Текст книги "Прощальный ужин"
Автор книги: Сергей Крутилин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 28 страниц)
Но на этот раз Кудинов решил: будь что будет!
– Марта! – сказал он бодро, услышав ее голос в трубке.
– Да-а, это я… – с ленцой отвечала Марта.
– Здравствуй, моя добрая фея!
Она не сразу поняла в его словах улыбку.
– Фея?! – повторила Марта. – А кто это говорит?
– Человек, к которому вы постоянно благоволите. Одариваете своим вниманием.
– Я ко всем внимательна! – отвечала она.
– Нет. Не ко всем.
Тогда она снова с раздражением спросила, кто это?
Кудинов рассмеялся.
– Ваш раб, Марта… Игорь Кудинов.
Она разом переменилась:
– Игорь! Вот радость-то! А я как раз думала о вас.
– И что вы думали?
– В последний раз вы были так грустны, что не обратили даже внимания на мою новую прическу. А как вы сейчас?
– Малость нездоровится. Скучно. Вот сижу один в мастерской. Некому даже кофе сварить.
– Ну, что ж вы так?! А где же друзья – Леша, Славик?
– Друзья хороши, когда здоров.
Марта помолчала.
– Тогда я приду, – сказала она наконец. – Сварю вам.
– Вы шутите, Марта!
– Почему? Я всегда готова помочь больному. Непременно приду. Вот только закончу дела.
Марта пришла, осмотрела довольно мрачное помещение, освещенное настенными бра, и сказала:
– А знаете, мне тут нравится! – Присела с краю тахты, нога на ногу, и, доставая из пачки сигарету, добавила: – Только имейте в виду, Игорь Николаевич, я пришла. Но с условием: чтобы других женщин тут больше не было. Я хорошо знаю вашего брата. И вас знаю. И знаю, кто тут бывал до меня.
Кудинов ничем не выдал своего замешательства. Он выставил из потайного шкафчика, бывшего в стене, бутылку коньяку, рюмки и поставил все это на столик, пододвинутый заранее к тахте. Марта перехватила его взгляд, в котором была растерянность, и, закуривая, продолжала спокойно, словно разговаривала не с ним, а с собой.
– Я не настаиваю на своем условии. Воля ваша. Но так требует порядочность. Вы можете сказать: «нет!» – и я встану и уйду.
Кудинов был так поражен переменой в Марте, которую он считал вполне приличной девушкой, что не нашелся сразу, что и сказать. Игорь Николаевич подумал, что она не зря столько лет сидела у дверей высокого начальства. Она ждала своего часа. Она высматривала верную добычу. И она ее высмотрела!
Он взял бутылку с коньяком и подержал ее в руках. Для друзей в том же шкафчике припасена была бутылка водки, но он побоялся предложить ее Марте, и поэтому очень долго выбирал в магазине вино. Хотел было купить портвейна, но передумал: дешево, банально – Марта засмеет потом. Однако, когда Кудинов взял бутылку коньяка и наклонил ее, чтобы наполнить Мартину рюмку, она, дымя сигаретой, небрежно бросила:
– А попроще у вас ничего не водится?
И Кудинов принес бутылку водки, и, хотя после водки у него всегда болела голова, наполнил рюмки, и пил в этот вечер много, был весел и беззаботен.
22
Теперь в мастерскую уже не приходили больше ни Инна Сыроваткина, ни Светлана Морозова. Приходила только Марта.
Марта очень быстро вошла в роль покровительницы этого чудного К у д и н а, как она его звала, и подсказывала ему не только формулу поведения – то есть кого позвать, где выставиться, – но попросту принимала за него все самые важные решения. Она знала, какие заказы выгодны, и он подмахивал договор и писал; такие-то и такие-то – невыгодны, и он отказывался от них.
Выгодными были портреты и панно, и он без конца делал их: портреты для детских садов и яслей, панно – для клубов и Дворцов культуры.
