Текст книги "Аномалия Камлаева"
Автор книги: Сергей Самсонов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 33 страниц)
3. Заповедник бессмертных. 200… год
– Вдохните и задержите дыхание. Можете одеться.
Монотонное гудение прекратилось. Он выбрался из кабины и тут же уперся взглядом в собственное туловище. Зеркальное отражение навощенного солнцем до блеска. Аполлон стареющий. Сейчас это стандарт – сексуальная притягательность смуглого, золотого, лилового, эбенового. Притягательность раскосых, миндалевидных глаз, голубоватых, вкрутую сваренных белков, толстых выпуклых губ, волнообразных и курчавых волос. Твердость мышц, соблазнительность звериных, кошачьих изгибов, неиспорченность молодой азиатской, африканской крови. Смешение кровей, афроазиаты – за ними будущее. Источник свежей лимфы, к которому норовит припасть одряхлевшая белая часть человечества. Восполнить недостаток собственной витальности. Чем дряхлее и беспомощней человек, тем моложе и свежее его сексуальный идеал.
Фройлен К. поднимает на пациента обведенные розовым, как у крысы, глаза. Бесцветная, робковатая мышка с прямыми и редкими пепельными волосами. Должно быть, страдает от мучительного чувства несоответствия современному идеалу. Два толстых куска поролона в незаполненный лифчик. Нужно миллионы, чтобы ей превратиться в сочную упругую оливку. Где блондинки теперь? Интерес к блондинкам объяснялся тем, что они были редким человеческим экземпляром, в силу редкости наиболее притягательным, а остальные стремились мимикрировать под них. Закончилась эпоха пергидроли. Думаешь, влюбился в какую-нибудь берберочку, а на самом деле западаешь на угодливо предложенный стереотип. Плод морфогенетической случайности, в работу по выведению которого включилось сразу множество кровей, вот он-то сейчас и востребован больше всего. Совершенно белая лошадка с черной гривой или же наоборот. Совмещение несовместимого – вот что больше всего будоражит твое обленившееся воображение.
– Род ваших занятий? – спрашивает фройлен К.
Концертирующий пианист. В продолжение тридцати последних лет он отвечает одно и то же автоматически.
– Курите? – спрашивает доктор.
Он утвердительно кивает: больше пачки в день.
– Алкоголь? Много?
Сейчас он редко пьет. (Это только в молодости принято много и ежедневно пить.) Порой снимает головную боль.
Фройлен К. заносит все вопросы и ответы в компьютер. Там анкета со всеми необходимыми пунктами, медицинская карта больного. Печень Herr Kamlaev несколько увеличена в размерах.
– Вы будете пить воду из источника три раза в день. Первый раз натощак, а второй и третий – за десять минут до еды. Грязевые ванны начнете принимать на третий день пребывания. И два раза в день купание в термальных водах источника.
Herr Kamlaev признателен доктору. И все-таки они опознаются по качеству кожи. Как будто чья-то посторонняя рука разгладила все складки у них на лице, все морщины под глазами. Особая откормленность, избыточность здоровья, как будто распирающего того или иного герра изнутри. Взять хотя бы вот этих – обслуживающий персонал. Даже если их видишь не за работой, даже если они просто гогочут, развлекаются, резвятся, загорают, болеют за свою сборную по футболу, все равно воспринимаются как приложения к своим барным стойкам, стетоскопам, компьютерам, машинам. Как будто сами по себе – без технических подпорок – не вполне реальны. Недействительны, недостоверны их кожа, волосы, плоть. Обретают достоверность, лишь когда рассыпаются по своим ячейкам чрезвычайно узкой специализации. Интересно, бывает ли им страшно в минуты предоставленности самим себе? Нет, наверное, им не страшно. Не стоит жалеть тех, кто счастливей тебя. Или это – всего лишь замысловатый оптический обман, свойство твоего собственного зрения, и они на самом деле – люди как люди, пусть их кожа и привыкла к деликатно-вкрадчивой работе расставленных повсюду кондиционеров?
Поднимался он в девять. Под «Полет валькирий», давно превратившийся для него в нечто вроде домашнего засаленного халата или шума электробритвы, поочередно он вооружался то щеткой «Oral-B», то помазком из конского волоса. А брился он неизменно «Жиллеттом» – уже, правда, не тем, классическим, безотказным, доставшимся от отца и ныне, увы, безвозвратно утерянным, а новейшей и якобы усовершенствованной версией.
