412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Крутилин » Прощальный ужин » Текст книги (страница 5)
Прощальный ужин
  • Текст добавлен: 18 июля 2025, 00:38

Текст книги "Прощальный ужин"


Автор книги: Сергей Крутилин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 28 страниц)

14

– Мы работали без выходных. Правда, в воскресенье монтаж вели только до обеда. После обеда занимались профилактикой – осмотр кранов, уборка площадки и всякая другая суета… Так случилось, что мы не виделись с Халимой целую неделю. В воскресенье, значит, отобедав, ребята занялись профилактикой, а я решил зайти к Халиме – не терпелось узнать, не приступала ли она к расчетам? Иду. Как всегда, о чем-то задумался; и, еще не дойдя до института, в сквере чуть не столкнулся с ней. Я уже собрался окликнуть ее, только вижу, в руках у нее узелок, с каким обычно ходят в гости. Какие-то коробки – то ли с печеньем, то ли с тортом. И если бы она была, как и в тот раз, с сумкой, я, может, и окликнул бы ее. Но тут, как говорит мать, меня  с у м л е н ь е  взяло: куда она собралась?

Халима торопливо свернула за угол. И я, выждав минуту-другую, вышел за ней следом на улицу. Тут, на углу, кинотеатр. Народу много, и я очень боялся потерять ее из виду. Халима прямым ходом на трамвайную остановку. Я за ней… На мое счастье, подошел спаренный вагон. Халима села в первый, я – во второй. Пассажиров было много, и она не стала проходить в середину вагона, в самую что ни есть толкучку, а осталась на задней площадке. Я не спускал с нее глаз. Она, казалось, не замечала никого вокруг.

Вагон качало из стороны в сторону. Остановки были частые. На каждой из них народ входил и выходил. Халиму толкали, она забилась в самый дальний угол площадки и все тянула кверху руку с узелком. Мне было жаль ее. Я вспоминал, какая она была там, в Тромсе, и сердце у меня обливалось кровью от сострадания к ней, да и к себе тоже. Как я был низок, противен себе, что слежу за ней!.. Почему она так оберегает узелок? Кому он приготовлен?

Наконец Халима из своего укромного уголка стала пробираться вперед, к выходу. Я кого-то рукой отстранил, а сам замер, не спускаю с нее глаз.

Халима сошла на небольшой площади неподалеку от вокзала. Перейдя на противоположную сторону улицы, она скрылась в кривом и узеньком переулке, каких немало в этой привокзальной стороне. По ее спорому, размашистому шагу чувствовалось, что она бывает тут часто. Густая тень тополей, росших вдоль тротуаров, скрывала меня, и я шел за Халимой почти по пятам. Изредка я останавливался выжидая. Но опасения мои были напрасны: Халима за всю дорогу ни разу не оглянулась.

Началась какая-то старинная ограда с чугунными тумбами. Я еще глазел, стараясь определить, что там, за оградой, как вижу – нет Халимы! Я засуетился, побежал бегом. Смотрю, арка, старая, сводчатая, и над аркой, как при въезде в какой-нибудь хороший колхоз, вывеска. Мне не до вывески, я даже не взглянул на нее. Вижу, что-то по-узбекски наверху написано… В глубине двора среди зелени белеет здание. Наверх, к этому светлому зданию, круто подымается мостовая, мощенная булыжником. Между камней пробивается зелень муравы, видно, мало тут ездят и ходят. Я постоял в сомнении, но Халиме некуда было скрыться, помимо этого двора, и я приоткрыл ворота, бывшие в арке. Приоткрыл и снова остановился. По дорожке, обсаженной цветами и каким-то декоративным кустарником, идет нянечка в белом халате. За ней, держась руками друг за друга, снизка детей, не очень большая снизка, человек семь. «Детский сад!» – мелькнула мысль. Но, приглядевшись, я заметил, что дети в группе очень разные по возрасту. Есть совсем малыши, дошколята, а другие – на вид лет девяти, а то и старше. И одеты они как-то странно – во все одинаковое, и молчаливы они очень. В детсаде, если дети гуляют, их звонкие голоса за версту слышны. Знаю, сам вожу своего Ваську… А тут ребятки какие-то не такие, какими им положено быть, и идут они словно с опаской. Лишь слышится голос нянечки:

– Жарко, дети! Кто вспотел, может расстегнуть кофточки.

