412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Самсонов » Аномалия Камлаева » Текст книги (страница 16)
Аномалия Камлаева
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 15:43

Текст книги "Аномалия Камлаева"


Автор книги: Сергей Самсонов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 33 страниц)

Не видя ничего вокруг, он повернулся и зашагал назад. В дверях на него налетела Юлька, облаченная в длинный мохнатый халат.

– Что случилось, Камлайчик? – Завидев, какой гадливостью искривилось его лицо, она прижалась к нему, прилипла, вдавилась бедром в камлаевское межножье.

– Иди сейчас в номер, ладно? – попросил он, отрывая ее от себя.

– Да что такое случилось?

– Да иди ты в номер! – шикнул он, хватанув девчонку за плечо и разворачивая на сто восемьдесят градусов.

– Пока не скажешь, в чем дело, не пойду никуда!

Он стиснул Юлькино запястье и потащил ее, упиравшуюся, за собой. В какую мерзотину он завел себя? Не слишком ли просто, оскорбительно просто он, Камлаев, глядел на вот эту перевалочную случку впопыхах? Как отдыхающий в секс-туре – в Таиланде или в Праге… много хуже того – как пресыщенный, полубессильный старичок с насекомыми инстинктами вместо мозгов и вшивным моторчиком вместо сердца. Нет, если бы он воспылал, зажегся, в наркотическую зависимость от этой сладкой кошечки попал, тогда другое дело. Тогда Нине было бы больно, да, но не тошно, не так унизительно и гнусно, как сейчас. Но Камлаев видел в Юльке лишь паллиатив, и она для него оставалась лишь горячим, отзывчивым инструментом сексуальной терапии, исполнительным, живым тренажером, и только. Непритязательную Юльку – с ее прилежным язычком, суровым ластиком стирающим все страхи, всю боязнь оказаться бесплодным, несостоятельным, – он сделал прилежной сиделкой, «сестрой милосердия», возвращавшей ему «здоровую цельность». Утраченную простоту естественных реакций. И он, Камлаев, это считал приемлемым, нормальным – жить за спиной у Нины с женщиной, жить не просто на «животном», а на каком-то «медицинском», «сантехническом» уровне.

Нину он решил на время отставить в сторону. До тех пор, пока он не придет в себя. А в себя он приходить не торопился. Его устраивало принимать Юлькины ванны и держаться в стороне от той удушливой пустоты, в которой обитала последнее время Нина. «Последнее время… Последнее время…» – ты даже не знаешь, сколько длится уже это самое «последнее время».

Он искал ее у источника, в бассейне, в оранжерее, в кафе. Вдвойне тошно было от того, что она ни в чем не виновата… Нет, не так… Камлаев заранее знал, что Нина не войдет в его, камлаевское, положение, не набросится, не взорвется обвинениями, не закатит истерики. Она останется безупречной во всем. С ободранным нутром. Никому напоказ, разумеется, не вывернутым, мазохистски на обзор не выставляемым.

Он даже не знал сейчас, зачем ее ищет, зачем так торопится увидеть Нину первым. От чего он хотел бы ее удержать, куда не пустить, о чем предупредить? Для того ли он ее искал, чтобы, скривившись от гадливости к себе, подкрасться сзади и положить ей руки на плечи, заставить вздрогнуть от неожиданности, повернуть к себе лицом, притянуть, обнять… Не хотел же он, в самом деле, побыстрее настичь ее с осветившей лицо улыбкой, не хотел же прижаться к ее волосам бесчувственными от страха разоблачения губами, не хотел затрещать, замолоть без умолку: «Ну, здравствуй, ну, как ты? Хорошо добралась? Не сильно устала?» – а затем ухватить за руку и, убалтывая, тащить, увлекать, утягивать ее куда угодно, но подальше от номера, в котором Юлька лихорадочно пакует чемоданы.

