Текст книги "Прощальный ужин"
Автор книги: Сергей Крутилин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 28 страниц)
5
Палуба была пуста. На мачтах горели разноцветные огни. Они всегда горели, когда наш теплоход швартовался где-нибудь в порту, и теперь, видимо, их не гасили – в знак нашего праздника. А может, их не гасили из-за лодочников: пусть они издали видят, что идет теплоход.
Стояла ночь. Гладь фиорда казалась черной. Черными казались и лесистые берега, опрокинутые в воду, и лишь белели стайки лебедей, несущиеся в шхерах, да клинья парусов. Чувствовалась близость моря; фиорд был широк, он распадался на множество рукавов, разделенных островами; лодочников было значительно меньше, чем вечером. На мачтах яхт горели сигнальные огни; они светились в дальних протоках, по берегам фиорда, как светятся темной летней ночью светлячки.
Мерно работали винты теплохода. За кормой с характерным плеском клубилась вода и растекалась двумя валами, которые рябили и серебрились, поглощаемые темнотой. Из-за облаков нехотя, лениво выкатывалась луна; фиорд то освещался, то снова темнел и эта смена освещения после шума в ресторане успокаивала.
Иван Васильевич закурил, жадно затянулся раз-другой и бросил недокуренную сигарету за борт.
– Ты чего нервничаешь? – сказал я. – Неужели ты Нинину игру принимал всерьез?
– Да как тебе сказать! – Дергачев говорил, не глядя на меня, он глядел на дальние берега фиорда. – Человек привыкает верить в свою исключительность. Все такие, а я вот не такой.
– Лучше других?
– Не то что лучше. Не то слово. Нина со всеми была ровна, а все-таки со мной ее какая-то ниточка связывала. И улыбалась она мне по-особенному, никогда тарелку на стол не поставит, не сказав мне ласкового слова.
– Ты просто преувеличиваешь, – сказал я, стараясь успокоить Дергачева. – Улыбалась. Говорила. А проводила время с Борей Яснопольским. Она, как и вся команда теплохода получает часть зарплаты в валюте. Боря знает иностранные языки, и Нина, я видел, ходила с ним по магазинам.

Но слова мои возымели обратное действие. Иван Васильевич снова поспешно закурил и как-то сосредоточенно и отчужденно стал дымить. Мне не хотелось нарушать его задумчивости. Я молчал, вслушиваясь в звуки какого-то экстравагантного танца, доносившегося из ресторана. Сквозь завывание саксофона слышались женский смех и шарканье ног. А на палубе было тихо, только плескалась вода за кормой. Мысли, как эти всплески, глухие, не до конца четкие.
Мы возвращались к повседневности. Завтра, как только мы сойдем на берег, нас подхватят, закружат, понесут будничная суета и житейские заботы. Но сегодня, вот в этот час, мы свободны от суеты и возвышены над миром, над черной гладью фиорда. Хотелось осмыслить, понять увиденное. Что случается в нашей жизни за месяц, когда мы на службе, дома? Иногда трудно бывает вспомнить. А тут за месяц, проведенный в поездке, мы повидали пол-Европы. Мы поднимались на холм к памятнику польским героям на Вестерплятте; обедали за одним столом с немцами, воевавшими против нас; осматривали музеи Мунка и Милесса; молча проходили по «мосту» Вигеллана. Даже если ты никогда до этого часа не задумывался о смысле своего существования, то и тогда непременно подумал бы, что жизнь – это чудесная штука. Что человеческий гений грандиозен, всеохватывающ, величав… А вот Иван Васильевич думает совсем о другом – о Нине и ее капризах. Думает о том, почему она так доверчиво положила свои руки не на его, Дергачева, плечи, а на плечи какого-то Бори Яснопольского.
– Я, знаешь, о чем думаю, – оборвал мои размышления Иван Васильевич. – Думаю, что женщина занимает половину нашей сознательной жизни.
Я не сразу нашелся, что сказать. Вот, оказывается, о чем он думал!