Но где же Халима, недоумеваю я. Позабыл на какое-то время про детей, оглядываю дворик. Наконец-то вижу ее. Она идет по тропинке, огибающей сквер, разбитый перед зданием. Посреди сквера в бетонной чаше фонтан. Гипсовый мальчик с отбитой ногой держит в руках лейку, Из носика лейки должна литься вода. Но вода не льется – фонтан не работает. В городе перестали работать все фонтаны. Перестали течь арыки. Да-а… Халима бросает на садовую скамейку свой узелок и чуть слышно зовет:

– Рахим!

Мальчик лет семи в полосатой куртке и таких же штанишках высвободил свою руку из ладони долговязого паренька, с которым он шел в паре, и побежал на окрик, навстречу матери. Он побежал не по дорожке, а напрямик, через газон. Дорожки были обсажены не то кустарником, не то цветами, которые еще не цвели. Рахим спотыкается, но не падает, а, уткнувшись руками в щетину, вскакивает и снова бежит.

– Мама! – звонко кричит он.

Халима подбежала к нему; подхватила на руки, усадила его на скамью рядом с собой, развязала узелок, который принесла. Она раскрыла картонную коробку и вынула из нее игрушку – пожарную машину. Игрушка была немецкая. У моего Васьки была такая, и я ее не раз держал в руках. Красный автомобиль. Белая выдвижная лесенка…

Халима завела пружинный механизм, поставила машину на асфальт. И тотчас же, как и у настоящей пожарки, над кабиной водителя зажглась мигалка, взревела сирена. Рахим в один миг соскочил с колен матери и бросился догонять «бибику». Присев на корточки, он ловил ее руками. А машина то неслась вперед, то кружилась; мальчонка растопыривал пальцы, стараясь зацепить ее, поймать. Но он почему-то опаздывал все время, никак не мог угадать, где пожарка будет через миг. Наконец обессиленный Рахим стал на колени. И, когда он стал на колени и затих, он невольно обернулся к матери – с мольбой, чтобы она помогла ему.

И я холодею от догадки.

Он слепой, что ли?!

15

– Не помню, как я вышел за ворота больницы. Как шел потом домой, в палатку. Помню только, что я все время натыкался на прохожих и бросал каждому: «Виноват!» «Да-да! Виноват! – где-то билась мысль. – Виноват в том, что не расспросил поподробнее о мальчике: где он теперь, каково его самочувствие? Виноват в том, что плохо думал о ней самой. Что не мог по ее виду догадаться о том, как тяжело ей…»

Ночью было очень душно. Мне не спалось. Я откинул полог палатки. Запахло акациями и тополями. Цветение их совпадает с самыми жаркими днями, но и теперь, ночью, зной не спадал. Лежу, слушаю, как дышат ребята, натрудились за день, однако сам заснуть не могу. Думаю: чем бы помочь Халиме? И так и этак я мысли свои перелопачиваю, выходит, что помочь беде я не в силах. Думаю: уж при своей-то известности небось Халима всех врачей подняла на ноги!

Решаю: пусть так, подняла… Но все ж с утра я непременно пойду в больницу.

Я не люблю носить своих регалий. Их у меня немало. Ну как же! Вот уже двенадцать лет, как моя бригада из месяца в месяц перевыполняет план. Каждый объект мы сдаем с опережением графика – на месяц, а то и на два. Строили Дворец съездов, Останкинскую башню… Грудь – как иконостас! Но я не люблю хвастать наградами. Идешь – все обращают внимание. Меня, признаться, это очень стесняет. Я хочу быть просто человеком, чтобы меня без иконостаса, по одной походке люди узнавали! Но на этот раз я отступился от своих правил. Утром достал из чемодана костюм, тот, на котором вывешана вся моя биография, побрился и сразу стал молодцом, хоть в президиум сажай… Как всегда, явился на площадку, проверил, все ли началось, все ли  п у т е м. Ребята посматривали на меня с недоумением. Опять, мол, совещание, спрашивают. Совещание, говорю.

Наладил дело на монтажной площадке – и прямым ходом в больницу. Теперь я уже знал дорогу. Знал еще, что с Халимой я там не столкнусь… Вот и знакомая мне арка, и мостовая, поднимающаяся горбом, а на самом горбу светлое трехэтажное здание с большими окнами.