Кудинов с легкостью брался за эту работу. Помимо всего прочего – то есть помимо уговоров директора комбината и Марты, у Игоря Николаевича был и свой взгляд на портреты и панно. Он считал, что любая работа – это путь к мастерству, к совершенству. Одной удачи с «Эльвирой» мало, чтобы окончательно почувствовать уверенность в своих силах. Нужно время. Нужна работа, ибо только ежедневная тренировка делает живописца мастером…
Но об этом он говорил другим.
А про себя Игорь Николаевич думал: «Ничего, труд мой быстро окупится! Сколочу толику денег, необходимых для серьезной, многолетней работы, и тогда, обеспечив свое существование, закроюсь в мастерской и буду писать и писать – широкие, эпохальные полотна».
Марта, с которой он делился своими мыслями, была в восторге от его одержимости. Она, как могла, огораживала Игоря Николаевича от излишней суеты.
– Нет, на этот вернисаж мы не пойдем! – говорила она, если Кудинова приглашали на открытие какой-нибудь второстепенной выставки.
И на другой день после выставки:
– Нет, н а м выставка не понравилась! – роняла Марта, когда разговор в приемной директора заходил о выставке какого-нибудь провинциала. Она даже не добавляла при этом: «Нас с Игорем Николаевичем». А просто говорила «нам», чтобы все знали, что их мнение едино.
Всякий раз, когда Кудинову приходилось слышать это, в душе у него все дыбилось, протестовало, но он не осмеливался выказать это. Он молчал. Он не высказывал своего неудовольствия и вечером, когда Марта приходила в мастерскую. Не высказывал потому, что они редко бывали вдвоем. Кудинов и Марта вели светский образ жизни: или сами бывали в гостях, или принимали гостей у себя. Как правило, такие приемы устраивались в мастерской.
Еще недавно Игорь осуждал суетливость человеческой жизни и не заметил, как сам оказался в таком же мутном омуте. Теперь каждый новый заказ непременно о б м ы в а л с я; каждая новая поездка Кудинова или возвращение его из командировки превращались в праздник. На такие вечеринки Марта почему-то никогда не приходила одна. Ей непременно требовалось общество. То вместе с ней в мастерскую вваливались какие-то молодые художники, которых Игорь не знал, то и не художники вовсе, а просто смазливые парни с неряшливыми, по плечи, волосами.
При виде этих юнцов Кудинов раздражался. Он звонил кому-нибудь из друзей, чтобы было с кем отвести душу. Чаще всего он зазывал к себе Славку Ипполитова, к которому испытывал чувство благодарности за поддержку. Славка приезжал, да не с пустыми руками. На звон посуды, как выражался Славка, являлся еще какой-нибудь из завсегдатаев мастерской – хоть тот же Леша Маньковский.
Обычно Марта не вникала в хозяйство; чаще всего Игорь Николаевич питался всухомятку. Но роль хозяйки на людях ей нравилась. Она доставала из шкафчика фартук и, повязав его поверх платья, принималась хлопотать возле плиты: жарила мясо, готовила яичницу, варила кофе. Она же выбирала и бутылку вина в шкафчике, определяя на свой вкус, что́ пить молодым людям, которые пришли с ней и с которыми, как замечал Кудинов, она была очень фамильярна.

Пили, как правило, не так уж много: не до того было, ибо, собравшись вместе, друзья обязательно затевали спор. Предлогом для него был всегда реальный случай – совершенно неважно какой: скажем, приезд Ренато Гуттузо или выход новой книжки о Веласкесе. Даже самое незначительное событие – успех или неуспех какой-нибудь выставки – неизменно вызывало спор.
– Леша, ты видел выставку Никольского? – небрежно спрашивал Славка, едва они успевали выпить по одной.
– Шарлатан! – бросал Маньковский.
Славка отставлял рюмку и говорил:
– При чем тут «шарлатан»?! Он ищет новую форму. Это всегда похвально.
– А при том, – горячо подхватывал Леша, – что на его портретах нет ни одного лица простого, красивого подлинно русского. У него все заведомо искажено. Если лицо – то оно вытянуто, если пейзаж – то обязательно все линии искривлены. А краски! А цвет!..
Верный себе, Кудинов не спешил ввязываться в спор, слушал. Он понимал, что спор этот – о форме и содержании искусства – древний, как и сама живопись. Игорь Николаевич считал, что форма, конечно, имеет значение, но в известных пределах. Конечно, эти искривленные лица или овальные пейзажи смотрятся. Но, во всяком случае, он, Кудинов, никогда не увлекался формализмом. Кривляются или юнцы, которым чем крикливее их полотна, тем лучше, или уже известные живописцы, которые могут себе позволить и с к а т ь. Кудинов же никогда не имел такой возможности – поискать, подумать о сути формы. Он все время работал, чтобы свести концы с концами. «Вот о чем надо спорить! – рассуждал Игорь Николаевич, всматриваясь в лица друзей. – О работе!»
Кудинов трудился, как любой смертный; как, скажем, трудится рабочий – в поте лица своего.
Ему вспомнилось, как неделю назад, в Сталинграде, на «Красном Октябре», он писал знатного сталевара Улесова. Писал его и у мартеновской печи, под грохот шаржир-машины, при всполохах стального потока, льющегося из летки, и в светлом зале нового Дворца культуры. В цехе им было не до разговоров. Но потом, когда Кудинов писал портрет Улесова в тишине высокого зала, они о многом переговорили.
«Я наблюдал за вами, Игорь Николаевич, – говорил сталевар, – и скажу вам: ваша работа – тяжелее моей. Я-то привык подниматься на эстакаду и стоять у печи. А как вы-то со своим этюдником?! И ведь поди ты, и день и ночь… Что ж, у вас тоже план имеется?»
Кудинов улыбался трогательной наивности сталевара. Нет, до плана художникам еще не дошло дело. Да и нужен ли им план? Они и без плана работают до тех пор, пока не отсохнет рука… Правда, и Кудинову случалось лениться. Но это была особая леность. Случалось, одолевала хандра. Тогда он ложился на диван и лежал час-другой. О чем он думал в таких случаях – Игорь Николаевич и сам не знал толком. Но вдруг он вскакивал, подбегал к мольберту и начинал лихорадочно писать.
Вот почему Кудинов отмалчивался в спорах.
Но отмалчивался до времени. Ведь и ему небезразлично было то, о чем спорили друзья.
И он сначала робко, затем все настойчивее, все увереннее подавал свой голос.
– Но согласись, Слава, – говорил он, – что сцены в северной деревне несколько декоративны.
– Со временем это пройдет.
– А сколько времени на это потребуется? – спрашивал Игорь. – Все бросились в старину, а экзотику. Пойми: это старо, как мир! Обставляют свои бетонные дома иконами. Пишут северные деревни. Баб в кичках. Все было! В русском искусстве старине отдано достаточно. Вспомним Сурикова, передвижников. Но там мы хоть видим внимание к рисунку, а тут и рисунка нет. Между тем еще Микеланджело говорил…
Славка слушал, не возражал, а лишь слегка почесывал свою редкую рыжую бородку. Он знал, что раз Игорь заговорил о с т а р и к а х, вроде Микеланджело, то дело плохо. Спор надолго, и остановить Игоря невозможно. Спокойствие Ипполитова вызывало у Кудинова раздражение. Игорь, как определил Славка, з а в о д и л с я. Он начинал ходить из угла в угол мастерской; хватал одну-вторую рюмку, пил и размахивал руками.
– Русское искусство, – кричал он, – всегда было жанровым и демократичным! Всегда! Во все времена, начиная с Андрея Рублева!
– Ну, на то мне трудно возразить… – меланхолично замечал Славка. – Это справедливо по отношению к любому большому художнику.
– Но наше, русское, искусство особенно! – встревал. Леша. – Каждый век – свои открытия, свои проблемы!
Молодежь, не ожидая конца спора, вылезала из-за стола.
Марта налаживала магнитофон, и начинались танцы, веселье.
Тем временем друзья, сбившись у стола, все продолжали спор. Причем вот что любопытно: чем острее был спор, тем скорее спорящие стороны забывали о самом предмете спора, и тогда уж каждый дудел в свою дуду. Зачастую споры эти были беспредметны, а носили г л о б а л ь н ы й характер.
Кудинов знал, что ему раздражаться нельзя: раздражение вызывало прилив желчи. Но он не мог сдержаться, перебороть себя и спорил, пожалуй, больше других, упрямо доказывая свое. Зачастую в спорах Игорь был зол, несправедлив по отношению к своим же товарищам. Те, чувствуя это и устав от бесплодных возражений, спешили покинуть его.
Уходила и Марта.
Оставшись один, Игорь первым делом открывал форточки. В мастерской было накурено; на столе валялись корки хлеба и пустые пачки из-под сигарет. Он накрывал стол газетой и, стараясь успокоиться, отойти хоть немного от волнения, шел пешком через Пресню – домой, на Арбат.
23
Жизнь, часто думал Кудинов, она как маятник часов: качается взад-вперед…
Весной неожиданно умерла мать. Умерла спокойно: Кудинов стал известным художником; биться и бороться было не за что, и она, как тот генерал, который, сняв ремень, умирает, убралась с богом.
Высушив подушки, на которых последние годы спала покойница, Игорь побросал их на диван, зашторил окна комнаты, запер дверь на замок – и был таков: насовсем перебрался в мастерскую. Домой, на Арбат, где все напоминало о матери, идти не хотелось.
Марта брюзжала: известный художник, а живет, как какой-нибудь транзитный пассажир на вокзале. Спит без белья на грязном диване, ест – что попало, всухомятку.
– Надо привести в порядок квартирку, – твердила она. – Ей в наше время цены нет – в самом центре теперь живут только аристократы.
Марта договорилась с рабочими о цене – сколько будет стоить ремонт, и о времени. Дело стояло за Кудиновым: надо было купить новые обои. Старые – малиновыми цветами – были аляповаты и вылиняли, вытерлись во многих местах: клеены были еще в тридцатые годы, когда родители – тогда совсем еще молодые – обосновались в коммунальной квартире.
Стояло лето; июль был знойный. Друзья Кудинова нежились, купались в море – в Судаке и Гурзуфе; в эту пору на улицах Москвы не протолкнуться от приезжих.
И вот в это самое время Марта заставила его таскаться по магазинам: нужны новые обои, новые занавески, новая мебель.
Он находил, как ему казалось, хорошие, дорогие обои; брал на выбор два-три куска, привозил в мастерскую, чтобы показать их Марте. Вечером, когда она приходила, Кудинов раскатывал кусок на полу. Марта скептически оглядывала покупку: обои ей не нравились. Одни были просты, другие – желтоваты, третьи…
И он наутро снова отправлялся в бега – спешил или в Пассаж, или в ГУМ.
Однажды Марта позвонила ему и сказала, что Славка Ипполитов купил приличные обои в хозяйственном магазине на Соколе. Игорь собрался и без особой охоты потащился на другой конец Москвы. Он помнит эту поездку очень хорошо: именно тогда случилось э т о.
Кудинов почувствовал слабость и тупые, ноющие боли в желудке. Он подумал, что это отравление. Вечером были друзья и был плов, и, видимо, соус оказался несвежим. Обои ему не понравились: какая-то мелкая шотландка, от которой рябит в глазах. Но он купил десяток рулонов и с этой ношей едва добрался до мастерской.
Он бросил сверток с рулонами у двери и лег на тахту. Ему показалось, что боль угомонилась, стала легче, и, когда пришла Марта, он даже не сказал ей. Она нашла обои шикарными и все ластилась и целовала его. Он не разделял ее веселости и за ужином был скучнее, чем всегда. Марта обижалась на его сдержанность и сказала, что он плохо выглядит. Это оттого, зудела она, что вчера он много выпил портвейна, а портвейн летом пить совсем нельзя – лучше пить водку.
Кудинов промолчал.
Марта засобиралась домой: завтра утром, до работы, ей надо было забежать к портнихе.
Игорь Николаевич не удерживал ее.
Ночью ему стало совсем плохо. Появились очень нехорошие симптомы: рвота и кровь.
Игорь не засыпал ни на минуту, и в девятом часу, когда Марта, спешившая к портнихе, ехала в метро, он был уже в поликлинике. До этого ему несколько раз приходилось бывать у своего лечащего врача: брал справку о состоянии здоровья для Дома творчества.
Лечащий врач был молод и, как все молодые люди, причастные к искусству, носил черную бородку и усы и очень любил всякие светские разговоры.
– Не кажется ли вам, Игорь Николаевич, – говорил он о только что закрывшейся выставке, – что в нашем изобразительном искусстве преобладает повествовательность. Не философичность, глубина, в хорошем смысле слова, а описательность. Все этюды, зарисовочки. Нет эпохальных полотен, вроде вашей «Эльвиры»…
Доктор знал всех художников по имени и отчеству и любил справляться, что нового у них в работе. Одним словом, даже из-за пустяковой справки, на которую в Доме творчества никто и не глядел, он держал тебя целый час.
Теперь, когда Кудинов явился с жалобой на здоровье и рассказал ему обо всем, доктор напустил на себя важность: суетился, бегал куда-то и все время повторял глубокомысленно: «Да-да»… и снова: «Да-да»… Однако не осмотрел Игоря, не послушал, не прощупал желудок, а сунул ему в руки целый десяток листков – пустил его п о в с е м у к р у г у, как он выразился при этом.
Игорь весь день ходил из одного кабинета в другой. В одном ему шептали на ухо, проверяя слух; в другом – проверяли зрение. Одним словом, когда он очутился в темном рентгеновском кабинете, ему сказали, что сегодня уже поздно: просвечиваться надо утром, на тощий желудок.
Назавтра он пришел, как ему велели. Врач-рентгенолог – пожилая женщина с бледным, бескровным лицом – долго держала его, повертывая так и этак. Его заставили пить какую-то противную, безвкусную жидкость; ложиться и вставать; врач охала, вздыхала, расспрашивала о том, курит ли он, много ли, как питается, какими болезнями болел в детстве, – как будто, черт возьми, корь могла дать осложнение через тридцать лет! И самое обидное, что после всего этого ему ничего не сказали. Врач попросила его прийти еще раз, во вторник: будет профессор, специалист по желудочным болезням, он посмотрит снимки и поставит окончательный диагноз.
Во вторник его смотрел профессор – низенький толстый старикашка с очень мягкими руками. Он не доверял снимкам, а сам щупал, мял Игорю живот и все мурлыкал про себя. Потом он посмотрел снимки, обмолвился двумя словами по латыни с врачами, бывшими при консилиуме, поглядел на Игоря поверх очков и обронил довольно бодро: «Ну-с, молодой человек!» Короче говоря, все это кончилось очень плохо. Игорю посоветовали не ехать в сентябре на Черное море, как он планировал, а выхлопотать путевку в Ессентуки и основательно подлечиться.
– Ничего страшного, – говорил профессор. – Язвы у вас я не обнаружил. Но у вас предъязвенное состояние, и запускать это я вам не советую. Бросьте курить. Не злоупотребляйте спиртным. Как у вас по этой части?
Кудинов пожал плечами.
– Н-да! – резюмировал профессор.
Марта выслушала его рассказ про хождение к профессору довольно равнодушно. Она не могла отказаться от поездки в Гагру, о которой мечтала все лето. Она нашила себе столько всяких сарафанов, пляжных костюмов! Не сложить же их просто так, в сундук?!
Игорь не отговаривал ее: наоборот, успокаивал всячески и бодрился при ней.
Марта уехала в середине сентября. Осенью приступы болезни у Кудинова стали повторяться чаще, чем летом. Игорь забеспокоился; Художественный фонд помог ему с путевкой, и, когда в столице уж очень задождило, Кудинов был в Ессентуках. Из окон его палаты в санатории виднелся Машук, а дорожка, ведущая в грязелечебницу, была обсажена розами, и розы цвели, как летом. Покой, размеренность жизни, хорошая пища действовали успокаивающе, и Кудинов чувствовал себя лучше.
Марта писала ему в Ессентуки. Письма ее всегда были очень короткими – в них чувствовалась торопливость и беспечность.
«Пишу тебе, дорогой мой, всего лишь два слова, чтобы сказать тебе, что я жива, здорова и люблю тебя. По пути на пляж опущу это письмо, и дня через три ты его получишь. Здесь так чудно! Море, солнце, множество знакомых. Очень жаль, что нет тебя рядом».
Марта вернулась в Москву раньше Игоря. Она решила сделать подарок к его возвращению: навести порядок в комнате на Арбате. Ключ от квартиры у нее был, соседи ее знали. Она призвала рабочих, те побелили потолок, наклеили на стены шотландку, а заодно выбросили на помойку все старье: диван, кровать с балясинами, на которой умерла старуха. Вместо этого, по ее мнению, барахла Марта купила в антикварном магазине широкую тахту с книжным шкафом в изголовье. Правда, обивка тахты вытерлась от времени и некоторые пружины осели – надо б перетянуть, но Марта со вкусом подобрала расцветку покрывала, в духе обоев, и ложе получилось просто великолепное.
Марта радовалась в душе, предвкушая, как будет обрадован Кудинов: наконец-то у него есть свой дом! Однако когда она увидела своего возлюбленного, выходящего из вагона, то в ней все содрогнулось. Игорь стоял в тамбуре – сутуловатый, с остановившимся взглядом, – человек, которому нет дела до суеты людской. Здоровый, цветущего вида детина задел его чемоданом. А Игорь, словно не видя этого, осторожно, бочком-бочком, протиснулся сквозь двери и стал спускаться вниз по металлическим ступенькам, словно считал их.
Марта писала, что непременно встретит его, и Кудинов телеграфировал при выезде – так что он знал, что Марта тут, в толпе встречающих. Однако он не поднял головы, чтобы отыскать ее взглядом. Даже когда Марта окликнула его: «Кудиныч!» – и, подавляя в себе настороженность, бросилась к нему, он не остановился, не поставил на перрон чемодан, чтобы, освободив руки, обнять ее, а продолжал идти, пока не выбрался из сутолоки. Тут Игорь остановился, глянул на Марту, и у него вырвался вздох облегчения:
– Ух, какая духотища в вагоне!
Они взяли такси, и в машине Кудинов отошел немного, оттаял, и, когда Марта поласкалась, он привлек ее к себе, но не поцеловал. Марта невольно скосила глаза на его ладонь, которая лежала у нее на плече, и эта ладонь показалась ей лишенной крови и тепла.
– Куда мы поедем? – спросил Кудинов тоном очень усталого человека. – Мне так хочется помыться, лечь на тахту и вытянуть ноги. В купе ехала женщина с грудным ребенком. Ребенок капризничал и плакал. Я не спал всю ночь.
– Поедем на Арбат, – сказала она.
– Там, небось, все покрылось паутиной.
– Посмотрим… – Марта улыбнулась, предвкушая восторг, который вызовет у Игоря вид обновленной комнаты.
Однако, когда Марта, как хозяйка, уверенно открыла дверь квартиры, Игорь сразу же догадался, что она бывала тут без него. Под взглядами соседей они прошли в комнату. Марта предупредительно пропустила его вперед.
Кудинов вошел, остановился у двери и долго стоял, не в силах сдвинуться с места. Он не пришел в восторг, как того ожидала Марта. Он был обескуражен. Он не узнавал своей комнаты, – комнаты, где он родился, вырос; из которой уходил на фронт отец, комнаты, где совсем недавно умерла мать. Не было отцовской железной кровати с поржавевшими балясинами, одна из которых снималась; бывало, в детские годы, когда родители уходили на работу, к нему из школы заходил Леша Тобольцев, они снимали эту балясину и катали ее по полу вместо мяча.
Топка печки – высокой, облицованной изразцами, в которой Игорь устраивал всевозможные эксперименты со спичками и кинопленкой, – закрыта ситцевой занавеской. Ничего не было из того, что любил Игорь, поэтому комната казалась чужой, меньшей, чем он помнил ее, – из-за этой тахты, что ли, занявшей все свободное место от окна, возле которого стояло старенькое фортепьяно, до стола.
Наконец Игорь очнулся. Он несмело подошел к этой самой тахте и приподнял край покрывала.
– Ну как – нравится? – Марта пристально наблюдала за ним.
Кудинову хотелось крикнуть: «Дура, что ты сделала?!» Но сил на то, чтобы крикнуть, у него не было, да он и понимал, что криком уже ничего не поправишь.
И он чуть слышно выдавил:
– Здорово! Молодчина! – И, поскольку Марта стояла рядом, ожидая от него не только одобрения, но и каких-то действий, Игорь, изображая восторг, обнял и поцеловал ее.
Было еще не поздно, и, пока Кудинов брился и принимал ванну, Марта сбегала в магазин, купила водки, закуски всякой: ведь они будут жить теперь в их комнате как муж и жена, по-семейному.
Игорь вышел из ванной посвежевший, почти прежний Кудиныч.
Марта хлопотала возле стола, нарезая кружочками помидоры, рассказывала:
– В рыбном отделе была хорошая селедка – исландская. Но я подумала, что с селедкой долго возиться – чисть ее. Одна морока! Я взяла две банки килек: одну съедим сейчас, а вторую оставим на завтра.
Игорь осмотрел стол: хлеб, бутылка водки, банка килек, сыр, помидоры, – осмотрел и подумал: теперь бы отварной картошки или того лучше – пюре картофельного с хорошим подсолнечным маслом да стакан крепкого чаю. Нет, даже пюре не хотелось – хотелось только чаю, крепкого, душистого.
Однако, превозмогая себя, он сел за стол.
Марта буднично и излишне торопливо наполнила рюмки водкой.
– С приездом! – Она чокнулась с Игорем и пригубила рюмку.
– Мне нельзя… – упавшим голосом сказал он. – Врачи категорически запретили. Ничего острого, холодного, соленого. Будет осложнение.
Марта отпила глоток и с разочарованием поставила рюмку.
– Я думаю, что сегодня-то можно. В честь возвращения.
– Ну, разве за возвращение. – Игорь выпил рюмку и стал закусывать.
Он очистил кильку, съел и, почувствовав аппетит, начал есть все подряд: и помидоры, и сыр, и черный хлеб, по которому соскучился, сидя на диете. Все шло так хорошо – Игорь разрумянился, повеселел, думал: как прекрасно дома! Неожиданно он икнул. Настолько неожиданно, что едва успел прикрыть рот ладонью. Игорь уже знал, что это такое. Он положил вилку и затаился, прислушиваясь.
Теперь он все время прислушивался к себе, стараясь определить, что у него свершалось там, внутри. Прислушивался всегда – и, как сейчас, во время еды, и вечером, засыпая, и ночью. Все время думал: какое лекарство он пропустил, не принимал сегодня, от какой еды ему стало хуже. Он и на этот раз, отложив вилку, весь затаился, застыл; глаза его тревожно смотрели на Марту.
Марта улыбалась его пустяковой икоте. Но, по мере того, как в глазах Игоря росла тревога, улыбка гасла у нее; наконец она поняла, что жестоко смеяться над страхом, даже если он ложен; и тогда она налила стакан боржоми и подала ему:
– Выпей, и все пройдет.
Игорь молча взял стакан, но выпить не спешил. Он встал из-за стола, подошел к простенку, где висел шкафчик натурального орехового дерева, с черным орнаментом на створках дверей. Мать хранила в нем всякие лекарства. Игорь рос болезненным ребенком, и в этом шкафчике всегда было полно пожелтевших рецептов разных знаменитых и незнаменитых врачей, лечивших мальчика. В последние годы мать хранила в нем снотворное и всякие сердечные средства, и Кудинов хотел посмотреть, нет ли в шкафчике соды: в таких случаях сода помогает.
Однако хотя шкафчик и был на месте, но когда Игорь открыл его, то увидел, что внутри он был выскоблен, вычищен; на салфетке из вьетнамской цветной соломки одиноко стоял маленький серый гномик с большими глазами и длинными-предлинными волосами.
Гном – хранитель семейного очага.
Это, разумеется, тоже был Мартин сюрприз для него.