– Не знаю… – отозвался я спустя какое-то время. – Ну, как половину, когда зачастую нам некогда о ней и подумать?! Взять хотя бы тебя. Весь день ты на стройке. Ты бригадир. Разве мало у тебя забот?! Вовремя ли прибудут плиты, раствор… На работе ты все время в напряжении. И даже когда придешь домой, тебя не оставляют заботы о завтрашнем дне: звонят друзья, советуются; осаждают тебя по общественным делам. Где уж тут половина?!
– А там, откуда мы едем, и больше половины, – отозвался он, будто не слышал меня. – Посмотри, какая промышленность работает у них на баб: украшения, платья, туфли, парики. И все для них. А если не для них, то во имя их. А чем мы, мужчины, держимся? Почему нам хочется быть красивыми, сильными? Или возьми искусство. Все искусство тем и движется – любовью к женщине.
Я подумал, прикидывая в уме и так и этак. Где-то в глубине души я соглашался с Дергачевым. Пожалуй, прав он: все лучшее, что создано человеком, создано благодаря любви к женщине. Но на этот раз во мне победил дух протеста и я возразил Ивану Васильевичу, сказав, что половина – это, пожалуй, многовато.
– На весах не взвешивал, многовато или маловато! – горячо отвечал Дергачев. – Но свою натуру я твердо знаю. Люблю их! Люблю! – вновь повторил Иван Васильевич. – Я сам не свой, когда люблю. Тебе, Андреич, знакомо это чувство?
Признаться, мне неприятен разговор, начатый Дергачевым. Я считаю, что любовь – это тайна, и рассказывать, хвастаться тем, что тебя любили, нехорошо. Оттого вместо ответа я помялся и хмыкнул неопределенно.
– Ты не хмыкай! – Иван Васильевич очень точно уловил мое настроение. – Мы тут вдвоем, и никто нас не слышит. За стенами танцуют, а те, в лодках, сами небось наслаждаются любовью. Так вот, скажи мне, как на духу, любил ли ты когда-нибудь женщину-королеву?
– Королеву?! Нет!
– Ну, может, я не так выразился… – торопливо поправился Иван Васильевич. – Я хотел спросить, любил ли ты женщину, самую-самую красивую на свете?
Я улыбнулся затаенно – вспомнил Чехова. Почему-де так, писал Антон Павлович в одном из своих рассказов, когда сходятся немцы или англичане, то говорят о цене на шерсть, об урожае, о своих личных делах. Но почему-то когда сходимся мы, русские, то говорим только о женщинах… Иван Васильевич в темноте не заметил моей ухмылки. Достав из пачки новую сигарету, он стал прикуривать от своего же чинарика. Делал он это очень основательно, не спеша, а я смотрел на скуластое сосредоточенное лицо его и вспоминал женщин, которых любил. Итог моих воспоминаний был грустный: ушли куда-то годы, уж седина в висках, уж дети взрослые, а вот чего не было, того не было – не было у меня «королев».
– А тебе доводилось? – спросил я у Дергачева.
– Я пережил такую лихорадку.
– Почему «лихорадку»?
– Потому что любовь, – отвечал Дергачев, – она сродни болезни. Я даже думаю, что женщина излучает какие-то невидимые токи или еще что-нибудь подобное. Бывает так, что ты каждый день встречаешь красавицу, и ничего: здравствуйте, до свиданья. И вдруг как-то взглянула она на тебя по-другому или ты, наоборот, ее чем-то задел за живое – и вот уже пошел по телу озноб.
– Бывало?
– Бывало… – Иван Васильевич пустил дым колечками. – Вот так же плыли мы на пароходе…
– На пароходе? Интересно.
– Тебе интересно, – подхватил он. – А мне больно. Да сколько ни объясняй, все равно всего не объяснишь! Лучше уж расскажу все по порядку.