В час наибольшего вечернего оживления торопился забиться в нору своего одноместного номера. Но зачастую ему приходилось мириться с вторжением чуждого распорядка – по проклятой необходимости ходить, вышагивать музыку он вынужден был оказываться в обществе других обитателей отеля, спускавшихся и выходивших на утренние процедуры.
За первых два дня пребывания он, можно считать, освоился. Что-то было не так в этом выбеленном космосе, в приватной, соразмерной человеку, маленькой вселенной, в белоснежной белизне – отнюдь не больничной – всех наружных стен, балконов и туго накрахмаленных тентов… то была белизна предельная, абсолютная. Исключающая и пятнышко грязи, хоть какое-то оскудение своей интенсивности, насыщенности, глубины. Качество, достигнутое будто при помощи одного из тех чудодейственных средств, которые реклама предлагает хозяйкам для стирки – для того, чтобы дать всем белым вещам жизнь вечную.
Архитектурный же замысел отельного комплекса был настолько деликатен и скромен, настолько угодливо человечен, что Tamina на вид представляла собой рафинадный пчелиный улей со множеством сотов, с уютными и комфортабельными ячейками для одного. Улей общей площадью в пять с половиной километров…
Беленая вселенная перетекала в еще одну, насыщенно зеленую, оранжерейную. Сквозь розовые кусты, рододендроны и прочие олеандры, окаймлявшие улей по периметру, видна была зеленая до тошноты гладь альпийского луга, а затем и лесистые взгорья. Палисадник был пестр, неподстрижен, дикорастущ; одни кустарники, вымахав в человеческий рост, торчали вкривь и вкось своими ветками, другие же отличались куда большей деликатностью и сдержанностью. Но эта прихотливая разбросанность, безудержное буйство на поверку оказывались не чем иным, как следствием многолетних усилий садовника. Неимоверное и совершенно противоестественное усилие естественности достигнуть видно было в каждом просвете, в каждой самовольно вымахавшей ветке, в каждом розовом бутоне, блестящем ледяной, бутылочной, пивной испариной.
Луг за розариями был странно пуст, и, пробираясь между шезлонгами, он усмехался отсутствию жирных альпийских коров, представлявших своими пятнистыми шкурами как бы живые географические карты с очертаниями всех материков Земли, с отметинами, что были поразительно похожи на настоящие Америку и Австралию… Полнейшее соответствие между картинкой из туристических проспектов и живой реальностью поражало. Теснейшее соседство, предельная соединенность технической изощренности и нетронутой человеком природы вызывали восхищение, похожее на омерзение. А между тем отчего ему было испытывать отвращение – ведь этот маленький, трудолюбивый, аккуратный народец, живя «в гармонии с природой» и ничем не нарушая изначального равновесия, привел этот край в соответствие с извечной человеческой мечтой о рае. И разве не здешняя добродетельная умеренность и скромность требований человека к природе была образцом разумного, мирного сосуществования? То ли дело его соотечественники, которые выкачали всю нефть и выдышали весь воздух. Но именно от ничем не нарушенной и даже искусно поддерживаемой первозданности его и мутило. Он не мог простить пресловутого «потребления». Что есть рай «потребления», что есть самое расхожее, ходульное, «потребительское» представление о рае? Бесконечность существования. Бред сектантских брошюрок, в которых счастливые дети всех цветов и оттенков кожи спят в обнимку с тигрятами и газели доверчиво ластятся ко львам. Четырехзвездочная религия отрицания смерти, и Tamina суть ее храм. Бад Рагац позволяет достичь вечной молодости. Для того, кто может это себе позволить, смерти просто не существует. Не за этим ли приезжают сюда? Термальные источники, римские бани, ирландские бани, турецкие бани, подводный массаж, обертывания парафанго, все условия для инвалидов. Монахи на руках приносили страждущих к ущелью Тамина, и страждущие исцелялись. Двое дюжих здоровяков – такие у нас работают на «труповозке», возмущая убитых горем родственников отменной прочностью откормленного мяса и массивностью золотых украшений на бычьих шеях, – двое дюжих здоровяков поднимают девушку из инвалидной коляски, помогая ей опуститься в клокочущую воду. Глаза инвалидки закатились под лоб, все лицо дрожит от каких-то самой себе помогающих усилий… Почему ты видишь в этом нечто оскорбительное и противоестественное? Да потому что в их раю нет места немощным и убогим, ведь возможности исцеления, которые предлагает Tamina, безграничны. Все дано, все включено – моментальный отклик на едва возникшую потребность погреться, понежиться исключает всякое встречное усилие, всякую работу, помимо пассивного впитывания разлитой в здешнем воздухе оздоровительной благости.