Для богатых русских, поселившихся в Tamina, в отеле открыли ювелирную выставку, и со вчерашнего дня Камлаев испытал недюжинное облегчение: Юлька часами пропадала в этом царстве кристаллов Сваровски и розовых бриллиантов от «Chopard», приставала к консультантам, проклинала судьбу, отощавший свой счет, разрывалась между неотвязным, как подкожным зуд, желанием заиметь очередную «штучку» и досадной необходимостью оплачивать долги маникюрного салона, который она полгода назад открыла в Москве. Не встретив Нину ни в саду, ни у бассейна, он обреченно поплелся в то левое крыло, где между стеклянных витрин с ожерельями, серьгами, часами, солнцезащитными очками, бриллиантовыми напульсниками прохаживались его разбогатевшие соотечественники и степень самообладания каждого из них находилась в строгом соответствии с глубиной принадлежавших ему нефтяных скважин. Один из нуворишей, присевший со швейцарским консультантом за столик, уже, кажется, заполнял необходимые документы, отваливая за набор кристаллов сумму, равную годовому бюджету поселковой российской школы; аршинная и тощая, как вобла, девица с накачанными силиконом губами за соседним столиком примеряла огромные квадратные очки в искрящейся стекляшками оправе; еще одна, на вид всего шестнадцати лет от роду, жеманно подставляла ручку под браслет, любовалась игрой камней, перебирала пальчиками… Остальные, не забывая брезгливо выпячивать губы, рассматривали все то, что лежало за пуленепробиваемыми стеклами. Привезли сюда и яйца – куда же без этих расплодившихся по свету изделий якобы Фаберже, для создания которых мастера знаменитого дома должны были минимум на полстолетия превратиться в натуральных куриц-несушек… Вдруг за голыми спинами «телок» Камлаев разглядел уходящую в конец коридора Нину, у которой, как ему показалось, по-особенному жалко топорщились плечи. Он пошел за ней, но не напрямик, а по соседнему прозрачному коридору, мимо всех этих атласных и бархатных подушечек, из-за которых он едва не потерял Нину из виду.

Тут у него возникло странное, необъяснимое чувство, что следует-то он, в сущности, за совершенно незнакомым человеком, и объяснить, почему, для чего он гонится за ним, Камлаев себе не мог. Той Нины, за которой он шел сейчас, Камлаев как будто еще не знал. И тем болезненней, тем тяжелее было постепенно открывать – черточку за черточкой – полнейшее ее, совершенное сходство с той, прежней Ниной. Вот голая, будто мальчишечья шея, вот коротко остриженный затылок, вот ежиный пятачок – потешный кончик длинного лукавого носа, – вот дружелюбные насмешливые губы, и вот она точно так же, как и всегда, близоруко щурится, отчего этот взгляд кажется исполненным невиданного высокомерия, как будто вокруг не находится ни единого человека, который заслуживал бы ее уважения.

Он узнавал прямую, с большими накладными карманами юбку, доходящую до щиколоток, – на вид как будто черной рогожи; он узнавал глухую, застегнутую до верха, темную блузу (что-то вроде рубашки китайских «хуньвыебинов», как говорил Камлаев). Он узнавал прямоугольные, тонкие очки и мягкие туфли без каблуков. Он отдавал должное совершенству этой мимикрии, этой нарочитой мешковатости, продуманной застегнутости наглухо, узнавал давнишнюю Нинину склонность рядиться как будто в тюремные робы, немного странное желание не подчеркивать – приглушать безжалостную гибкость, ладность на диво соразмерного тела. Вот это внеполовое, унисексуальное обмундирование как будто с чужого плеча ей шло. У Нины был вкус. Стиль, как сказал никому не известный Бюффон, и есть человек. Стиль не в нынешнем, повсеместно распространившемся смысле – не в смысле точного соответствия заданным образцам, не в смысле похожести «на людей», старания не показаться смешным и отсталым. Не то поэтажное и поэтапное копирование, что пронизает насквозь весь социальный слоеный пирог от сливок общества до его низов и приводит к тотальному сходству фасонов в бутиках и на рыночных толкучках. (И Лагерфельд, и маленькие, свирепые рыночные вьетнамцы работают по одним и тем же лекалам.) В Нинином дендизме (генерировании отличий, а не подобострастно-скрупулезном соблюдении сходства) не было вызова, протеста, стремления продемонстрировать альтернативность: «тифозных», остриженных наголо барышень, мужеподобных и мальчикообразных баб Камлаев в своей жизни навидался до черта и мог потому отличать: те, мужеподобные, как будто компенсировали явный недостаток женственности демонстративной бесполостью, асексуальность – застегнутостью, заурядность лица – обезличенностью. То, что Нина носила, те вещи, что ее окружали, Нине нравились. Они соответствовали ей такой, какой она была – немного ребенком, немного мальчишкой, немного соблазнительным, инопланетного происхождения, демоном.