Иван Васильевич облокотился на планшир, помолчал, словно вслушиваясь в журчание воды под винтами, и начал свой рассказ…
6
– Было это лет десять назад. Я вот так же как моряки говорят, ходил в Северную Норвегию… – Иван Васильевич бросил недокуренную сигарету; огонек ее рассыпал искры над фиордом и погас. – Ходили мы в Тромсе на праздник народов Севера. Теплоход был старенький, народу, не то что теперь, поменьше. Лето, в Мурманске тепло, и, пока шли Кольским заливом, все пассажиры толкались на верхней палубе. Я тогда только-только начал оперяться. Окончил ремесленное училище, жил в общежитии, холостячил, как и все ребята. Да, молодой, костюм хороший купил для поездки: как-никак первый раз за границу еду! Стою вот, как мы сейчас с вами на палубе, приглядываюсь к людям. Едем на праздник народов Севера, а пассажиры – все больше южане: грузины, украинцы, узбеки… Москвичей мало. Из республик народ. Они знают друг друга, держатся группами, обособленно. Тепло, значит. На палубе молодежь играет в кегли. В эту поездку у нас как-то не было такого увлечения. А в тот раз играли даже ночью, при свете прожектора. Потом я скумекал, почему играли. Все-таки север – даже в теплые дни на палубе трудно простоять час без движения. Мы тогда не сидели голыми в шезлонгах как в этот раз. Так вот: тихо, тепло. Стою на палубе у планшира, а на палубе полукругом толпятся люди – азартно кричат, бегают за битами. Какое-то время я равнодушно наблюдал за игрой. Я вырос в деревне, у нас не играли в кегли. Это, говорят, на Западе принято – бегать в коротких штанишках да в тенниске. А представляете, если бы я прыгал голый перед всеми – с моими-то волосатыми да кривыми ногами! Потеха. В городки, понятно, приходилось, играл. А тут надо все время голову ломать – очки считать… Не играл, а все-таки мне любопытно. Курю, а сам приглядываюсь. Играют, как говорится, н а в ы с а д к у: проиграл – уступай место другому. Смотрю, своим глазам не верю, что за чертовщина! Всех в ы с а ж и в а е т женщина – сухопарая, подобранная, в майке и брюках. Как ни бросит биту – так удача! Никто сладить с ней не может: женщины, молодые ребята, спортсмены – были с нами и спортсмены – и те сдавались в пять минут. Меня, понятно, любопытство взяло, и я примкнул к толпе зевак. «Вот вам и баба!» – слышу восхищенные голоса. И тут же кто-то пояснил: «А-а, это жена капитана. Капитан-то делом занят, а она играет день-деньской. Навострючилась». Кажется, уж все отступились – какой-то футболист из мурманского «Динамо» в третий раз проиграл, стоит, потный и растерянный, не зная, кому передать биту. И вдруг вижу, из толпы, окружавшей игроков, выходит девушка-узбечка. «Дайте-ка попробую…» – неуверенно говорит она, беря из рук динамовца биту. «Халима! Молодец!» – закричали загорелые мужчины в тюбетейках, узбеки – потому-то я и принял девушку за узбечку.
Халима взяла биту и, зажав ее меж колен, сняла с себя легкую мохеровую кофточку: кто-то из земляков подхватил кофточку из ее рук; и только тогда я с удивлением уставился на Халиму: смугла, гибка, как тетива лука. На ней была белая шелковая кофточка без рукавов и такая же белая юбка. Длинные волосы заплетены в две косы, и на концах кос болтались какие-то серебряные украшения-зажимки, которые при каждом броске биты блестели на солнце, и чуть слышно позванивали. Не знаю, играла ли Халима раньше, но она повела в счете сразу же, с первого удара. Мужчины-узбеки при каждом ударе ее биты кричали: «Хоп-хоп! Молодчина, Халима!»
Халима выиграла подряд три партии. Последнюю они играли уже при зажженных огнях. Капитанша вела, но Халима все-таки обошла ее на последней бите. Когда партия закончилась, узбеки кинулись к Халиме и унесли ее с палубы на руках…
Я так был увлечен игрой, что у меня не сразу отложилось в сознании что Халима – красавица. То, что она красивее всех цариц и королев, это дошло до меня не сразу.