Все, что находилось за границами этой ойкумены, представлялось как бы и вовсе не существующим. И эта исключенность из мира всего, от чего человеку надлежало потеть, мерзнуть, страдать, и эта изъятость железной дороги, фабричных труб, столярного верстака, огородных грядок, «Стейнвея», наконец, – была абсолютна.
Каждый день в половине одиннадцатого начинался парад уродов, променад возмутительно здоровых крепышей, стариков и калек, к которому Камлаеву поневоле приходилось присоединиться. Чудодейственную воду и первую порцию исцеляющих ванн нужно было принимать натощак, да и к тому же многим пациентам рекомендовали пешие прогулки перед завтраком, поэтому вся процессия направлялась прямиком к оздоровительному центру, располагавшемуся в пяти минутах ходьбы от отеля. Рассыпавшись веером по солнечной зелени луга, пациенты тяжело ковыляли, переваливались, как гуси, подтаскивая себя к лесистому склону, у основания которого и белел корпус центра. О, что это была за армия откормленных туловищ, рыхлых гузен, упитанных ляжек! О, что это была за россыпь гастритов и желудочных язв, жировых переизбытков и сердечных недостаточностей! Что за пышный букет ревматизмов и сколиозов, что за царство почечных колик и разбухших простат!
Все это изобилие представало его взгляду полуобнаженным. Копченые старухи с фарфоровыми зубами и ультрамариновой синью противоестественно юных глаз открывали взору серые, в наростах и вздувшихся жилах руки, шишкастые и пятнистые голени, допотопные складки кожи, сморщенной, как чернослив.
Измятые, искривленные, все в остеохондрозных уступах тела стариков, столь же ясноглазых и белозубых, заставляли вспомнить останки доисторических ящеров, а в лицах была настолько тупая, нерассуждающая жадность к жизни, что на ум приходил карась, пойманный на крючок
Безвозрастные немки, шведки, американки с физиономиями, пережившими не один десяток подтяжек, и тугими, как футбольные мячи, грудями щеголяли в облегающих шортах и майках-топиках, и одряблевшая их кожа уже не держала закачанное под нее желе, сдувалась, а узловатые колени выдавали настоящие, паспортные пятьдесят.
Молодые, тридцатилетние на ходу колыхали отвисшими животами и арбузами грудей, поражая равномерной, колбасной толщиной конечностей и являя собой ходячую агитку о вреде американского фаст-фуда. То тут, то там вылезало то розовое пузо, то бедро в целлюлитной ряби, то жировые наплывы на боках.
Тут же рядом ковыляли изломанные, перекрученные с рождения и выросшие вкривь и вкось подростки на костылях, катились молодые люди в автоматических инвалидных колясках, с ногами, похожими на картофельные проростки, парализованные, обездвиженные.
Тут же несколько молодых спортсменов – совершенных животных со статью Аполлона и хулиганской искрой в глазах, – чьи мускулы жили преувеличенным ощущением нерастраченной силы; тут же несколько мужчин вечно сорокалетних, с упругими, навощенными ляжками без единого грамма жира (живые приложения к книгам о здоровом образе жизни, идеальное воплощение здоровья и всеми средствами достигаемой и неподвластной времени молодости).
Тут же рядом гарцевали их спутницы – гипертрофированная длинноногость, стать породистой кобылицы и странновато самостоятельная жизнь крупа, всей нижней части… одним словом, максимально точное подобие милицейского конного патруля. Оранжерейные редкости, дорогостоящие акселератки среднерусских кровей, гордые тем, что удержались от прямой проституции, как будто сто долларов за час и двести тысяч евро за три года – это принципиально разные вещи. Он отметил, впрочем, и одну мулаточку, и одну лилово-черную, чуть разбавленную молоком, с розоватыми ладошками негритянку – частный случай «пробуждения Африки внутри нас». Ценна уже не красота, представление о которой неизбежно субъективно, – ценно качество, фактура, обработанность материала, которые объективны. Отполированные конечности, сияющая кожа, которая не может постареть, синтетическое тело, не подвластное разрушению и тлену. Тело, не способное покрываться волосками, синяками, ссадинами, ценимое именно за максимальное отклонение от естественно живого, от того, какой женщина бывает в природе. Там, где к красоте подходят с линейкой и циркулем, требуя от нее неукоснительного соблюдения пропорций и объемов, невозможна любовь. Невозможно влечение к одной бабе, сильнейшее, чем ко всем остальным прочим. Любовь – это ведь восхищение бесподобным, а не требование соответствия идеалу.