Вот она остановилась, закурила – короткие и толстые Gitanes, как и всегда, – без всякого манерничанья, без элегантного держания сигареты наотлет – напротив, угловато, неряшливо даже, по-мужски… И это Камлаев тоже узнал: и то, как она сжимала сигарету в кулачке, и то, как забывала про нее, и то, как нечаянно роняла пепел, и то, как искала, спохватившись, пепельницу, урну…

Он не спешил, не гнался за ней; ему нужно было время, чтобы разглядеть Нину прежнюю за этой, нынешней, и он будто надеялся вернуться к изначальному положению вещей, когда каждое ее движение отзывалось в нем глубоким уважением, спокойным восхищением и благодарностью. Он дождался, когда на губах его проступит та самая, только к Нине относящаяся улыбка. Улыбка, к которой неизменно примешивалась изрядная доля нерастворимого, непобедимого удивления – тому, что такое чудо, такое беззащитно-трогательное существо, как Нина, вообще появилось на свет и может жить на этом самом свете.

Вот с этой улыбкой удивленного любования он к ней и подошел, вдруг поразившись тому, как вышколены у него лицевые мышцы. Она рассеянно скользила взглядом по баснословно дорогим экспонатам в витринах, а потом вдруг споткнулась о какую-то невидимую преграду и подняла на Камлаева холодно вопрошающие глаза. Тут, правда, в Нининых глазах тотчас же заблестело лукавство, и губы ее шевельнулись в ответной удивленно-признательной улыбке.

«Господи, да что же это? – возмутился он. – Почему я сейчас так похож на человека, в то время как не должен, не имею права на него походить?»

– Привет, – он едва не задохнулся от той легкости, от совершенного отсутствия затруднений, с какими сказал «привет».

– Привет, – отвечала Нина, улыбаясь так, как будто всю рассеянность ее как рукой сняло и теперь ей ни к чему было близоруко щуриться и можно было заниматься главным, правильным и самым естественным делом – смотреть на Камлаева и отражаться в нем.

– Когда ты приехала? – И опять ему сделалось тошно от честной простоты и быстролетности вот этих обязательных, бледных слов.

– Полтора часа назад, – отвечала Нина со всей той же отражающей, зеркальной улыбкой. – Спросила, где они тебя поселили, попросила проводить, но тебя там не было. Грязи?

– Источники, – отвечал он с обычной своей усмешкой. – Здесь все купаются в источнике бессмертия. Но вот ведь незадача: обязательно наружу вылезут то пятка, то коленка, то пупок и останутся смертными.

– Отель гигантский, и поскольку никто не мог сказать мне точно, где тебя искать, я решила пойти куда глаза глядят. – Она смотрела на Камлаева с любовным припоминанием, как смотрят на «любимого человека», восстанавливая все милые, дорогие сердцу черточки после долгой разлуки. – Как твоя работа?

– Что-то сломалось. Какой-то замкнутый круг.

– Выходит, я не вовремя.

– Да ну что ты, брось, ты не можешь быть не вовремя. Ты, наверное, проголодалась? Здесь отлично кормят. – Тут он едва не покачнулся от подступившей гнусной тошноты. – Даже жаль отсюда уезжать. – Он взял ее под локоть, и Нина пошла за ним доверчиво, спокойно.

Он привел ее в ресторан, совершенно еще пустой, усадил за круглый стол и подозвал проворного, бесхребетного официанта…

– Ты выбирай пока, а я обещал Сопровскому в пять часов позвонить, нужно кое о чем побеседовать в срочном порядке.