Иван Васильевич умолк, видимо вспоминая что-то. Он долго глядел на фиорд. Судя по всему мы совсем близко были от моря. Левого берега фиорда уже стало не видно; и не видно было огней далеких поселков; лишь где-то справа по курсу мигал красный огонек маяка, и с каждой вспышкой я улавливал перемены в лице Ивана Васильевича. Оно светлело, преображалось, становилось каким-то одухотворенным. Дергачев был намного моложе меня, и зачастую, забывшись, я обращался к нему запросто, по имени. Но он был человек очень известный и я все-таки величал его Иваном Васильевичем.
– Ты когда-нибудь плавал по северному побережью Норвегии? – вдруг спросил он.
– Нет, не приходилось. А что?
– Просто так. Не знаю, может, потому, что тогда была моя первая поездка за границу, но у меня осталось очень сильное впечатление. Вот мы возвращаемся домой. Ничего не скажешь, поездка интересная. Мы побывали во многих странах. Но впечатление от Северной Норвегии мне кажется более сильным.
– Это всегда так кажется, – заметил я. – А пройдет десяток лет, и эта сегодняшняя поездка будет казаться не менее интересной.
– Может быть, – заговорил вновь Иван Васильевич. – Хотя я сомневаюсь. Капитан сегодня хорошо сказал: «Мы прошли более двух тысяч миль… и за весь месяц не было на море ни одного шторма». А там один Нордкап чего стоит! О-о! Я сам еще не знал тогда, что это такое. Гуляю вечером по палубе, слышу, как пассажиры спрашивают то у одного, то у другого члена экипажа: «Скажите, а Нордкап скоро?» – «А Нордкап мы когда будем проходить?» – «Рано утром, – отвечали матросы. – Вы еще будете спать…» В тот раз я тоже путешествовал в четырехместной каюте и спал, как и теперь, наверху. Да-а… утром просыпаюсь я от какого-то странного ощущения. Словно бы поташнивает меня. С трудом приподымаю голову, гляжу. Внизу никого. На коврике, мягко говоря, нехорошие следы, отчего меня стало мутить еще больше. Только я хотел спрыгнуть вниз, как все вокруг затряслось, заскрипело! Пол из-под моих ног куда-то пропадает. В иллюминаторе что-то серое, зеленое – то ли бьет по стеклу вода, то ли на море туман. Сую ноги в брючины, набрасываю на плечи куртку и наверх. Боже мой! Какое-то мгновение не вижу ни неба, ни моря. Сплошной серый бурлящий поток. Валы – с двухэтажный дом, с белыми гребешками, один другого злее, выше. Наш теплоход то ныряет вниз, то взбирается на самую вершину волны. Карабкается, карабкается, миг, и дощатый настил палубы – юрк! – ушел куда-то из-под ног. Соблюсти равновесие нет сил. Расчетливо шагнуть еще труднее. Палуба мокрая, того и гляди, поскользнешься, тебя сдует в море ветром. На скамейках сидят люди; стоят, держась за ванты. Вчера вечером это были почтенные пассажиры – в белых сорочках, при галстуках, они шутили, смеялись, помогая Халиме поднимать биту. Теперь это были тени. Одни, не в силах себя сдержать, т р а в я т прямо на палубу; другие, словно в самолете, понаделали себе из газет кульков и закрывают кульками зеленые перекошенные лица… Вдохнул я свежего воздуху, и стало мне легче. Тошнота прошла, отступила. Ничего, думаю, держись, Иван! Придерживаясь за планшир, я пошел вперед, на бак. Я знал, где-то посредине посудины палуба из открытой переходила в закрытую, застекленную. Думаю, проберусь туда, там потише. Иду и вдруг вижу Халиму. Она стоит в затишке, у двери, ведущей на застекленную галерею, в том месте, где крепится трап, который на блоке опускают с теплохода при швартовке. Одна стоит. В куртке на молнии; голова плотно повязана тяжелым шерстяным платком. Концы платка придерживает на груди руками, чтобы они не трепыхались.
Я остановился. Что-то толкнуло меня к ней – не то участие, не то простое любопытство.
– Ну, дает! – сказал я. – Не море, а зверь!
– Ну что вы! – она обернулась и поглядела на меня – не свой, не знакомый ли? – А мне нравится! – воскликнула она с задором. – Силища-то какая! Стихия!