Я решил, что сразу же пойду к начальству: к заведующему или главному врачу. Нам всегда ведь кажется, что главный – он самый лучший, и ни к чему тратить время на каких-то там простых смертных. С этим твердым намерением – повидать самого главного – я и толкнул дверь, на которой висела табличка «Приемный покой». Пожилая узбечка сидела за столом и читала газету «Кызыл Узбекистон». Женщина удивленно посмотрела на такую раннюю пташку.

Объясняю, что я хотел бы видеть главного врача.

– У Ташмухамеда Алиевича сейчас лекция, – говорит она. – Если будет, то раньше двух не ждем. А у вас к нему какое дело?

– Мне хотелось бы поговорить с ним по поводу здоровья одного мальчика.

– Вы отец Ермакова?

– Нет. Меня интересует здоровье Рахима Абдулаханова.

– Рахима?! – удивленно переспрашивает она.

– Да.

– Тут лечащий врач. Хотите с ним поговорить?

Я пожал плечами – не на это я рассчитывал. Но, раз нет главного врача, не возвращаться же мне ни с чем.

Следом за нянечкой подымаюсь на второй этаж. Длинный коридор, направо и налево двери палат. И коридор, и двери мрачноватые. Но все блестело чистотой, и я невольно проникся уважением к этому Ташмухамеду Алиевичу.

Было очень тихо.

– А где же малыши? – спросил я у нянечки.

– Процедуры делают.

– И Рахима лечат?

– Всех лечат. Как можно не лечить!

Кабинет врача в самом дальнем конце коридора. Дверь легкая, филенчатая, обе филенки – и нижняя и верхняя – расписаны узбекским орнаментом. На что ни погляжу, все тут сделано с любовью и со вкусом.

– Можно, Лазиз Кулатович? – осторожно спрашивает нянечка.

Про себя отмечаю, как зовут врача, и следом за нянечкой вхожу в кабинет. Из-за стола навстречу подымается узбек лет тридцати; в черных волосах ранняя проседь. Лазизу Кулатовичу очень идет белый халат, ибо у него смуглое лицо и густые брови.

Нянечка объясняет причину моего визита. Лазиз Кулатович благодарит ее, и она уходит.

– Садитесь! – Лазиз Кулатович указывает на кресло, стоявшее сбоку стола.

Я сажусь и спрашиваю:

– Давно ли у Рахима эта история с глазами?

Лазиз Кулатович не спешит с ответом. Он изучающе смотрит на меня, а вам, мол, какое дело? А я думаю: правильно, что надел свои регалии.

– А вы почему, собственно…

– Я знаю Халиму.

– И давно? – В глазах Лазиза Кулатовича беспокойство.

– Года три назад мы ездили вместе в Северную Норвегию.

– А-а! Замечательная женщина! Сколько в ней мужества!

– Догадываюсь, – говорю я, чтобы покончить с этим.

Но Лазизу Кулатовичу мое спокойное отношение к достоинствам Халимы не нравится, и он горячо начинает мне доказывать, что такое несчастье любого мужчину сломит: погиб муж, ослеп ребенок. А она еще находит в себе силы работать, сохранять себя. Не потеряла чувства юмора, следит за собой. Великолепная женщина! Кто не знает о ее бедах, тот ни за что не догадается, как она несчастлива.

Мне ничего не оставалось делать, и я поддакивал. А потом негрубо оборвал Лазиза Кулатовича, повторив свой вопрос: что с Рахимом и давно ли с ним эта история?

– Он поступил к нам вскоре после землетрясения, – отвечал врач.

– У него что, абсолютная слепота?

– Нет, у мальчика есть светоощущение. Это позволяет нам надеяться на лучшее.

Я спросил, чем вызвано заболевание. В ответ Лазиз Кулатович прочитал мне целую лекцию о природе зрения. Насчет палочек, и колбочек, и фотохимических реакций…

Я злюсь – не за тем я пришел, чтобы выслушивать лекцию.

– Это все понятно… – обрываю я рассказ врача. – Но все-таки в чем же причина? Это случилось неожиданно или постепенно? – Мне не хотелось произносить это страшное слово  с л е п о т а.

– Дорогой! – с подкупающей непосредственностью воскликнул Лазиз Кулатович. – Это очень сложное дело. Медицина пока что бессильна. Причины могут быть самые различные: удар о землю, когда мальчика выбросили из окна, осложнение после кори… Он болел как раз… Не исключено и нервное потрясение. Мы принимаем все меры…

– Кто смотрел его? Был ли консилиум?