Нина кивнула…

Юлька возлежала на кровати полуголая, с какими-то идиотскими примочками на глазах и никуда уходить, смываться не торопилась.

– Собирайся давай! – рявкнул Камлаев, распахивая шкаф и выбрасывая на пол один за другим чемоданы.

От грохота, который он поднял, Юлька даже не пошевелилась. Так и продолжила пластаться с раскинутыми в стороны руками и ногами, как будто вбирала в себя – мать ее! – энергию космоса.

– Времени нет! – заорал Камлаев, и в нем заклокотал какой-то бешеный хохот – от понимания настоящего значения этих слов, и такими пустыми, бессмысленными, жалкими показались суматошные усилия что-либо исправить. Он разгребал завалы, метался на дымящихся руинах собственного предательства, в полыхающем во время наводнения бардаке, и стало ясно, что от того, что было у них с Ниной некогда, ничего не уцелело и теперь только щелкает, хрустит и попискивает под ногами. Все то время, что было у него в запасе, он потратил на то, чтобы изгнать, стереть всякий привкус Нины, на то, чтобы сделать ее для себя несущественной, необязательной.

– Почему это нет? – отвечала Юлька. – У меня так, например, времени навалом.

Камлаев перестал швырять на кресло плечики с ее бессмысленными тряпками, остановился и сел на один из чемоданов.

– Ну вот что, – сказал он примирительно, – ты же сама все слышала. Не можешь не понимать, в чем дело. В связи с создавшейся ситуацией тебе придется… ты должна…

– Ах, это я должна?! Нет, это ты должен. А я тут ни при чем. Если ты все время говоришь мне, что все будет хорошо и чтобы я не думала, не волновалась ни о чем, а потом приезжает она, то кто же тогда во всем этом виноват?

– Перестань, прошу тебя. При чем тут «кто виноват»? При чем тут это сейчас? Я не хочу, чтобы вы… обе… сейчас… я не хочу вас сталкивать…

– Об этом раньше надо было думать, – отрезала Юлька безжалостно.

– Да ты просто можешь перебраться в любой другой номер? Сейчас ты можешь перебраться? Ты слышишь меня? – Он приобрел уже бесчувственность автомата, непроницаемость пустотелого и безмозглого долдона, которому во что бы то ни стало нужно проломиться к цели.

– Не ори на меня! Почему это я должна куда-то уходить? Это твои проблемы, твоя жена, вот ты и уходи. А в этот номер я первой поселилась, с самого начала… И мне нравится этот номер, и я не хочу из него выезжать, потому что приехала твоя жена.

– Да ты дура, что ли?

– Я-то дура, я-то, конечно, дура. Потому что сразу не поняла, что все люди для тебя плесень, мусор. Ты считаешь, что меня можно взять, сложить в чемодан и выкинуть на помойку? Не беда, что живая, не беда, что рука и нога торчит, – все сойдет и так. А я передумала! Вот взяла и передумала! Никуда я отсюда не уйду! Если хочешь, можешь убираться отсюда. Сам себе поищи другой номер. Твои проблемы.

– Не создавай проблем себе и мне. Не самоутверждайся таким образом. Это пошло и дешево. Что тебя не устраивает? Что не так? У нас с тобой полная ясность, не так ли? И эта ясность была у нас с самого начала. Я сразу расставил все точки над «i», я сразу сказал тебе, как будут устроены наши отношения. Я прямо и честно сказал тебе, какое место в моей жизни ты будешь занимать. И давай сейчас быстренько закончим все это, идет?

– Да, давай закончим! Давай закончим все это прямо сейчас. Проваливай, я тебя не держу. Я что обещала, то сделаю – я тебя не знаю, ты меня не знаешь. В случае чего, я не подам и виду. Но это мой номер, понял? Я выбрала его для себя. Переезжай в любой другой – мне плевать. Почему же ты сам не можешь убраться отсюда? Ах, вот оно в чем дело: твоей женушке уже сказали, что ты проживаешь именно здесь. И теперь она не ошибется номером. В этом дело, да? И поэтому ты считаешь себя вправе вышвыривать меня отсюда? Меня это не устраивает. Я тебе не телка, понял? Не «пошла вон отсюда», когда захотел. Если ты забыл, так я тебе напомню, я тут нахожусь за свои собственные деньги.

– Но послушай, это же глупо…

– Ты не можешь обращаться со мной как с вещью, – продолжала твердить, как заведенная, она.

– Отчего ты так взвилась, а? Отчего ты так упорно хочешь делать мне гадости? Почему это тебе доставляет удовольствие? Я что-то для тебя особенное значу, девочка? Я что-то не слышал от тебя раньше ничего подобного. В чем дело? Ну, где, где и в чем я тебя обманул, что я тебе-то сделал не так? Ты на что обиделась, где тебе больно?

– А мне не может быть, значит, больно, да? Я не могу обидеться? Я не имею права обижаться? Не имею права жаловаться, не имею права упрекать тебя ни в чем? Ну, конечно же, я просто тупая, безмозглая сучка. Получила свое, да ты еще мне и честь великую оказал!..

– Прекрати молоть ересь. Зачем все усложнять?

– Зачем? Я скажу тебе зачем! Хочешь знать, почему я так упорно строю тебе гадости? Я скажу почему. Потому что я тебя не уважаю. Потому что ты не мужчина. Ты никогда и ни за что не отвечаешь. Тебе плевать на то, что кто-то окажется из-за тебя в униженном положении. Ты даже мне – мне, тупой сучке, которой ты меня считаешь, не можешь сделать до конца, всегда и во всем хорошо. Ты врешь своей жене, не хочешь с ней жить и все равно живешь с ней. Ну, так сделай же так, чтобы вся твоя семейная история меня не коснулась, сделай так с начала и до конца. Сделай так, чтобы твоя жена не могла приехать сюда! Это что, так сложно сделать? Сделать так, чтобы все, что было у нас, было только нашим достоянием, нашей личной историей, которая бы началась и закончилась красиво. У тебя даже на это не хватает способности! Ты вышвыриваешь меня, хотя я ни в чем не виновата и ничем не заслужила такого свинского отношения к себе. И на жену свою ты тоже плюешь, продолжая держать ее в неведении и превращая тем самым в обманутую дуру. Для тебя ведь самое главное – приличия соблюсти, остаться чистеньким – вот это для тебя самое главное! Ну, еще бы, ведь ты такой то-о-онкий! Тебя только это и заботит – чтобы не было грязи, чтобы не было грязи внешне, чтобы ручки твои оставались чистыми, а на грязь в душе тебе наплевать! Тебя только это и заботит – чтобы ты пристойно при любом раскладе выглядел. А не люди. Не люди, которых ты до этой ситуации довел и которые сейчас страдать должны из-за того, что ты не можешь назвать черное черным, а белое белым. Нет, при виде жены ты на сладкую морду натягиваешь обаятельную улыбку, ликование изображаешь, «как я рад», говоришь, а сам только и думаешь о том, как бы ее половчее на месте удержать и меня побыстрее отсюда спровадить. И еще при этом, дрянь, наверняка ликуешь в душе от того, как все ловко у тебя получается.

– Все сказала? – поднял на нее бесконечно терпеливые глаза Камлаев. Телефонный разговор с Сопровским, на который он сослался, оставляя Нину, безнадежно и непоправимо затягивался. Нет, какое же он все-таки беспримерно хладнокровное животное. Нужно было вцепиться в Нину, нужно было сказать ей, что ему очень страшно, что он очень боится ее потерять. И что совсем не в этой вздумавшей упираться и качать права длинноногой девчушке с ватными кружками на глазах было дело, совсем не от этого треснула их семейная с Ниной чашка, совсем не отсюда, не здесь, не сейчас, не Юлькой был нанесен убийственный укол их благоденствию, их вере друг в друга. И что Юлька – всего лишь следствие, причем побочное и отдаленное, досадная неосторожность, допущенная им параллельно развитию настоящей болезни, – все равно что бритвенный порез при растущей раковой опухоли. А Камлаев вместо этого всего озаботился поисками пластыря.

– Нет, не все! – выкрикнула Юлька, наконец-то срывая с глаз идиотские ватные примочки. Рывком она села на постели, подтянула колени к животу и обхватила их руками. – Ненавижу тебя! Ты, конечно, гад, но на самом деле не потому, почему я сейчас только что говорила. Я же… это… я на самом деле запала на тебя. По-настоящему. Ты думаешь, я пустая, ты думаешь, у меня все очень просто устроено, как у кошки, как у свиньи? Хорошо, ну, хорошо, у меня, может быть, и на самом деле все очень просто устроено. Пусть у меня нет мозгов, но я же живая! Я любить могу, по-настоящему! И вот ты появился, и я подумала: а почему бы и нет, может быть, у нас все и срастется. Вот, думаю, наконец-то встретила мужчину, а не только название одно. Такого человека, у которого отношение к тебе не только потребительское и который может относиться к тебе как к своему ребенку, просто взять и поднять на руки, как маленького ребенка. Я даже думала, что если там, что с ней… ну, с женой твоей у тебя все начало разваливаться, то очень скоро развалится окончательно и ты станешь свободным… и вот тогда-то… о, господи, какая же я дура была! Я не знаю, что у вас там с ней и почему… потому ли, что ребенка нет, или еще по какой причине, но раз ты стал уходить от нее, то могла же я на что-то рассчитывать. А мне так нужен был человек, который рядом и любит. И вот ты звонишь мне и говоришь – а поехали в Бад-Рагац, будем только мы вдвоем. И что я еще должна была подумать? И я к тебе прилетела сразу же. Любить тебя, быть с тобой прилетела. Хоть это-то ты можешь понять, козел? Как ты этого мог не почувствовать? Теперь-то я понимаю, что я для тебя всего лишь временной заменой была, просто дыркой, и все. А я хотела бы на нее посмотреть. Да на кого, на кого – на жену твою! Что за баба такая, и чего в ней такого есть, чего нет у меня. Иногда я заранее ненавижу ее. Почему я не могу быть для тебя тем же самым, что и она? А-а, наверное, она интеллигентная. Тоже то-о-онка-а-ая, такая же, как и ты! Разбирается в искусстве, да? «Ах, что вы, что вы – у Моцарта мне нравится не третья симфония, а тридцать пятая. Там еще потрясающая кульминация, до-мажор си-бимоль в сорок пятой октаве. Ах, сюита-сюита!» Вот только холодная она, наверное, у тебя, как рыба. Может, в этом все и дело, а? Нет, ну не хочешь – не говори. Ты, надеюсь, не чувствуешь своей вины из-за того, что она с тобой в постели не чувствует ничего?

– Девочка, я очень прошу тебя – заткнись.

– Ага, так прямо сейчас и заткнулась. Я только вот что хочу тебе сказать: если она любить не может, то никакая тонкость ей этого главного не заменит. А мужчина, он уходит как раз тогда, когда вот это почувствует, когда ему вся эта тонкость вот так вот… – рубанула себя ребром ладони по горлу, – …приедается. Странно только, что она ни в чем тебя до сих пор не заподозрила, неужели она такая наивная овца? Неужели никак не соберется взять и бросить тебя? Если она, конечно, понимает, что между вами ничего, кроме привычки, не осталось. Что вас держит-то вместе? Любви между вами нет, да, наверное, и не было никогда, только то, что у тебя ко мне. Таких, как ты, ведь всегда на свежатинку тянет, только ты себе в этом никогда не признаешься…

Тут Камлаев, не говоря ни слова, встал – телефонный разговор с Сопровским он на этом посчитал законченным, – подхватил на руки завизжавшую Юльку и, в чем мать родила плюс скользкий шелк короткого «дезабилье», вынес в коридор. Не обращая внимания на беспорядочные удары, которыми она его осыпала, он осторожно опустил ее на пол и, с силой привалив к стене, вернулся в номер. И выбросил в коридор незастегнутый, с торчащими наружу тряпками чемодан.