Не выпуская сигареты из угла гадливо скошенного рта и будто пропуская сквозь нее, как сквозь дыхательную трубку, здешний безнадежно отравленный воздух, он брел вместе с этой разномастной публикой к оздоровительному центру и старался двигаться в стороне, по самому краешку луга, так, чтобы не пересекать ничью траекторию. В поле зрения то и дело вплывали лица русских промышленников, американских адвокатов, немецких пенсионеров и банковских служащих, и во всех этих лицах было такое беспросветное довольство, такое спокойное и уверенное предвкушение гидромассажных благ, что оставалось только диву даваться, как всем этим уже-не-людям удалось избежать своего полнейшего телесного исчезновения. И уже до такой степени нечего им было хотеть, что их мечтательная прищуренность – выражение неизбежное при ударяющих в лицо солнечных лучах – смотрелась каким-то первобытным атавизмом, реакцией, для этих людей невозможной и внутренне им несвойственной. Чем дорожить, чего бояться, если ты, правильный и мощный потребитель, никогда не умрешь? Генетическая модифицированность, перерожденность, неправомочность обычных человеческих реакций – вот какие слова приходили ему на ум, и он даже инстинктивно принимался сочинять эдакий идиллический марш свифтовских бессмертных, вводя в него щедро буколические элементы и прославляя эту оснащенную по последнему слову техники, новейшую Аркадию. Барочная пышность причудливо соединялась с фашистской поступью благодарных мертвецов, фрагменты галантного менуэта перемежались всплесками какого-то насекомообразного и в то же время на диво энергичного канкана, а строго-торжественное благодарение Творцу трансформировалось во взвизги, скулеж и постанывания беззастенчиво предающихся любимому делу онанистов.
…Под камлаевский марш процессия подступает вплотную к склону. Вот святая святых – бьющий прямо из скалы горячий, животворный ключ. Он бьет из странно вырубленной ниши, как будто из той каменной йони, которой поклоняются индийские брахманы и из которой происходит все сущее. Из «изначального треугольника, расположенного в самом центре пространства». И вот к этому «входу» все и устремляются. Разбирая пустые стаканы и одобрительно гогоча, они сгруживаются у «Таинственных Створок Жизни» и, отдавливая, оттирая друг друга, вперебой, вперекрест протягивают руки. Сквозь подмышки других пациентов и поверх их голов. Ненароком чокаясь. Сдвигая две дюжины стаканов разом. Подставляя под брызги и лица, и шеи, и груди.
Площадка перед источником дымится, в воздухе вокруг висит мельчайшая водяная пыль. И эта давка, эта толчея непроходимо тупа, безбожно идиотична. Источник неиссякаем – достанется всем. И сегодня, и завтра, и через двести лет. Но именно неиссякаемость их и будоражит, именно неограниченность, именно бесконечность. Бесплатность. Не то привлекает в природных недрах и природных чудесах, что они удивительны, а то, что они достались человеку совершенно даром. И не важно, что у тебя уже есть все. Не важно, что ты задыхаешься от доступных, предоставленных тебе возможностей. Не важно, кто подарил, не важно, чье это; важно лишь, что это можно взять. И вчера, и сегодня, и завтра. С пола. Никому не нужное, не принадлежащее. Вот их универсальный подход, вот их главный направляющий и смыслообразующий принцип.
– Вы совсем не пьете, странно, – говорит ему один из медбратьев.