– Да, его смотрели все наши светила: и Корноухов, и Ямпольская, и Рапопорт…

Ни одно из этих светил не было мне знакомо, и я не мог сказать, насколько авторитетен был консилиум.

– Вам может, нужна какая-нибудь помощь? – сказал я не очень уверенно.

– Помощь?! А у вас есть такая возможность?!

– Возможности нет, – несколько заносчиво проговорил я. – Есть только одно – желание.

– Спасибо и на этом! – Лазиз Кулатович улыбнулся снисходительно, краешком губ.

По этой улыбке я понял, что мне пора уходить. Я встал, не очень любезно пожал руку Лазизу Кулатовичу. Он не успел еще выйти из-за стола, чтобы проводить меня, а я уже спускался вниз по лестнице.

16

– Дверь в рабочем кабинете Халимы стеклянная, легкая; но стекла разлетелись вдребезги при подземном толчке, и теперь на их месте наклеен лист ватмана. В комнате тесно, стоит пять или шесть чертежных «комбайнов» да столько же, знать, столов. За самым дальним от двери столом, что у окна, сидит Халима. Я толкаю дверь, но она не поддается, заперта. Значит, опять совещание у Гафура Султановича. Можно было бы не толкаться в эту, заклеенную листом ватмана дверь, а сразу же заглянуть в приемную Умарова и узнать, долго ли продлится совещание. Но я не хочу лишний раз напоминать о себе, мозолить глаза Умарову. Я поджидаю Халиму в коридоре. Коридор в старинном особняке – длинный и темный. Хожу, измеряя его шагами. Семьдесят пять шагов в одну сторону; семьдесят пять – обратно. Через каждые восемь – десять шагов дверь. Много дверей; ничего не попишешь – наука… Наконец слышу, в дальнем конце коридора, по ту сторону лестничной площадки, где находится кабинет начальника, хлопнула дверь, раздался смех, голоса. Совещание окончилось. Я уже не первый раз тут; уже знаю, что в коридоре сотрудники института почему-то разговаривают охотнее, чем в кабинете начальника. Да, слышу оживленный разговор людей, которые сдерживали себя часа два, а то и больше.

– Умаров нажимает на одно – на большой расход металла.

– Престиж ему важен!

Слышу сначала разговор, а потом и шаги глухие, шаркающие – мужчин; четкий, дробный перестук женских каблуков. Кажется, опять нет Халимы. Я ее быструю походку отличаю от других женских шагов. Ее нет; ее всегда почему-то задерживает Умаров. Наконец-то и она идет.

– О Иван! – Халима обрадованно подбегает ко мне. Руки мне не подает – в руках у нее рулоны бумаги, папки. – Заходи!

Я пропускаю вперед Халиму и захожу за ней следом. Рабочий день давно закончился. Так уж принято было в пострадавшем городе: всякие совещания, летучки, согласование проектов – в нерабочее время. Скрипят дверцы шкафов, столов; сослуживцы достают кульки, свертки, авоськи с покупками. Прежде чем уйти, вежливо раскланиваются.

– До свидания, Халима!

– До свиданья, Павел Алексеевич! Счастливо, Фатима! – каждому бросала она.

Когда уходящий захлопывает за собой дверь, то лист ватмана еще некоторое время качается, дышит, словно кто-то толкает его рукой из коридора. Во всех дверях этого старого особняка при землетрясении вылетели стекла, и хотя тут, думаю, рождается будущее города, но сами творцы его отгораживаются от мира листами старых чертежей. Но вот и последний сотрудник закрыл за собой дверь. Лист ватмана отшатнулся, насколько ему положено, и замер.

Вот мы остались вдвоем.