Анекдотическая пошлость истории, в которую он втравил Нину, лишала его не только желания, но и самой способности двигаться. То, что происходило, происходило настолько не с ним, что он уже не хотел и не мог быть во всем этом участником. За тридцать лет распущенной сексуальной жизни, за тридцать лет существования беззаботного попрыгайчика с засаленным донжуанским списком… да и с каким там списком?.. с объемистым гроссбухом под мышкой, с четырехтомным словарем личных женских имен, с талмудом медлительно-роскошных романов и поспешно-спазматических соитий… за тридцать лет безжалостной прямоты и щадящей, спасительной лжи он достиг уже такой изощренной мимикрии, приобрел такое великое искусство маскировки, что уличить его в чем-либо не смогла бы и самая великая ревнивица. Никаких улик он не оставлял – ни лиловых засосов, ни царапин от впившихся в спину ногтей, ни сережки, закатившейся под кровать, ни чужих извилистых волос на стенках ванной, ни окровавленных окурков в пепельнице, ни отпечатков ядовито накрашенных губ, которыми та, другая, соперница, сука, оставила о себе округло-пухлое воспоминание на зеркале в прихожей. Не давал ни на секунду заподозрить себя в исчерпанности, в израсходованности – о, какая тут безголовая, бездушная гордость, какая беззастенчивая похвальба ненасытностью собственных чресел! – когда, будучи со второй и только что убежав от первой, выполняешь ритуал точно так же исправно, как будто никакой такой первой два часа назад и не было.

И все это было так легко, как Моцарт мимо ушей… Легко и честно. Он себе не представлял, что можно жить как-то иначе. И все камлаевские пенелопы это понимали. А потом, когда настало время тяжелых, больных влюбленностей (с той сращенностью, когда разделяться стало больно и отрываться приходилось с мясом), он нашел в себе способность быть честным. Говорить впрямую и ставить перед фактом. Порывать. Иногда он тянул до последнего момента, остерегаясь резать по живому, (вот тогда-то и пускал Камлаев в ход свое искусство сокрытия, заметания следов), но когда эта ноша – тяжелая и удушливая любовь нелюбимой женщины – становилась непосильной, он приходил, садился задом наперед на стул и объявлял: «Не могу тебе врать, не могу тебя мучить, лучше будет сказать тебе все с самого начала». И всякий раз это было не предательством, а уходом… да, именно так, кто бы что там ни говорил и как бы больно кому-то от этого ни было. Любовь его совершала круг от набухания почек до падения семян и умирала.

Земную жизнь пройдя до середины (и изрядно даже от этой самой середины отдалившись), он вдруг возжелал семьи – в самом полном и прямом, в буквальном смысле слова. Никакой семьи без появления на свет нового человеческого существа – их с Ниной детеныша – в его представлении быть не могло. Тут Камлаев как будто повторял жизнь собственного отца, который, прожив бобылем до сорока с лишним лет, стяжав правительственные награды и изнурив себя вчистую проигранной гонкой автомобильных вооружений СССР и Запада, наконец-то расписался с камлаевской матерью. Когда Камлаеву исполнилось двадцать, отцу стукнуло шестьдесят. (Камлаев помнил, как отец однажды обронил, что Матвей мог вообще не появиться на свет, ведь в подобном возрасте рождение ребенка – не легкое и естественное дело, а скорее нечаянный, не вполне и заслуженный дар природы или, может быть, Господа Бога.) И такого же дара ждал в свои сорок пять, сорок шесть, сорок семь и Камлаев – ждал полнейшего, предельного совпадения с отцом, ждал с не меньшим на то основанием: он сохранял необходимое здоровье, а Нина так и вовсе была молода и находилась в той возрастной точке, когда женское существо наиболее расположено к деторождению.