Толпа отдыхающих тем временем дополнительно разоблачается; изобильные телеса, затянутые в купальники, погружаются в бурлящую воду. Расслабляются, предоставляя крутящимся мышцам источника делать оздоровляющую, массажную работу. И хотя здесь вырублены в достаточном количестве отдельные ячейки, уединенные купальни на одного, почти все предпочитают резвиться в общем бассейне. И если это, в общем-то, закономерно и естественно для какой-нибудь отдельно взятой фамилии, для главы семейства и мамаши с двумя дочерьми и сыном, то возня полусотни совершенно чужих друг другу людей выглядит почти непристойной. То же самое, что со стаканами и с питьем. Упиваются тем, что водные мышцы источника никогда не потеряют своей упругости, бьют руками что есть силы, подгребают клокочущую воду к себе, поднимают брызги, расшвыривают, с преувеличенным, показным, демонстративным блаженством выливают на себя, растирают по лицу, по груди, по шее – одним словом, тратят. Тратят то, чего потратить нельзя. С материнским молоком впитавшие идею «прайваси», сбились в кучу, как плебейское стадо, совершенно как тетки в мясном отделе гастронома, совершенно как алкаши при осаде винно-водочного. Выходит, что уровень обеспеченности ничего не меняет. Выходит, из обеспеченности не всегда возникает способность ценить, из которой в свою очередь возникает уровень культуры. Никакая обеспеченность в том случае, если она неблагодарна, не обучится сдержанности и разборчивости, не обучится тому самому пресловутому свободному выбору. Как только кинешь им, как кость, что-нибудь бесплатное, тотчас обезумеют и набросятся, начнут потреблять, обладать без разбора. Будь то храмы-дворцы и египетские пирамиды, будь то здешняя горячая ключевая вода, будь хоть что – без разницы. Они будут упиваться самой возможностью обладать, а не качествами, не достоинствами того, чем обладают. Беспардонность и беспородность, слуги, занявшие место господ в отсутствии господина.
– …Приветствую, мэтр! Я вам не помешал?
Здесь, в Tamina, Камлаеву поневоле приходится общаться с французским культурологом Фуке. Остроносый этот человечек – с рахитичным тельцем и непомерно крупной головой – сразу же почуял в нем «родственную душу». Разумеется, Фуке разбирается во всем – от Ветхого Завета до современной экономики культуры, от актуального искусства до поставангардной музыки. Фуке – как нескончаемый «Полет шмеля» – зудит и зудит над камлаевским ухом.
– Ваш последний технический метод я позволил бы себе определить при помощи термина «combines», позаимствовав его из определения коллажных работ Раушенберга. Это определение, конечно, грешит известной неточностью, но вы и сами, должно быть, не будете отрицать принципиально важных параллелей между вашими интуитивными нагромождениями и пестрыми коллажами скандального американца.
Нет, Камлаев не будет отрицать.
– В результате искусных манипуляций автора – то есть вас, уважаемый мэтр, – все эти автоответчики, вокальные сэмплы, механические звуки непонятного происхождения внезапно сворачиваются в плотный, но отнюдь не спутанный клубок тончайших звуковых нитей, путь каждой из которых практически невозможно проследить, что для вас является моментом принципиальным. Ведь, по сути, последние ваши создания являются звуковым выражением той гипернасыщенной информационной сферы, в которой мы все обитаем. А что характерно в первую голову для современной информосферы? Это прежде всего ничем не ограниченное количество сиюсекундных информационных поводов. Которые, заметьте, возникают одновременно. Возьмите ваши звуковые нити, ни одна из которых не поддается отслеживанию от начала до конца, и динамическое развитие того или иного информационного сообщения, и вы обнаружите между ними много общего. Количество сообщений в каждую единицу времени настолько велико, что ни одно из них не может быть воспринято вполне, от начала до конца. В сущности, смысл каждого отдельно взятого месседжа для нас уже не важен. Нам не важно понимать, что именно происходит на самом деле, для того чтобы чувствовать себя укорененными в реальности. Куда более существенным для нас является непрерывное поступление новой информации, новых месседжей, и этот непрекращающийся информационный шум как раз и создает для нас единственно достоверную реальность. А что такое шум? В определенном смысле и вне всякого сомнения, шум – это музыка. И пусть этот шум прежде всего является достоянием визуальных практик, и пусть он предстает перед нашими глазами мельканием беспрестанно сменяющих друг друга картинок, но по сути своей, по внутренне присущим ему качествам он остается, главным образом, музыкой.
Мы говорим об эфире, о среде, о силовых полях, и все это никоим образом не может быть обеспечено визуальными искусствами. Визуальное приковано к плоскости, к поверхности и в силу этого не может охватывать, наполнять… Таким образом, будучи наделенной всеми преимуществами визуального, информосфера суггестивно представляет собой именно звучание.
О, разумеется, это весьма специфическая музыка, которая едва ли имеет что-то общее с принципом композиции как таковым. Во-первых, эта музыка не может быть зафиксирована при помощи линейной нотации, поскольку по самой своей природе она будет противиться всякой зафиксированности, ведь суть ее в вечной изменчивости, в постоянном обновлении информационных поводов. И если ее составные звучащие элементы по сути остаются неизменными, то принципы их комбинации, совмещения, наложения, склейки постоянно меняются. Одним словом, эти элементы постоянно составляют разные комбинации: наводнения, сексуальные скандалы, известия о терактах и прочие жареные факты каждую секунду образовывают все новые и новые сочетания, что дает нам иллюзию движения, развития, на самом деле мнимого.
Во-вторых же, такое огромное количество одновременных звуковых сочетаний попросту не может уместиться в рамках одной партитуры. А стало быть, в данном случае мы имеем дело с принципиально бесписьменным видом музыки. Чтобы зафиксировать ее, вам понадобилось бы сразу множество нотных листов, на каждом из которых была бы записана самостоятельная партия. Ну это все равно что оказаться в студии со множеством телеэкранов, по каждому из них транслируется своя программа: там-то там-то футбол, вот здесь ночной порноканал, а вот здесь – заседание Европарламента. Для того чтобы увидеть все эти партии одновременно и свести их в единое произведение, нужно обладать такой способностью, какой обладает, к примеру, фасетчатый глаз стрекозы. Таким образом, налицо факт графической рассредоточенности, визуальной расфокусированности.
Принципиально важным является сам факт ее звучания, а вовсе не ее эстетические достоинства, не глубина, не стройность и не тому подобные вещи, по которым мы можем судить о ее красоте и силе. Она может быть и уродливой, и деструктивной… И что самое важное, она может быть и просто никакой, безликой и аморфной, как амеба, но это никоим образом не отразится на нашей вере в реальность.
В заключение скажем, что музыка информосферы не способна выражать идеи порядка; в данном случае мы, безусловно, имеем дело со звучащим хаосом, который не поддается композиторской организации. Вы же с вашим чутьем и несомненной прозорливостью, как один из наиболее чутких и восприимчивых к современности художников, сознательно работаете с силовыми полями информосферы, при помощи определенных процедур помещая мертвую, «никакую» музыку в пространство освященного традицией искусства. Этим самым вы как раз и навлекаете на себя упреки в сочинении антимузыки, в эстетическом фашизме, в акустическом терроре и тому подобным вещах. Вы со мной согласны?
– Фуке, я могу вас попросить об одном одолжении?
– О, конечно, мэтр!
– Тогда идите, пожалуйста, в жопу, Фуке.
Бад Рагац – маленький, ладный, на диво опрятный и какой-то игрушечный городок. Пряничный, рафинадный. Живая старина, отвоеванная у времени и ревностно оберегаемая от разрушения и тлена. Мощеные узкие улочки, футлярный бархат мха на древних стенах. Мостовые, политые как будто из брандспойта и сверкающие в лучах восходящего солнца. Та самая пресловутая, без единой соринки чистота, служащая нам обязательной присказкой – антитезой исконному русскому свинству, беспутице, неустроенности.
Вот игрушечный вокзал. Вот игрушечный вислоусый служитель в цилиндрической фуражке и мундире с галунами. Вот, словно детская, железная дорога. Семафоры, стрелки, шлагбаумы, фонарные столбы, которые можно схватить и переставить двумя детскими пальцами. И на гладких жестяных боках вагонов нарисованы плоские физии пассажиров – флегматичных джентльменов в кепи и с усами Ивана Поддубного.
С мягким, плавным шипением подошел к перрону серебристый и похожий на ракету состав. «Не приедет, и ладно», – сказал он даже с облегчением. И вот уже было продолжил лелеять свою одинокую безвыходную злобу – на этот знаменитый воздух, на термальные источники, на здешнюю, отмытую до первозданно чистых красок красоту, – как тут обозначилась в самом конце перрона знакомая «от гребенки до ног» фигура. Барракуда ничем не стесненной любви, пронырливо-расчетливая щучка брачных контрактов, акула случайных связей, щедро отдающая себя любому щедрому мужчине и «ничего не требующая взамен»… Стремительно-стройная субмарина с бурлящей кильватерной струей богатого и отнюдь не безгрешного прошлого… с мучительно притягательной плавностью почти виолончельных изгибов. С каким энтузиазмом я сыграл бы на этой viola d'amore, с каким трепетом бы огладил ее блестящую золотистым теплым лаком деку, с какой неистовостью впился бы в затвердевшие, напружиненные колки и принялся бы накручивать, изменяя тон уже зазвучавшего инструмента до признательного мурлыкания, до взвизга чистейшего, беспримесного бесстыдства… Я пропустил бы свои пальцы между ее струнами и извлек бы из них священную какофонию всхлипов, шальных сквернословий и пришептов истовой молитвы. Ничком опрокинув, заставил бы сомнамбулически бормотать, изумленно сетовать, понемногу достигая высшей неподдельности нашего совместного телесного музицирования.
А она уже шла Камлаеву навстречу, раздраженными рывками волоча за собой тяжеленный колесный чемодан; вот она остановилась и, дурашливо привстав на цыпочки, помахала ему рукой: всегдашнее ее и назубок Камлаевым заученное (помимо всего прочего) телодвижение – вздернув руку над головой, раскрывает ее ладонью к тебе и слегка перебирает в воздухе немного растопыренными пальцами. И, казалось, всерьез сохраняет убежденность в том, что какие-то волны, пульсации, токи от подушечек ее по-негритянски розоватых с исподу пальцев в самом деле доходят до щек и нахмуренного лба любовника. Поразительна ее уверенность в собственной способности выделять столь жаркое и интенсивное тепло, не слабеющее по мере удаления от источника. Да, впрочем, и само тепло – по справедливости сказать, – жаркое, неослабное, действительно в ней было, а вовсе не один только щедрый жест иной жеманной, глуповатой и по-рыбьему холодной дарительницы, убежденной в том, что ее появление для любого мужчины равносильно восходу солнца.
Только Юлькина теплота особого рода – с солоноватой мутью тяжелого мужицкого вожделения, с острым мускусным запахом и почти электрическими разрядами концентрированной похоти. Ну, у какого мужика при виде этой «крали» не засвербит в паху, не заворочается в подвздошье? Отдающее должное цыканье, восхищенный присвист, досадующий матерок в сердцах, «ух, я бы ее раком…» и еще две-три подброшенные убогим воображением картинки – вот и весь ее удел, вот и весь незамедлительный ответ на излучаемую Юлькой теплоту.
Шаг рвет юбку. Глянцевитые, навощенные автозагаром голени стремительно перекрещиваются – холеные ножницы зажимают и отпускают тотчас наиболее чувствительную струну пресыщенной камлаевской плоти – слишком быстро и слишком механически ловко для того, чтобы ты мог испытать немедленный взмыв в натянувшихся чреслах. Безупречная выездка лондонских и миланских подиумов: образцово вышколенные ноги ступают по единственно верной прямой – техника, давно уже перешедшая в органику и только из органичного и могущая возникнуть. Сродни автоматической молниеносности обманных финтов, которые выкидывают бразильские футболисты.
Джинсовое платье-халат цвета мокрого асфальта длиной чуть повыше колена, его глухота и скромность, разумеется, мнимые, – лет двадцать пять тому назад, подумать только, он видел и расстегивал точно такие же на тогдашних сверстницах нынешней Юльки. Румяно-золотое и тоже навощенное – для достижения одинакового блеска кожи на всех без исключения участках тела – лицо, и классически правильное, и какое-то мартышечье одновременно. Почти карикатурная укрупненность некоторых черт – большой, «зовущий» рот, полноватые и жадно-выпуклые губы. Почти карикатурная соединенность невинной, «нетронутой» чистоты с недвусмысленной томной призывностью. Испытующее «ну и?..» в недоуменном, льдистом взгляде, в как бы выцветшей, как бы линялой голубизне очень светлых, выпуклых глаз. Кричащий контраст линялой этой голубизны и смуглого лица. Да еще и губная помада цвета облизанного барбарисового леденца. Даже если на ней нет и тени косметики, она кажется грубовато раскрашенной – не сказать, размалеванной. Но вот этим-то она, пожалуй, Камлаева и привлекала – почти неуловимым сползанием в вульгарность, своей резкой и едва ли не отталкивающей природной яркостью. Да и к тому же эта самая карнавальная яркость, дешевизна прямого и простенького соблазна отнюдь не исключала присутствия куда более таинственных и с трудом поддающихся определению черт. Грация ее была неотделима от вульгарности. И может быть, в силу своей очевидной вульгарности как раз и представлялась необъяснимой.