– И вам, Халима, не холодно?
Она вновь посмотрела на меня, и в этот раз я увидел ее лицо очень близко, и оно поразило меня своей красотой.
– Вы откуда знаете мое имя?
– Вчера вечером видел, как вы играли в кегли.
– А-а… – любопытство погасло в ее глазах.
– Вы и раньше играли? – спросил я.
– Нет. Впервые взяла в руки биту. – Она хорошо говорила по-русски, почти без акцента.
– Вы просто талантливы, – польстил я ей.
Халима подобрела.
– Становитесь тут. – Она потеснилась. – Тут мертвая точка – не так качает.
Я встал в затишке. Застекленная дверь, которая вела на галерею, была шириной в полметра, не более, и мало спасала от ветра. К тому же ее то и дело открывали: одним казалось, что спасение – на баке, другим – на корме. Поэтому люди метались – кто шел на галерею, кто с галереи. Спасения от шторма нигде не было, но народ все равно сновал туда и сюда, ударяя со всего маху ручкой двери в мою спину. Мне невольно приходилось прижиматься к Халиме. Она была хрупка, тонка, как ребенок, и намного ниже меня ростом; прижимаясь к ней, я через ее голову глядел на бушующее море. Я ощущал тепло ее дыхания и запах ее духов, а море плескало в наши лица пригоршни холодной соленой воды.
– Вы не очень! – вдруг проговорила она, не оборачиваясь ко мне. – Увидит муж, устроит вам сцену ревности.
– А вы замужем? – проговорил я в замешательстве.
– Да.
– А где же он?
– Он, как и все, в каюте лежит.
– Ну, значит, не увидит, – пошутил я. Но все-таки замечание о муже было мне неприятно, и, постояв рядом, сколько позволяло приличие, я пошел обратно на корму, надеясь отыскать «мертвую точку» с другого борта.
7
– Шторм бушевал недолго. Как только мы миновали Нордкап, погода улучшилась. Море мало-помалу утихло, успокоилось. Даже как-то странно было видеть его спокойным. Матросы волосяными щетками драили палубу, мыли ее из брандспойтов. Коридорные приводили в порядок каюты.
Объявили завтрак. Я зашел к себе переодеться. Мои товарищи лежали на койках, охали и вздыхали. Я побрился, достал из чемодана белую сорочку, галстук. «Все-таки первый завтрак на теплоходе, – подумалось мне. – Все будут разглядывать, изучать друг друга».
К моему немалому удивлению, в ресторане было пусто. Человек я не робкого десятка, и то все-таки в нерешительности потоптался у входа. Может, я ослышался, думаю, рано еще завтракать?
– Проходите, проходите! – зовет официантка. Она проводит меня к столу, открывает бутылку нарзана, закуску несет. Сама села напротив, рассказывает: – Наши девчата тоже все пластом лежат. Ведь и отбирали нас, врачи проверяли, и привычны мы – ходили и на Кубу, и в Индию… и то всех укачало. К этому нельзя привыкнуть. Как шторм, так ресторан пустой – некому обслуживать и некого обслуживать… – И, оборвав свой рассказ на полуслове, официантка снова метнулась к двери: – Проходите! Проходите! Только садитесь сюда, за мой стол, пожалуйста. Все девушки больны.
Я обернулся, поглядел, кого так ласково уговаривает официантка. У двери смущенная Халима.
Поборов смущение, Халима прошла следом за официанткой; присела к моему столу. Я взял бутылку и налил ей в стакан нарзана. Она сказала чуть слышно:
– Спасибо, – взяла стакан и отпила глоток.
Официантка принесла нам горячее и ушла.
Мы остались вдвоем…
Веришь, не могу теперь передать тебе нашего разговора за столом. Первого разговора! Может, мы ни о чем и не говорили. Не помню. Помню только, что я остолбенел при виде ее, как та железобетонная колонна, которую мы навечно закрепили электросваркой. Куда там говорить, жевать – рта разинуть не могу! Руку с вилкой поднять не смею! Только бросаю на нее украдкой взгляд и думаю: царица! королева! Такой красивой женщины мне до сих пор видывать не доводилось. Смуглое лицо. Но смуглое чуть-чуть. О волосах я уже говорил. Они были расчесаны на прямой пробор и заплетены в две косы до самого пояса. И черны были настолько, что, казалось, отливали синевой. Черные глаза расставлены широко; когда ни поглядишь на нее, она смотрит на тебя словно бы с удивлением, словно она только увидела тебя, словно услыхала от тебя что-то необычное и воскликнула с удивлением «да! интересно!». Эту удивленность ее лицу, как я потом понял, придавали брови – они у нее резко взлетали и преломлялись высоко, выше надбровий. Может быть, она подправляла их чуть-чуть тушью. Хотя нет, она не красилась. Ни губ не румянила, ни щек. Это точно. Носила серьги, кольца, браслеты, причем очень дорогие, ручной работы. А краситься не красилась. Да-а… Сижу за столом – не могу оторвать от нее взгляда. Никогда со мной такого не было, чтобы я столбенел при виде бабы! Но и то сказать, что я видел в жизни? Детство – в деревне. В курской деревне – мазанка с земляным полом. Тут тебе и ребята, тут и ягнята. Военная пора. Отец на фронте, мать с нами с тремя осталась, бьется, мается. А тут пришли немцы. Совсем худо стало… Но и после войны житуха налаживалась медленно. Отец погиб. В колхозе разоренье: ни лошади, ни трактора. Бабенки соху таскали на себе. Поглядел я на такое дело – не вытянет мать меньших братишек. Решил податься в ремесленное училище. Окончил училище, и вот стройка. А на стройке, знаешь, какая она жизнь у нашего брата-холостяка?! Работал года три верхолазом-монтажником. Кто по этому делу шел? Монтажник – это парень бесстрашный, сорвиголова. Бывало, спустишься с верхотуры, а тут, где-нибудь на втором этаже, девчата-отделочницы: маляры, штукатуры. Наскочишь на любую, какая по-смазливее: «Эй, Аня, дай-ка я тебя поцелую!» Заграбастаешь эту Анюту в объятия, а на девке телогрейка пятьдесят шестого размера, а на ватнике пуд шпаклевки да обойного клея… Теперь же передо мной сидела не женщина, а богиня: хорошо одета, золотые серьги, запах духов, шелковая кофточка, через которую просвечивает это самое… Кхе! Застолбенеешь если тебе двадцать пять лет!
Мы позавтракали в полном одиночестве; поблагодарили официантку и пошли из ресторана, она чуть впереди, я следом за нею. На том стареньком теплоходе, чтобы попасть из ресторана на палубу, надо было подняться по лестнице. Невысоко – ступенек десять, но лестница крутая, узкая; края ступенек окованы бронзой. На Халиме была широкая длинная юбка. Подобрав подол, она шагала вверх, я за ней. Эх, Андреич, можете представить мое состояние, когда я увидел ее маленькие ножки, на которых были легкие с восточным орнаментом туфельки… Прости, что я так подробно об этом рассказываю. Влюбленному особенно важным кажется именно то, с чего все началось. А началось все с удивления: царица! богиня! Видимо, и я чем-то задел Халиму за живое; не знаю, право, чем. Бесспорно одно: она выделила меня из сотни мужчин, которые, как и я, столбенели при виде ее. Встретив меня – в городе, на палубе ли, – она всегда приветливо улыбалась мне и как-то по-особому трясла косичками, и серебряные украшения кос позванивали, словно выговаривая: да, хорошая! А дальше что?
Плавание в Северную Норвегию продолжалось недолго – не то что этот наш поход, недели две, не больше. Но все же за этот короткий срок у нас были и еще встречи с Халимой. О них я еще расскажу. Теперь же я хотел бы, чтобы вы узнали одну деталь: она не была чистой узбечкой, хотя родители ее жили в Ташкенте. Мать – таджичка, отец – узбек. Казалось, смешение крови не далекое, но все-таки смешение. А такие дети от смешанных браков очень красивы. Всегда очень красивы! Но не всегда счастливы…