Миллионы бездетных семей во всем мире (так принято считать) отнюдь не несчастны, ведь любовь не исчерпывается производством на свет потомства и не сводится к нему – человек настолько искусно и прихотливо-сложно устроенное существо, что способен находить другие варианты заполнения пустоты и в итоге точно так же ощущать полноту совместного, сдвоенного, семейного счастья. Но Камлаев не смотрел на эти миллионы. Равно как и Нина. Банальная мысль о несводимости любви к деторождению не принималась Камлаевым именно в силу своей тривиальности. То, как легко можно было бездетность компенсировать, заместить, как раз и отвращало его от такой компенсации и замещения. В какой-то момент ему стали противны молодые бездетные пары, равно как и подобные им пары сорокалетние, спортивные (с плоскими животами, ежеутренними пробежками и гимнастическими залами по вечерам). Очень молодо выглядя и сияя яблочным воском на всех видимых и невидимых участках тела, совершенно здоровые и сохранявшие репродуктивную функцию, они тем не менее воспринимали материнство, отцовство как нечто излишнее и абсолютно не обязательное. Им хватало друг друга. Им хватало той жизни, которой они жили вдвоем. Мужчина увлеченно и много работал, так же увлеченно и много работала и она; иногда у них было собственное дело, общий бизнес, поровну разделенная на двоих практика (адвокатская, зубоврачебная, журналистская и т. д.). Попадались среди них и детские психологи, и даже руководители частных гинекологических центров: помогая своим клиентам восстановить способность к деторождению и на этом собаку съев, они тем не менее сами родительства избегали, от родительства отказывались.

Камлаев мог понять вертящихся, как белка в колесе, несметных представителей «офисного планктона», иногородних и обреченных копить, зарабатывать деньги на покупку собственной квартиры, но вот этих людей, и вполне, и даже сверх того обеспеченных, состоявшихся, он понять не мог: как же можно было не хотеть того главного, что является необходимым условием полной человеческой осуществленности. «Любовь не умещается в деторождение, не сводится к нему» – вот это утверждение, с недавних пор распространившееся невиданно широко, беззастенчиво порывало со всей тысячелетней жизненной практикой человечества, со всеми его древнейшими культами и религиями. Разве не из благоговения перед способной к чадородию женщиной и разве не из тихого, немого трепета перед младенческой колыбелью возникли первые, наиболее архаичные верования, и разве не матери, не округлому, грузно вспухшему животу поклонялись как величайшей ценности и святыни, и разве не зачатие считали величайшим таинством жизни? И не от этого ли таинства происходили многочисленные подобия: и труд земледельца, и камлания над лункой с брошенным в нее зерном, и посвящение вчерашнего мальчика в мужчины, и позднейшее – уже с наступлением христианской эпохи – вынашивание веры в уединенной монастырской келье? Не потому ли такая совершенная система была возведена, такой разумно организованный космос представлений о мире, что в основе этих представлений находился вот этот, наиболее универсальный, всем понятный и всех объединяющий принцип?

Камлаев с Ниной были идеалистами – идеалистами совсем не в том смысле, что требовали от мира непременного соответствия собственным представлениям, а в том, что никаких личных представлений у них и вовсе не было, они от этих представлений предпочли отказаться, но неизменно имели перед собой идеальный образец, не ими самими придуманный – за это он был готов поручиться, – а существующий как будто сам по себе, безо всякой их на то воли. Образец был им дан, поручен, и нужно было соответствовать ему – настолько точно и полно, насколько это вообще возможно, насколько хватит сил. И с точки зрения Камлаева и Нины, не деторождение было частью так называемой «вообще любви», свободной, текучей, зыбко-изменчивой и заключающей в себе неисчерпаемое множество вариантов. Деторождение – венец, вершина, острие совершенной любви, точка наивысшей ее раскаленности и интенсивности, точка наивысшего ее покоя, наивысшей неуязвимости, та точка, в которой любовь уже ничем не может быть разрушена. И нужно особое излучение теплоты, особая сродненность для того, чтобы достигнуть этого острия, нужна как бы единственно возможная одинаковость самого химического состава крови и у нее, и у тебя – чтобы природа откликнулась на эту сродненность зачатием нового человеческого существа. То, как походя, приземленно-грубо, как вульгарно относились к этому нечудесному чуду миллионы пар («попал», «залетела», «заделали»), вызывало у Камлаева едва ли не брезгливость: его откровенно мутило от такого пренебрежения высокой строгостью главного таинства на земле.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю