Текст книги "Прощальный ужин"
Автор книги: Сергей Крутилин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 28 страниц)
19
Она приехала, и все было очень хорошо. Главное, Игорь был доволен собой: он не говорил глупостей – ни обещаний, ни пустых клятв. Эльвира все время была с ним – ласковая, чуть-чуть грустная. Она привезла с собой много вкусной домашней еды: пирожков, соленых грибов, моченых яблок – всего, по чему он соскучился, живя на казенных харчах.
Она попросила не оставлять ее, не ходить в столовую, на ужин. Он с радостью согласился; она накрыла стол, и было очень уютно, совсем по-домашнему. И не только вечером, когда она приехала, – они и утром решили не ходить в столовую.
Проснулся Игорь поздно. В десятом часу, в пору, когда надо было идти в столовую, Эльвира еще спала, а Игорь только-только пристраивался к столу бриться. Он отодвинул в сторонку трогательные Эльвирины вещички: красивое кольцо с малахитом, шпильки, серебряную цепочку, которую она носила на шее, – отодвинул все это, поставил на стол зеркало в коричневых крапинах, которое снял со стены; достал безопаску, помазок и принялся не спеша взбивать пену в пластмассовом стаканчике.
Игорь любил эту минуту, когда пена растет на глазах, взбивается, а он все стучит и стучит по дну стаканчика помазком.
Глядя в зеркало, Игорь изучал свое лицо. Он замечал и не замечал перемены в нем. Ему показалось вдруг, что возле рта у него залегли мужественные складки, похудели и сами щеки…
Намылив лицо, Игорь придвинул зеркало поближе к себе.
В зеркале виднелась кровать. Разметавшись, на кровати спала Эльвира. Слышно было ее размеренное дыхание. И это дыхание привносило уют, спокойствие. Игорь подумал, что так, наверное, бывает в хороших семьях, где царит согласие и довольство. Эльвира поздно приехала, устала в дороге и теперь разоспалась.
В комнате было тепло – Игорь еще с вечера хорошо протопил печку, стоявшую в углу, в жестяном кожухе, покрашенном «под серебро».
Было тихо, уютно и очень спокойно на душе.
Игорь уже заканчивал бритье, когда она проснулась.
– Доброе утро! – сказала Эльвира, приподняв голову. – О, проспала!
– И хорошо, что проспала. Раз в неделю можно и проспать. – Игорь полотенцем вытер остатки мыльной пены с лица, как всегда после бритья, еще раз внимательно оглядывая себя в зеркале. И остановился на полуслове: увидел в зеркале Эльвиру, скинувшую с себя одеяло.
Игорь был поражен красотой Эльвиры. И это понятно, если учесть, что, кроме натурщицы в институтском классе, он не видел нагих женщин. Обомлев, он тайно, через зеркало, любовался Эльвирой. Она же, видимо, думала, что он занят и не видит ее.
Эльвира потянулась, заложила обе руки за голову и от блаженства на какой-то миг смежила веки. Игорь не сводил глаз с Эльвиры – правда, у нее слишком крепкая шея, не так изящна талия, как у какой-нибудь Саскии. Но Саския, надо думать, в юности не работала на лесоповале. И тут же пришло решение: «А что – если написать ее!» Мысль эта разом овладела им. В ней, в этой мысли, была любовь и воспоминание о любви: «Писать! Писать!» Как он любил ее в этот миг! Как часто он мечтал о том, что у него будет прекрасная жена, которую он писал бы всю жизнь, запечатлел бы каждый ее шаг: на даче, на кухне, в кругу детей.
– Эльвира! – воскликнул Игорь. Он бросился к ней, встал перед нею на колени, стал целовать. Она смеялась, увертывалась. Вдруг он резко отстранился, заговорил шепотом, умоляюще:
– Полежи так. Ну полчасика. Я напишу тебя.
Эльвира торопливо прикрылась одеялом.
– Не надо! – сказала она. – Разве в одежде я – хуже?
– Нет! В одежде ты прекрасна! – искренне и горячо воскликнул Игорь. – Но пойми, писать натуру, да еще такую, я мечтал всю жизнь. Я… я… Все содрогнутся, когда я такое выставлю! Ты можешь лежать спиной, как «Венера» у Веласкеса. Только без зеркала. И никто не узнает тебя.
– Лучше выйди-ка, я оденусь, – сказала Эльвира.
– Милая! – умоляюще произнес Игорь. – Всего лишь четверть часа!
Он был очень огорчен ее отказом, но виду не подал. Игорь стал горячо, сбивчиво уговаривать ее. Он говорил в общем-то прописные истины. Говорил о том, что искусство живет веками. Образ, воплощенный на полотне, бессмертен. Полотно, холст, картина так же вечны, как и всякие другие материальные ценности. Сотни лет живут заводы, станки, железные дороги. Но и заводы устаревают! Их ломают, на их месте строят новые, меняют машины. Устаревают дома, корабли, паровозы. И не устаревают лишь произведения искусства, поэтому те же «Сикстинская мадонна», «Спящая Венера» или «Даная» остаются мерилом красоты и вот уже не одну сотню лет радуют человечество.
– Все мы смертны, – говорил Игорь, пафос его слов гас, спадал – не от усталости гас, а от равнодушия с каким Эльвира слушала его. – Все мы умрем, как, к слову, умерли и те прекрасные женщины, с которых писали своих Венер и Мадонн Веласкес, Рафаэль, Джорджоне… Они живут лишь на полотнах художников. Ты же сама видела, как на этюде с маслятами оживали твои черты. Что бы ни случилось теперь, – но ты есть, и вечно останутся твое лицо, глаза, улыбка…
Эльвира подождала, когда он исчерпал все свои доводы, улыбнулась сдержанно, как на том холсте, сказала простодушно:
– Толстовата я – для Венеры-то…
– Что ты! Ты прекрасна.
– Ну, хорошо: вот ты нарисуешь меня. А что потом?
– Ну, потом… Потом – все зависит от того, как оно получится. Сейчас знаешь какое время? Многие художники вернулись с войны. Для них тема войны дорога. Походи по залам любой выставки – сплошной серый цвет – цвет солдатских шинелей да гимнастерок. А тут вдруг – лежит женщина, само торжество жизни! Да на выставке все с ума сойдут! Если, конечно, выставят такое.
– А если возьмут да и выставят?
– Очень хорошо, если выставят.
– И у тебя ее купят?
– На это мало надежды.
– И дадут большие деньги? – напирала она.
Игорь промолчал, ошеломленный ее логикой.
– Нет уж, я не хочу, чтоб на меня смотрели. Мне это противно. Так вот – иное дело. А чтоб на меня, голую, смотрели… и чтоб через сто лет! Нет не надо.
Спустя минуту Игорь нашелся.
– Я не думал об этом. Извини, – заговорил Игорь, и слова его прозвучали искренне: он и правда не думал об этом. – В институте мы писали натуру – и ничего. Женщина сидела, а мы всей группой ее писали. Тут дело привычки. Известны натурщицы, которые позировали десятилетиями – от молодости и до глубокой старости. Мы, художники, все равно что врачи. Мы и анатомию человека для этого изучаем. Нас стесняться не надо. Ведь врача-то ты не стесняешься? Перед врачом-то тебе случалось?.. – он не договорил, что́ с л у ч а л о с ь, но она и без того поняла, о чем речь.
– Случалось… Как же… – заговорила она. – Я тебе рассказывала. Это когда я малярией заболела. Пришел молодой мужчина: «Снимите кофточку!» Мне не очень хотелось снимать: неудобно как-то, уж очень он молод. Ну, прослушал. Как и всегда: «Дышите! Не дышите!» А потом…
– Что – «потом»? – сорвалось у Игоря.
– Ну, потом посмотрел зрачки, повертел меня так и сяк и говорит: «Никакой у вас не тиф. У вас малярия».
– Нет! А потом?! Потом?!
– Ну, потом… – Она засмеялась беззвучно, очень искренне. – Потом – влюбился, бедненький. Цветы в больницу приносил, записки писал. Предложение мне делал.
– И что ж ты – отказалась?
– Да. Он моложе меня был лет на пять. Ему давно уже за двадцать, а выглядит совсем как мальчик. Колей звать. Он, знаешь, за мной сюда, в Заокское, приезжал. Уговаривал и меня, и папу. – Она приподнялась на подушках, и лицо ее приняло озабоченное выражение. – А теперь выйди, Игорь, я буду одеваться.
Игорь вышел на террасу. Закурил и принялся ходить. Крашенные охрой половицы скрипели, и потому он скоро перестал шагать из угла в угол и остановился возле двери. Он старался по звукам, по глухим шорохам, доносившимся из комнаты, определить: пора ли ему входить или обождать еще? Игорь был в смятенном состоянии. И чего она упорствует, не хочет позировать? Ведь разрешила же она осмотреть себя и кому! Мальчику! А он, Игорь хочет рисовать ее… И только ее.
Когда он вернулся в комнату, Эльвира все еще сидела на кровати, но на ней был уже халат (она аккуратна, догадалась привезти с собой, заметил он). Край халата был приподнят: она надевала чулок. Эльвира не смутилась, не опустила халат, а продолжала спокойно делать свое дело. Игорь, наблюдая за быстрыми движениями ее рук, подумал, что Эльвира права: ноги у нее, пожалуй, чуть-чуть толстоваты для Венеры. У нее были ноги хорошей русской бабы, которых любил рисовать Ряжский.
Игорь пригляделся к Эльвире и решил, что о ней уже нельзя сказать, что это – девушка. На кровати сидела, по-деловому перебирая пальцами рук, двадцатишести-двадцатисемилетняя женщина.
У многих мужчин – это знал Игорь – отношения с женщинами складываются очень легко. Уже на третий день знакомства они переходят на «ты», подтрунивают над слабостями и недостатками, толкуют с новыми приятельницами о чем угодно – бог знает о чем. А для Игоря каждое слово, сказанное Эльвирой, каждый вопрос, обращенный к ней, стоили огромного напряжения. Он понимал, что вина в этом не ее, а его; что натянутость в их отношениях оттого, что он всего боялся. Боялся сказать что-либо искренне; боялся честного признания в том, что не сделает ей предложения и почему. Ему казалось, что Эльвира слишком легко смотрит на их отношения; что она не передумала и тысячной доли того, что передумал он.
Однако, как это ни трудно было, Игорь, смущаясь и краснея, спросил:
– Эльвира, прости, если я тебя обижу. Мне хочется спросить у тебя: а кто был тот, – ну…
Он думал, что она не поймет или во всяком случае, прикинется, что не понимает, и поднимет на него глаза: «Я не понимаю, о чем ты?» И она заставит его докончить: «Ну, первый». «Ах!» – она уткнется лицом в подушку, начнет плакать, и плечи ее будут вздрагивать, и он кинется к ней, станет целовать ее и успокаивать.
Но Эльвира выручила его: она все поняла.
– Кто был до тебя, что ли? А-а, был, кстати, такой же ласковый… – Она встала, посмотрела на него все с той же улыбкой своего превосходства. – Учились вместе. Я к нему попросту, с доверием, а он все ходил около да все прикидывал: не прогадать бы, не продешевить бы. Погнался за длинным рублем – после института завербовался на Север. А меня распределили в Киршу…
Они позавтракали и пошли к Оке, в луга. Луга и лес, который обрамлял пойму, были прекрасны. Серые облака скрывали солнце, и дали были очерчены очень четко.
Игорь смотрел и удивлялся: как, почему он не видел вчера этакой красоты? Он уже не заговаривал о бессмертии искусства. Они непринужденно болтали обо всем, о чем говорят простые, смертные люди. Эльвира рассказывала ему, какое платье ей они с матерью надумали сшить; Игорь – о новых своих застольниках. Они чаще, чем всегда, останавливались, и она была податлива на ласку и доверчива.
Вечером они расстались. Когда он провожал ее у автобуса, Эльвира сказала:
– Игорь, мы так быстро сблизились, что ты можешь обо мне подумать бог знает что. Я не вправе тебе запретить: думай, что угодно. Но мне хотелось бы тебе сказать – ты ничего не бойся! Не трусь! Я навязываться тебе не буду. Я рада одному: что я тебе – не безразлична. Что ты оттаял, взглянул на свет божий по-другому.
20
Сомов погасил свет и, взяв из рук Кудинова лампу, бросил:
– Все! В моем списке значатся еще какие-то «Острова». Укажите, пожалуйста, мне это полотно.
Только теперь, после слов фотографа, Кудинов словно бы очнулся: так он был погружен в свои воспоминания. Расставаться с «Эльвирой» не хотелось. Игорь Николаевич еще раз взглянул на полотно, на лицо Эльвиры, погасшее без подсветки, и ему показалось даже, что в полуулыбке ее был скрыт упрек: «Ну что – не прогадал ли, не продешевил?»
– Вот тут, рядом. Только не «Острова», а «Остров на Оке», – сказал Кудинов и пошел по залу.
Сомов с громоздкой треногой – за ним. Они подошли к небольшому полотну, висевшему на этой Же стене, неподалеку от «Эльвиры».
– Вот! – указал Игорь Николаевич.
– Спасибо! – отозвался Сомов: он уже приглядывался к этюду. – Я сейчас только налажу освещение.
Фотограф засуетился, прилаживая светильники, а Кудинов постоял рядом, присматриваясь к своим же полотнам. Тут висела и третья его работа – «Осень. Стога», и все эти три работы, которые он написал тогда в Велегове, сразу же, с выставки, были куплены и находятся теперь в постоянной экспозиции самых крупных музеев страны. Их, эти полотна, часто упоминают на собраниях живописной секции, на съездах и неизменно говорят о них как о лучших полотнах нашей живописи послевоенного времени.
Однако, когда они, эти холсты, еще сырые, висели на стенах террасы его кельи в Велегове, Кудинов и не подозревал, что только этим работам суждено стать л у ч ш и м и. Ему казалось тогда, что он всю жизнь будет писать только так – превосходно.
…После отъезда Эльвиры Игорю вновь очень хорошо работалось. Стояла чудная осень: было покойно, безветренно; он уходил в луга, в деревню и писал, не уставая. Кудинов был тогда здоров, не то что теперь, он ел, что ему подавали, в сумерках сам топил печку, и было ему хорошо. Игорь так увлекся работой, что чуть было не прозевал осенней выставки. И прозевал бы, если бы не письмо матери.
Мать писала, что была на вернисаже Пластова и встретила там Славку Ипполитова. Славка спросил о нем, об Игоре, мол, где он? Может, он что-нибудь покажет для осенней выставки? А то через неделю, сказал Славка, будет поздно.
Игорь всполошился: у него столько работ – и отказаться от участия в выставке?! Он засобирался. С его х о з я й с т в о м не так-то легко было подняться и уехать. Раньше он думал снять холсты с подрамников, скатать их, связать картонки и поехать автобусом до Заокского. Там повидать Эльвиру, она поможет ему добраться до поезда, и он вернется в Москву электричкой. Но он узнал случайно, что из дома отдыха ходит машина в Москву за продуктами. Он договорился с шофером; погрузил бесчисленные свои этюды, эскизы, картонки, подрамники, узлы, – и поехал.
Приехав домой, Игорь написал Эльвире, в какой спешке он собирался, полагая, что она все поймет и простит ему, что он к ней не заехал.
Еще не разобрав всех своих узлов, Игорь позвонил Славке Ипполитову.
– Тащи, старик! – сказал Славка небрежно; небрежность эта оскорбила Игоря, но он не возмутился, не крикнул в трубку: «Славка, ты что: не сказал даже «здравствуй!», не спросил, как работалось?».
– Спасибо. Хорошо, – сказал Игорь.
– Тащи, тащи! В пятницу у нас как раз последний выставком, – Славка говорил сквозь зубы, а может, во рту у него была трубка, он курил трубку.
И ранее, до встречи с Эльвирой, Игорь писал очень много и очень старательно. На полотнах его всегда была видна работа. Виден был пот! Смотрят, бывало, на его этюды члены всяких художественных советов, комиссий, куда Игорь постоянно носил свои работы, – смотрят, пожимают плечами: все, казалось бы, на месте – яркие краски, мелкий мазок. Но сам пейзаж какой-то серый, плоский, з а р и с о в а н н ы й, как говорят художники.
Чаще – отказывали; иногда побеждало чувство сострадания, этюды принимали. Но вешали где-нибудь в проходном зале, при плохом освещении, поэтому холст никто не покупал, в обзорах выставки, которые нет-нет да печатали газеты, имя Игоря Кудинова не упоминалось.
Игорь злился, копил желчь. Он метался – писал яркие северные избы в лучах закатного солнца; писал колхозниц на сенокосе – женщин в ярких сарафанах, с искаженными от труда лицами; писал строителей, рыбаков, чабанов, летчиков. Бог знает кого он только не писал. И все отвергалось! Хоть открыто ему ничего не говорили, но под разными предлогами работы не принимали ни на выставки, ни в закупку. Лишь иногда кто-нибудь из однокурсников, осмотрев его этюды, бросал небрежно: «Петров-Водкин» или «Старик Юон».
Все уже махнули рукой на Игоря Кудинова, мол, этот – сам себя не перепрыгнет! Но Игорь втайне не верил в объективность оценок и про себя, озлобляясь, думал, что во всех этих комиссиях засели его враги и завистники.
Кудинов и теперь мало надеялся на объективность.
Игорь очень волновался. Он привез свои холсты накануне выставкома и с раннего утра, в пятницу, уже бегал там – с пилой и молотком. Даже для «Эльвиры» он не успел заказать в мастерской раму и сам сколачивал для всех своих холстов подрамники. Привозили свои работы и другие художники; в ожидании очереди ставили свои полотна в тесную комнату, что по соседству с залом, где заседал выставком.
Когда подошла его очередь, Игорь вошел в кабинет, где в голубом тумане от дыма сигарет сидело человек семь или восемь усталых, скучающих художников. Он даже не успел разглядеть, кто еще, кроме Славки, был тут.
Игорь приладил свои работы на подставках и отошел в сторону. Обычно все лениво поворачивали головы к работам, смотрели, но сам приговор – берется полотно или не берется; если доработка, то какая и т. д., – приговор выносился позже, после того как были просмотрены все полотна, представленные сегодня. Но это так считалось, что решение выносится потом. По интонации председателя выставкома Игорь догадывался о решении сразу, когда он, председатель, лениво говорил: «Все, Игорь… уноси!».
И Кудинов уносил или вывозил свои этюды домой.
Он и теперь, отойдя в сторонку от своих работ, ждал того же: «Все, Игорь… уноси!».
Но на этот раз все словно бы онемели. Онемели? А может, он оглох? Молчание длилось слишком долго.
Первым пришел в себя Славка Ипполитов.
– Смотрите-ка! А ничего.
– Да-а, и второй этюд – «Стога» – тоже хорош! – сказал председатель.
Тогда Славка вдруг вскочил со своего места, подошел к Игорю, обнял его.
– Старик, поздравляю! – воскликнул он. – Ты никогда так хорошо не писал! Замечательно!
Славка шокировал весь выставком, ибо после его восторгов глупо было что-либо решать за закрытыми дверьми, а может, и не шокировал вовсе, а восторг был единодушным, потому как вслед за Ипполитовым и все другие члены комиссии повставали со своих мест и принялись горячо поздравлять Игоря:
– Чудесно!
– А какая уверенность в мазке!
Все три работы Игоря были приняты к выставке. Их повесили в самом лучшем зале, на самом видном месте. Была очень хорошая пресса; полотна не раз воспроизводились в газетах и журналах. Одним словом, Игорь Кудинов сразу же обрел имя и вес в среде художников.
«Эльвиру», помимо всего прочего, решено было воспроизвести на открытке. Это приносило не только известность, но и деньги. Вышли, правда, небольшие трения с музеем, который к тому времени уже купил ее, но все уладилось, и перед самым Новым годом Кудинов получил стопку пахнущих краской оттисков. То были а в т о р с к и е экземпляры открыток. Игорь тут же послал один оттиск Эльвире.
На открытке Игорь, как и положено автору, занятому раздачей автографов, торопливо написал:
«Милому, незабываемому оригиналу – от робкого копииста».
Он нацарапал свой адрес и расписался.
Опустив письмо, Кудинов подумал, что надо было хоть пару слов черкнуть о себе, о своей жизни. Но Игорь был так занят, а главное – так увлечен своим успехом, что ему не пришло даже и в голову писать о том, что он вспоминает ее и тоскует о ней.
Эльвира откликнулась.
Она написала Игорю большое и – чего он уж совсем не ожидал – очень умное письмо: спокойное, мудрое, с юмором. Пожурив его за торопливость («инок так спешил, что не написал ни строки о себе»), она спрашивала: где выставлена картина? Можно ли ей приехать на выставку, посмотреть? Она так часто вспоминает их осень и думает – о нем, о его будущем…
Игорь думал: «Надо ответить!» Однако он истер это письмо, таская его в кармане пальто, но ответа так и не написал. Выставка к тому времени была уже закрыта. Полотно – куплено, увезено в К-н. А писать о себе – о том, что он очень счастлив, занят, – не хотелось. Как не хотелось писать и о том, что он часто думает о ней, вспоминает ее. Игорь боялся проявлять свои чувства. К тому же вскоре у него появились и другие увлечения.
Эльвира, как она и сказала ему, не была навязчива. А может, она и без того все поняла своим женским чутьем…
21
Кудинова приняли в живописную секцию, и все величали его теперь не иначе как по имени-отчеству, Игорем Николаевичем. Ему стали поступать приглашения на вечера в МОСХе и на все вернисажи. Причем приглашения присылались в фирменных конвертах Союза художников и фамилия его была не вписана от руки, а напечатана типографски, как она печатается в каталогах всех выставок, неизменным участником которых являлся теперь Кудинов. В этом нет ничего удивительного: Игорь Николаевич стал членом всех художественных советов и закупочных комиссий, в которых, еще до недавнего времени, заседали его недруги. «Стал» – это, пожалуй, не совсем точно. Его выдвинули, подтолкнули плечом друзья – тот же Леша Маньковский, Славка Ипполитов. Друзья уверяли, что направлять художественный процесс, то есть заседать в советах и комиссиях, должны молодые и талантливые живописцы. В противном случае искусство захлестнет серость. У Кудинова поначалу не было большого желания тратить время на суету. Но очень скоро он понял, что участие во всех этих общественных советах и выставкомах – необходимо: без этого у него не будет прочного материального положения.
Игорь Николаевич согласился и теперь присутствовал везде, куда его звали. Одним словом, с ним случились очень важные перемены. Он и внешне стал другим: в его движениях появилась медлительность, так идущая степенным, известным людям; в манерах говорить, держаться с людьми – подчеркнутая вежливость. Глядя на него сразу можно было понять, что этот человек знает себе цену.
Раньше, до того, как к нему пришла известность, Кудинов пребывал в торопливости и в каком-то, самим им не объяснимом, страхе. Он боялся всего – женщин, начальства, друзей. Окруженный этими страхами, он жил в полжизни, как живет птенец в скорлупе.
А тут вдруг с известностью, с деньгами, которые пришли к нему, правда, лишь на какое-то время, Кудинов решительно сбросил с себя сковывающую его скорлупу.
Теперь все открылось перед ним.
Женщины! О, они прекрасны. У Игоря Николаевича появилась даже в обращении с ними некоторая развязность. Какое-то, правда, не очень продолжительное время, до появления Марты, у него было сразу несколько женщин, каждой из которых он лгал, что-то обещал, но выкручивался.
Такая вольница стала возможной лишь при одном обстоятельстве: Кудинов получил мастерскую. В глухом переулочке, примыкавшем к Краснопресненской заставе, стояла когда-то церквушка. В тридцатые годы этой церквушкой завладел известный в ту пору живописец Баранов. Тогда не обходилось ни одной выставки без его работ. И выставлял он исключительно портреты вождей – всегда строгие, чуточку зарисованные, но неизменно привлекавшие внимание. Баранову, как выдающемуся художнику, отдали церквушку; он переоборудовал ее под мастерскую. Работал он хорошо, до самой глубокой старости.
Два года назад Баранов скончался. Церквушка все это время пустовала. Почти на каждом заседании правления из-за этой мастерской разгорался сыр-бор – охотников завладеть ею было много. Но тут как раз подвернулся Кудинов; слава его была в самом зените, и, когда церквушку решили отдать ему, многие соперники, пусть и с ревностью, все же смирились.
В церквушке было чудесно. Высокий потолок, верхний свет от застекленного купола. Был настоящий мольберт – дубовый, необыкновенно устойчивый; на мольберт можно было поставить холст высотой хоть в пять метров. Были также стол, диван, электрическая плита и телефон.
От сутолоки улицы мастерская была отгорожена высоким забором с очень тяжелой калиткой, которая снабжена была звонком и глазком, чтобы досматривать, кто там, за калиткой. Входили только избранные и по надобности. Чтобы попасть в мастерскую, надо было пройти небольшой, но уютный дворик. У Баранова был розарий, но розы без ухода вымерзли, зато тополя и ели разрослись и совсем затенили беседку, стоявшую высоко с солнечной стороны дворика. В самой церквушке, правда, было мрачновато и сыро; сквозь узкие окна с металлическими решетками свет проникал робко. Но зато тишина и покой были полными – стой у мольберта хоть все сутки.
Утром Кудинов бегал по Арбату: покупал кое-что для больной матери. Покончив с хозяйственными делами, он уходил на весь день в мастерскую. Из мастерской он звонил м а м а н, чтобы справиться о ее здоровье, а заодно, как он говорил, о т м е т и т ь с я, то есть сказать ей, что он на месте, и пусть она звонит в случае необходимости. Затем Игорь Николаевич заваривал себе кофе и, привалившись к холодной спинке дивана, заляпанного красками, отдыхал; ожидая, пока кофе остынет, названивал друзьям. С друзьями разговор, известно, недолгий. Говорили о том, когда будет с о в е т, кого непременно надо поддержать; кого, наоборот, завалить или заставить еще поработать… Покончив с делами, Игорь Николаевич надевал рабочую блузу, теплые туфли и подходил к мольберту. На мольберте стоял большой холст: «Пуск Волжской ГЭС». Он писал теперь только по договорам; писал вещи, которые определяли лицо очередной выставки.
Игорь Николаевич выдавил из тюбика белил, немножечко сажи и стал готовить палитру. Надо было писать очередной треугольник водосливной плотины. Но, смешав краски, он тут же отложил кисточку: эта одноцветность ему наскучила. Он и вчера писал, и позавчера. Писал только серое тело плотины.
Кудинов бросил палитру на стол и снова подсел к телефону. Он позвонил сначала Инне Сыроваткиной – редакторше, выпускавшей открытку с изображением «Эльвиры». Кудинов заметил с первой же их встречи, что Инна симпатизирует ему. Она считала его «Эльвиру» полотном эпохальным. Инна была очень женственна, с пухлыми запястьями рук, пухлыми щеками, и вся она была такая п ы ш е ч к а. Игорь Николаевич кокетничал с ней, называл ее всякими ласковыми прозвищами: кисонькой, лапонькой. Однажды, в разговоре с ней, он обронил, что любит блондинок. Инна отбелила свои чудесные каштановые волосы перекисью водорода и явилась к нему сюда, в мастерскую.
Но Инна была вяловата и очень скоро наскучила Кудинову. Правда, он все же не хотел упускать ее и раз в неделю звонил ей. Инна была верна себе: оказалось, что пришла верстка книги «Древний Суздаль» и надо срочно отыскать автора текста, выверить цвет на вкладках; в общем, ей некогда. Но все ж она согласилась забежать вечером на минутку.
Потом Кудинов позвонил Светлане Морозовой – студентке, которая была без ума от его работ. У Светланы оказался лекционный день, а мать, подозревавшая недоброе в этих звонках случайного человека, была с ним не очень учтива. Пришлось позвонить Марте.
Марта работала секретарем в комбинате. Она была высока ростом, узколица, носила короткую прическу; очень исполнительна, аккуратна.
Игорь знал ее давно: с первых своих просительных приходов в комбинат. В ту пору она была очень смазлива. Теперь, правда, Марта – девица не первой молодости, но следит за собой и всегда со вкусом одевается. Еще год назад Игорь ничего не знал о ней. Не знал, замужем она или разведена. Кто целует ей ручку и приносит подарки? Он ничего не знал о ней – есть и есть такая Марта, которая, принимая от него заявку на заказ, говорила: «Позвоните в начале будущей недели».
А тут, после своего шумного успеха, он заметил вдруг, что Марта слишком внимательна к нему. Вот, скажем, Кудинов спешит на заседание… Марта своей изящной фигурой загораживает ему дверь в кабинет. «Игорь Николаевич! – обращалась она, приятно улыбаясь. – Будьте добры, подпишите адрес Александру Ивановичу!» Мимо такой улыбки нельзя было пройти равнодушно – Игорь останавливался и, принимая из рук Марты липкую, пахнущую клеем папку с адресом, говорил: «Это сколько же стукнуло старику?» – «Шестьдесят!» – Марта услужливо подавала ему шариковую ручку, которые тогда только входили в моду, а сама с той же улыбкой заглядывала ему в глаза. «Ого!» – Игорь подходил к столу секретарши и торопливо замысловато расписывался. Когда он возвращал ей ручку, Марта доверительно говорила: «Игорь Николаевич, есть шикарный заказ. Хотите взять? Я поговорю с директором». – «Да?!» – только и мог сказать он, обрадованный и удивленный ее участием. «Идите, идите! Вас ждут. Потом!» – кивала она на дверь.
Кудинов говорил с нею «потом», после заседания. «Потом» Марта бывала с ним уже не столь официальна, позволяла себе и некоторые вольности.
– Игорь Николаевич, – обращалась она к нему, закончив разговоры о делах. – Серый костюм вам очень идет. В нем вы выглядите моложе.
– А разве я так уж стар?
– Для кого как. Для Светланы Морозовой – да, для других – молоды.
«Другие» – хоть та же Инна Сыроваткина – не назывались. Но Марта давала ясно понять, что о всех его связях она знает.
«А как для тебя?» – думал Кудинов, но молчал, предпочитая действие разговору. Буквально на второй день он пригласил ее на вернисаж. После вернисажа, как положено, – прием.
Марта пошла.
Он пригласил ее в другой раз.
Она пошла.
На этих товарищеских ужинах люди очень быстро сходятся. Художники в общем-то бедный народ. Но когда дело касается главного: открытия ли выставки, юбилейных ли торжеств, они не скупятся. Ужины наспех – а-ля фуршет – устраивают редко. Если, скажем, обмывается выставка, то прием, как правило, происходит в лучшем ресторане. Все рассаживаются за одним большим столом, и, хотя устроителю вечера кажется, что он всех усадил чин по чину, рангов тут никто не придерживается.
Не придерживался их и Кудинов. Он усадил рядом с собой Марту, которая была хорошо одета, весела, остроумна и очень внимательна к нему: подкладывала ему закуску, что-то шептала на ухо. Уже после второй рюмки она сказала ему «ты» и просто: «Игорь», и он сказал ей что-то в том же духе. Все быстро опьянели, повставали со своих мест – начались обычные споры-разговоры.
Кудинов предложил Марте прогуляться. Она согласилась. Обед, как сейчас помнит Игорь, был в ресторане «Прага». Они вышли из ресторана и пошли по Суворовскому бульвару. И когда они были у Никитских ворот, то на глаза им попалась афиша кино Повторного фильма. На афише был аляповато нарисован официант, стоящий с подносом у столика… Кудинов сейчас не помнит, какой фильм они смотрели и о чем он; не помнит он – досмотрели ли они его до конца, ибо он то и дело наклонялся к Марте, что-то говорил ей; Марта склонялась к нему, его губы касались ее волос, лица. Одним словом, они вели себя, как восемнадцатилетние.
Кудинов не помнит – провожал ли он ее или провожала она его. Помнит только, что он решил: Марта – это та самая женщина, которая ему нужна в жизни.
Кудинов совсем осмелел: он решил пригласить ее в мастерскую. Бывало, на обдумывание такого решения ему требовались две, а то и три бессонных ночи. Необходимо было представить всю встречу: как лучше уговорить, как повести себя в случае отказа и прочее. Ведь сколько он мучился и колебался с Эльвирой!