Халима садится к столу. Она не спеша скалывает с чертежной доски лист ватмана, свертывает в рулон свою работу, бросает на этажерку, где лежит уже десяток таких рулонов, и прикрепляет новый ватман. Пока Халима прикрепляет кнопками ватман, который плохо слушается, все норовит задрать края кверху, я, сидя напротив, наблюдаю за ней. Если бы я теперь стал вас уверять, что в эти минуты я думал только о деле, я лгал бы. Я не хочу врать никому, тем более вам. Мужчина всегда остается мужчиной. Он всегда помнит, что рядом с ним красивая женщина. Сидя напротив, я наблюдаю за Халимой. Я отмечаю про себя, что она постепенно возвращается к жизни, словно бы оттаивает. Когда я увидел ее месяц спустя после землетрясения, на первом совещании, ей было не до себя. Лицо морщинистое, ногти на пальцах поломаны, запущены. Теперь же передо мной сидела та, прежняя Халима, которой я любовался в Тромсе. Обветренное лицо; в карих глазах нет-нет да и вспыхнет, как бывало, лукавый блеск. Гляжу на нее и думаю: сколько же силы воли в этой хрупкой женщине! И так уж устроен человек – женщина сильна, а мужчина слаб. Мужчина не может устоять против соблазна. Слаб и я!.. Я накрываю ее маленькие теплые ладони, которые разглаживают упрямый ватман, своими шершавыми, жесткими руками. Халима на миг замирает, перестает прилаживать лист; испуганно и обрадованно вскидывает на меня глаза.

– Халима, я был у Рахима… – голос у меня срывается. Я знаю, что напоминание о мальчике причинит ей боль. Поэтому, направляясь сегодня к ней, я думал, что обязательно сдержусь, не скажу ей об этом. Но вот не сдержался…

Халима испуганно смотрит на меня. По моему взгляду она догадывается, что я знаю все-все. Она резко выдергивает из моих ладоней руки, закрывает ими лицо, чтобы я не видел ее страданий, и плечи ее начинают вздрагивать.

Можете понять мое состояние. Я вне себя; я никак не хотел этого – испортить такой вечер. Я не знаю, что делать с женщиной, когда она плачет: ласкать или, наоборот, утешать? Все это глупо, разве тут слова помогут? Но я все же встаю, подхожу к Халиме и молча глажу ее вздрагивающие плечи. Я стою чуть позади нее и из-за спины ее вижу, как слезы падают на ватман и растекаются по бумаге.

– Халима, милая! – говорю я. – Не надо убиваться. Понимаю, что тебе тяжело. Я разговаривал с Лазизом Кулатовичем. Он уверяет, что есть еще надежда. Я вскоре поеду в Москву, на сессию. Посоветуюсь с врачами. Что-нибудь придумаем…

– Что вы придумаете?! – вдруг горячо говорит она. – Уж, кажется, я ли все не передумала бессонными ночами! «Посоветуюсь…» Разве я не советовалась? Я уже была и в Одессе, и в Ленинграде…

Халима достает платок, вытирает слезы.

– Я всех подыму на ноги! – уверяю я ее. – Ты еще меня не знаешь!

Халима мало-помалу успокаивается.

– Простите меня… – роняет она.

– Это вы меня простите, что я не сдержался, – говорю я и, взяв из ее рук платок, начинаю вытирать глаза, щеки.

Халиму трогает мое участие.

– А у меня есть для вас подарок! – уже совсем другим тоном говорит она. – Месяц назад у нас в институте создан новый отдел – сейсмостойкости. Они обследовали все крупнопанельные дома, построенные ранее в городе. И поглядите, какая получилась картина!

Халима перебирает рулоны, лежащие на этажерке, достает лист, разворачивает. На листе две разноцветные диаграммы. Придвигаю к себе ватман, рассматриваю.

– Это диаграмма роста этажности крупнопанельных домов по годам, – пояснила Халима. – А на этой – аварийность этих домов в зависимости от роста этажности.

– Постой-постой! – радостно говорю я.

Говорю, а сам все прикидываю. Возведение крупнопанельных домов в городе началось с двухэтажек. Таких домов построено много; потом, спустя год-два, подняли застройку на этаж выше. Год назад возведено десятка полтора трехэтажных домов, и на этом остановились. Из этих таблиц выходило, что с возрастанием этажности аварийность не увеличилась. Наоборот, в связи с тем, что в городе было создано специализированное строительно-монтажное управление «Фундаментстроя», устойчивость трехэтажек даже несколько возросла.

– Так, так… – говорю.

Халима спокойно наблюдает за мной все время, пока я разглядываю таблицы. Я по природе своей тугодум. До меня не сразу все дошло. Но, когда дошло, я все понял. Я понял, что эти диаграммы – лучшее доказательство правильности моей мысли о возможности строительства пятиэтажек и в Ташкенте.

Я не знал, куда девать избыток сил от переполнившей меня радости. Я вскочил со стула, сграбастал Халиму в объятия и закружился с ней по комнате. Я кружился, расталкивая столы и «комбайны»; косы Халимы разметались в разные стороны и плыли по воздуху. Она вдруг крепко прижалась ко мне, и я услышал ее шепот:

– О Иван! Сумасшедший…

Когда, запыхавшись, я опустил Халиму на пол, она не спешила отойти от меня. Она смотрела на меня – маленькая, растрепанная, – и в глазах ее счастье.

Халима вдруг обняла меня и поцеловала.

В тот вечер, как сейчас помню, проводив ее домой, к сестре, я сказал:

– Халима, какая же ты хорошая!

17

Дергачев хотел еще что-то добавить, но умолк на полуслове. Ивана Васильевича, видимо, смущало, что среди прочего он рассказывает и о таких скучных вещах, какими принято считать крупнопанельное строительство. Но я слушал его с интересом. Может, потому я слушал его с интересом, что неотступно думал: батюшки, как шагнул мир! Как безбожно стар я! Как далеки от современности мои понятия о строительном деле, о людях, о проблемах градостроительства! Не скрою, был у меня и другой интерес – интерес к судьбе Ивана Васильевича и Халимы, чем кончится их любовь. И, когда Дергачев после всех этих таблиц заговорил о своих чувствах, я облокотился на стол, придвинулся к нему, чтобы слышать каждое его слово.

– Значит, она тебя первой поцеловала? – нетерпеливо спросил я.

Иван Васильевич помялся – к нашему столу вновь подошла Нина.

– Вы не будете на меня в обиде, – сказала официантка, – если я вам немного помешаю? Я прибрала все столы, остался только ваш.

– Пожалуйста, убирайте! – сказал я и стал подавать ей тарелки с дальнего конца, от стены.

– Не беспокойтесь, я сама. – Нина была предупредительна. – Вы с таким интересом беседовали… Я вам не помешала?

– Ну что вы, Ниночка! – горячо возразил Дергачев.

– Иван Васильевич так увлеченно рассказывал, что мне не хотелось бы вас беспокоить, – сказала Нина. Она уже убрала все столы и наш убрала, оставив нам лишь недопитую бутылку и тарелку с какой-то закуской. – Наговоритесь, будете уходить, погасите, пожалуйста, свет.

– Посидите с нами, Ниночка! – попросил Дергачев.

– Иван Васильевич, дорогой! Когда же тут сидеть-рассиживать?! Завтра, перед тем как сойти вам на берег, вас ведь надо будет еще накормить. А вы посмотрите, сколько времени – уже второй час… – Нина показала наручные часы. Может, нарочно показала, чтобы Иван Васильевич взял ее за руку.

И Дергачев взял ее за руку, и это было как бы молчаливым прощением.

– Половина второго… – пробормотал он. – Неужели так поздно?!

Сидеть одним в пустом и гулком ресторане было неприлично, и мы засобирались уходить вместе с официанткой.

Нина погасила плафоны и настенные бра, и мы все вместе вышли из ресторана. Время было позднее – пора в каюты, на покой. Нина бросила:

– До свиданья! – и пошла к себе.

Я тоже не прочь был отправиться на боковую. Но Иван Васильевич и слышать не хотел про каюту.

– Нет, нет! – воспротивился он. – Какая каюта! Я не могу рассказывать об этом в душной каюте! Потерпите еще четверть часа, – умолял он меня. – Уверяю вас, в этой грустной истории осталось немного страниц. Поднимемся на палубу! Кстати, глотнем перед сном свежего воздуха.

Мы поднялись на палубу.

Палуба была пуста. Динамики выключены, танцы, видимо, давно закончились; молодежь разошлась. Лишь на корме, у флагштока, стояла парочка. Высокий мужчина в плаще, обняв, целовал женщину. Тут, на самом юру, было холодно, и женщина жалась к нему, и он все прикрывал ее своим плащом. Завидя нас, они перестали целоваться и поспешно, чтобы мы не узнали их, скрылись, пройдя по противоположному борту.

– Дали стрекача! – сказал Дергачев и полез в карман за пачкой сигарет. У него была дурная привычка – рассказывать с дымящейся сигаретой в руках.

Теплоход шел уже не фиордом, а открытым морем. Праздничная иллюминация, которая украшала все палубные надстройки вечером, когда мы шли вдоль шхер, была погашена. Одиноко мигал лишь огонек на кормовом флагштоке, освещая полотнище нашего флага, которое трепыхалось на ветру. Луна уже склонилась к самой воде, но вся палуба залита была неярким светом северной белой ночи. Море по обе стороны кормы ласково серебрилось, и лишь там, где винты выбрасывали буруны водяных струй, шлейф корабельного следа темнел, бугрился и, растекаясь на два потока, пропадал в туманной дымке. Палуба мерно вздрагивала и вибрировала от машины, работавшей в полную силу. Я уже заметил, что когда возвращаешься домой, то всегда кажется, что и винты теплохода или там моторы самолета тоже стараются, спешат домой…

– Вскоре мне пришел вызов из института – начиналась летняя экзаменационная сессия, – пыхнув дымком сигареты, продолжал Иван Васильевич. – И если бы я не уехал, то могло бы и ничего не случиться, так ровны были наши отношения с Халимой. Но я уехал. Уехал не на день-два, а на целый месяц. И за этот месяц я понял, что для любви нужна разлука. Она нужна так же, как для парохода нужно море, чтоб было место, где ему плавать; как для птицы необходимо небо, чтобы было где летать. Разлука нужна для того, чтобы острее почувствовать тоску по близкому человеку. Чтобы мысленно повторять ласковые слова. Чтобы сомневаться – в нем, в себе, своих поступках. Одним словом, разлука так же необходима для любви, как необходимы и ежедневные встречи.

Дергачев замолк и долго стоял, облокотившись на перила, молчаливый и отчужденный. Он не курил, поэтому я не видел его лица, которое до этого высвечивал огонек сигареты. Я подумал, что по каким-то причинам Иван Васильевич не хочет продолжать рассказ, а настаивать на этом, проявлять излишнее любопытство мне не хотелось; и мы стояли молча, вслушиваясь в мерные всплески моря.

Вдруг Иван Васильевич повернулся ко мне, и глаза его непривычно заблестели в темноте.

– Прежде чем рассказывать, что было дальше, – заговорил он, – давайте по-дружески обсудим один мужской вопрос. Согласны?

– Согласен.

– Только по-честному?

– Хорошо.

– Скажите, вы когда женились – рано или поздно?

– Поздно.

– А-а! – радостно подхватил Дергачев. – Значит, вы толк в женщинах знаете!

Мне ничего не оставалось, как только улыбнуться наивной радости Ивана Васильевича. Он же принял мою улыбку за согласие с его мыслями, поэтому продолжал все так же горячо:

– Ну, а раз знаете, то, собственно, мне не надо вам доказывать, что женщины бывают разные. Уточню, о чем речь. Нередко в таком вот мужском разговоре можно услыхать: мол, что бабы?! Бабы все одинаковы… Так обычно рассуждают или вруны, или же кто в жизни ни разу не любил по-настоящему. Встречаются среди нашего брата такие хамы. Хорошо одет. Хорошо язык подвешен. Подцепит такой девушку, молодую женщину, наговорит с три короба, наобещает и ходит руки в брюки – победил! Я таких не люблю. Я откроюсь вам по секрету: я робею перед женщиной. Я не могу так, с ходу. Мне обязательно надо, чтобы мне дорога была каждая черточка ее лица, мила каждая родинка на шее… Да-да! – все более оживляясь, продолжал Дергачев. – Лишь тот, кто не любил, тот может болтать о женщине что угодно. А кто, подобно вам, любил, ошибался в молодости, тот целомудрен, тот молчун. Тот женщину не обидит и слова о ней плохого не скажет…

Я снова улыбнулся. Мне показалось, что последняя рюмка, которую выпил Иван Васильевич, была лишней.

Однако Дергачев тут же уловил мою ухмылку и продолжал с некоторой обидой:

– Мне понятна ваша улыбка. Думаете, хлебнул лишнего Иван, в сантименты ударился, а я хочу одного: чтобы вы лучше поняли мою мысль, меня лучше поняли, как я любил Халиму. Я все понимал. Я говорил себе: «Ну, зачем тебе все это, Иван?! Ты женатый, степенный человек. У тебя семья, дети. Брось. Забудь!» Я все понимал, по не мог прожить ни дня, ни часа, нет – ни минуты без мысли о Халиме.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю