Текст книги "Аномалия Камлаева"
Автор книги: Сергей Самсонов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 33 страниц)
7. Нина (продолжение). 200… год
А познакомились они на юбилее Артура, который не терпел внимания к себе, и чествовать его было все равно что гладить кошку против шерсти. Любовь не поразила его, как финский нож, не прыгнула убийцей в подворотне, и Камлаев не «утонул» в «бездонных» Нининых зрачках, хотя бы потому, что был такой возможности – взглянуть в них и сгинуть – лишен; в Музее кино их рассадили так, что перед носом у Камлаева оказался коротко остриженный Нинин затылок Он оказался сидящим прямо за ней, и если что и видел, так это лакированные дужки очков, да полировку каштановых, короткими перьями торчавших волос, да мочки, не знавшие серег. «Ничего себе, – конечно, подумал он, – какие женщины приходят на скучное документальное кино, ну не насильно же их сюда сгоняют». Он, впрочем, факту этому удивился не сильно: гулянка была презентабельной, спонсорской, под знаменем элитного водочного бренда; Артур же нежданно-негаданно, на старости лет приобрел то «имя», на которое молодые, мнящие себя интеллектуалками женщины и даже девочки летят, как мотыльки на свет, не очень-то разбираясь в содержании и привлеченные оболочкой, статусом, эзотерической славой режиссера «не для всех». Она была хороша – длинной шеей с нежнейшими теневыми выемками, худорукостью, гибкостью, полумальчишеской фигурой, неизъяснимой грациозностью, больше свойственной кошке, нежели обыкновенной земнородной женщине (в отличие от представительниц слабой половины, кошачьи грациозны всегда и во всем, даже в физиологических отправлениях, постыдно-некрасивых у человека).
«Спасибо, я тронут вниманием к моей персоне, – очень сухо сказал тем временем поднявшийся на сцену Артур, – но лучше бы вы, право слово, собрались здесь по какому-нибудь другому и более примечательному поводу».
Она внимательно слушала, но в то же самое время видно было, что Камлаев, «проедающий» глазами «дыру», мешает ей сосредоточиться, и пару раз он замечал, как глаз ее (она сняла очки) косит в сторону. На коленях, круглящихся под красно-черной шотландской юбкой, у нее покоился раскрытый блокнот в пухлом кожаном переплете, и она что-то в нем рисовала, выводила – совершенно бессмысленную каббалу; ручку в пластиковом корпусе с собственнозубно искусанным хвостом она держала очень близко к основанию, как держат маленькие дети, которые лишь обучаются водить стилом по бумаге. Вот она, будто что-то заметив, чуть склонилась, отгородилась локтями, и в фигуре ее появилось нечто настолько беззащитное, что Камлаев испытал невольное желание прижать к себе эти чуть выпирающие лопатки, натянувшие шерстяную ткань тонкой бежевой кофты. Он еще не видел целиком ее лица, предполагая на нем длинный нос с лукавым и потешным ежиным пятачком на кончике…
«Здесь находятся кое-какие мои старые друзья…» – продолжал Артур со сцены, подозрительно скосившись на Камлаева. После этого половина всех голов в зале повернулась к Камлаеву, и Нина с чрезвычайными проворством и отзывчивостью повернулась и посмотрела тоже. На Камлаева уставились похожие на вишни круглые глаза, высокомерно прищуренные и глядевшие как будто сквозь морозный узор на стекле. И такое это было совпадение и попадание в образ самого родного, настоящего, чистого, что Камлаев только тут и изумился и даже испугался по-настоящему.
Тем временем Артур сошел со сцены, и зал погрузился в полную темноту, на засветившемся экране замелькали кадры из старых Артуровых фильмов, в том числе и знаменитый, ставший классикой бесконечный кадр, в котором селевый поток сметает с горного хребта пастухов и они все летят вниз по горному склону – в своих мохнатых шапках, вместе с овцами – и один из летящих вниз людей все никак не хочет выпустить из рук барана. И вот они уже несутся вверх тормашками, и невозможно разглядеть, понять, где мохнатая шапка пастуха, где его баран… И Камлаев с превеликим нетерпением ждал, когда же гениальное Артурово кино закончится. За тридцать лет сплошной, непрерывной донжуанской жизни он столько уже раз подходил, подъезжал, подкатывал, что теперь ни секунды не мог отдохнуть от автоматизма собственных действий, от мгновенного опережения реакций жертвы, от всегдашнего их угадывания. («А вы знаете, девушка, что общего между вами и установкой ракетно-залпового огня?» – «И что же?» – «Вы одинаково неотразимы». Ужас, ужас… Триста лет уже всей пошлятине этой, и не важно, что твоя очередная прелесть заранее знает отгадку.)
В зале было почему-то очень холодно, по спине то и дело протягивало сквозняком, и, когда кино закончилось, половина публики уже чихала самозабвенно. Потянулись на банкет, он увидел ее в фойе; она стояла в окружении каких-то молодых людей, чья ухоженная лохматость и старательно потрепанные пиджаки говорили о ревниво подчеркиваемой принадлежности к определенному кругу столичных бездельников (назовем его неформальной творческой молодежью). Говорили они, как Камлаев услышал сразу, об исключительности Артура, об искусстве монтажа, которое Артур довел до немыслимого совершенства. Он встал в примерно трех шагах, постукивая папиросой по крышке портсигара, и, уставившись на нее, дождался той минуты, когда Нина наконец удостоила его взглядом – раздраженным, недовольным, таким, как если бы Камлаев был источником слишком яркого, режущего света.
Он шагнул вперед, и ухоженно лохматые молодые люди угодливо расступились.
– А вы знаете, – сказал Камлаев, – сколько времени продолжалась работа над подошьяновской «Нефтью»?
– Одна минута фильма – примерно месяц работы, – отрезала она с таким оскорбленным видом, как если бы с такими элементарными вопросами он должен был обращаться к кому угодно, но только не к ней.
– Камлаев, – представился Камлаев, шутовски поклонившись.
– А, это вы сидели у меня за спиной и пялились так нагло, – отвечала она.
– А что, с недавних пор смотреть на интересных женщин с уважительным восхищением считается неприличным?
– Не надо было так смотреть, и сейчас не надо.
– Да неужели вас так легко вогнать в краску, в смущение?
– При чем тут краска? Прямой, немигающий взгляд в животном мире – проявление агрессии. Если вы и дальше продолжите так смотреть, то это будет воспринято мной как сигнал к началу боя. Так что время от времени опускайте глаза и смотрите на носки своих ботинок. А то у меня уже глаза болят из-за того, что постоянно приходится выдерживать ваш взгляд.
Да, она была большой оригиналкой. С такой обескураживающей прямотой «не смотри – ты страшный» мог попросить разве что ребенок.
– Хорошо, договорились, – пообещал он. – Так вы сейчас куда – на празднество или?..
– Или.
– А можно полюбопытствовать, что означает «или»?
– «Или» означает «домой».
– Зачем вам так спешить домой? – пожал Камлаев плечами, изображая крайнюю степень недоумения. – По-моему, здесь гораздо интереснее.
– Вы в этом так уверены?
– Конечно, точно так же, как и в том, что дома вас никто не ждет и никто не будет волноваться, переживать, тревожиться.
– С чего вы взяли, что меня никто не ждет?
– Интуиция. Да и к тому же вы не спешите разуверять меня, убеждать в обратном – что кто-то вас ждет, что через десять-пятнадцать подъедет ваш… эхм… «молодой человек»…
– Я не верю в интуицию, – нахмурилась она. – Что за чушь? Расскажите про интуицию кому-нибудь другому. Откуда вы узнали, что дома меня никто не ждет?
– Нет, ну, правда, это нелегко объяснить. Ну, на самом элементарном уровне… на выходе из концертного зала люди, как правило, принимаются тотчас названивать любимым и родным, говоря им «встречай меня» и «я скоро буду»… Вы этого не сделали.
– И только поэтому?.. Глупости какие.
– Да нет, не только поэтому. Что-то мне подсказало. У вас такой взгляд, такое лицо… но это не важно. Мне нравится другое: что вы не начали отрицать – как правило, в таких случаях – я уж не знаю, из каких соображений, из кокетства ли, из какого-то нелепого желания набить себе цену… – но женщины пытаются уверить тебя, что вообще-то они давно уже заняты…
– Вот глупость, – фыркнула она. – Как будто в этом есть какое-то преступление.
– Вот именно. Так, может быть, все-таки не домой?.. – попросил он жалобно, всем видом своим изображая смиренную мольбу.
– Ну, тогда нам нужно условиться, что после банкета вы провожаете меня домой. А то ведь будет уже поздно, а я женщина, как мы выяснили, одинокая и, значит, беззащитная.
«Вот так да, – подумал он. – И что самое удивительное, ни малейшего намека на доступность. На что каждая третья, ломающая из себя недотрогу, согласилась бы со скрипом, заставляя себя упрашивать, выклянчивать, умолять, она отвечает незамедлительным спокойным согласием. Но согласие ее ровным счетом ничего не значит, и она по-прежнему держит тебя на том же расстоянии, которое было между вами изначально».
– Пойдемте, я познакомлю вас, – сказал он, – вон с тем вислоносым угрюмым типом.
– С Подошьяном? Вы давно с ним знакомы?
– Двадцать лет или около того. Уже кажется, целую вечность. Мы жили с ним в одной квартирке, а до этого подвизались грузчиками на одной и той же овощебазе.
Он подвел ее к Артуру, и Артур сказал:
– Ну, что же ты, Матвей, за человек? Вот я знаю тебя двадцать с лишним лет, и всякий раз, когда мы с тобой встречаемся, ты приходишь с новой девушкой. И сначала это не сильно меня удивляло. Прошло много лет, мои дети выросли, а ты по-прежнему появлялся всякий раз с новой девушкой. И это уже начинало удивлять. А теперь у меня появились внуки, и ты продолжаешь приводить каких-то новых девушек, и это опять меня не удивляет. Не знаю, милая, – обратился он к Нине, – удастся ли вам положить всему этому конец, но, по-моему, когда меня будут хоронить, он и на похороны ко мне придет с новой девушкой.
– Удастся-удастся, – и глазом не моргнув, пообещала Нина. – С похоронами вам, конечно, придется подождать, но, уверяю вас, в ближайшие полстолетия он будет приходить к вам исключительно со мной.
Камлаев не поверил собственным ушам.
– Отважное заявление. Ну, пойдемте, я хочу вам кое-что показать. Мою последнюю одну такую штуку.
Последний Артуров фильм они смотрели уже на маленьком – два метра на два – экране. Проектор заработал беззвучно, и на экране появилась пара: он – в смазных сапогах, в картузе набекрень и с чубом, выбивающимся из-под козырька; она – румяная, круглощекая, в большом цветастом платке и с густо подведенными глазами, с калеными зубами, которыми, что называется, «можно гвоздь перегрызть». Он хватает ее за бока, прижимает, тискает; сажает на колени эту бойкую фабричную девчонку, и та, трясясь от смеха, выворачивается из объятий. Вырывает локоть, не дает поцеловать. В это время в мире – уже стачки, забастовки, красные знамена. Солдат и матрос, забравшись по фонарному столбу на уровень второго этажа, сбивают штыком имперского двуглавого орла.
– Вот только не представляю, – хмыкнул Артур, – кому это все сейчас может быть нужно.
– Ну, как же? – возмутилась Нина. – Конечно же, нужно. Ведь это так важно, ведь это же живые люди, и, если бы не эта пленка, никто бы никогда и не узнал об их существовании. А они ведь любили друг друга, и он нес ей ситцевый отрез на платье или шелковый платок – гостинец. Уже почти сто лет прошло, а на этой старой пленке эти двое по-прежнему как живые. Я за это ваши фильмы и люблю, потому что в них зачастую не видная глазу, обыкновенная жизнь ничем не выдающихся людей, не каких-нибудь великих исторических личностей, а тех, кого принято считать планктоном мировой истории. Вот мы когда думаем об истории, представляем себе ее железную поступь, перемещения гигантских человеческих толп, целых армий, полков, эшелонов, колонн… Мы почему-то себе и представить не можем, что в то же самое время – во время грандиозных исторических катаклизмов – люди жили еще и просто как люди, влюблялись, венчались, рожали детей… И это не только не менее важно, чем отречение императора, но, может быть, еще и во сто крат важнее.
– Твоя новая девушка, – отметил Артур, – положительно не глупа.
Домой он провожал ее уже за полночь. Он все никак не мог поймать машину – хозяева понатыканных там и сям «Ауди» и «Мерседесов» брезговали брать попутчиков.
– Так поехали на метро, – сказала она. – А то я уже стоять замерзла.
Он с осторожностью взял ее руки – подышать на них, – а она вместо того, чтобы отнять, расстегнула на Камлаеве пальто и просунула ладони к нему в подмышки.
Она и в самом деле сильно замерзла и в вагоне метро привалилась к нему для того, чтобы отогреться. Тут на Камлаева нашло странное чувство, которое он долго не мог назвать по имени, – должно быть, сродни тому детскому чувству неизбывного изумления перед миром, когда на землю падает в сиреневых сумерках снег, первый за эту зиму. С таким же изумлением (двойным: он изумлялся тому, что может все еще изумление испытывать) глядел он на их общее отражение в стекле с полустертой надписью «……слоняться». И двухголовое их отражение летело, уносилось, оставаясь в неподвижности; сквозь лица их плыли, неслись сплошные полосы туннеля, и было хорошо как в детстве, как в сиреневых зимних сумерках, от этого ощущения скорости и покоя, от неуклонного движения все равно куда, от сознания правильности происходящего с тобой и странности всего происходящего вокруг.
Камлаев мог бы рассказать про одиноких, тихих женщин с покорными и измятыми жизнью лицами, про их болоньевые пальто, которые казались пропитанными сыростью, про круглые их вязаные шапочки – неизменный атрибут полунищего существования, когда забота о хлебе насущном настолько перевешивает все остальное, что уже не важно, как ты выглядишь и в чем ты ходишь. Он мог рассказать про спящих пьянчужек. Про мужчину, который читал газету, и на обратной стороне, на развороте, кричал большими буквами сенсационный заголовок – «Когда будет новый вселенский потоп?».
Когда двери вагона с шипением захлопнулись за их спинами, она перешла на «ты».
– Не хотелось бы, чтобы завтра, – с усмешкой сказал Камлаев.
– Ты про что?
– Про новый вселенский потоп, – отвечал Камлаев. – Если бы я мог пообщаться с сантехником, который открывает и закрывает небесные краны, я бы попросил его отложить потоп на ближайшие лет десять хотя бы. В противном случае мы ничего с тобой не успеем.
– А с чего ты взял, что мы что-то должны успеть?
– Ну, здравствуйте. Не далее как два часа назад сама же говорила, что в ближайшие полстолетия намереваешься выгуливать меня на коротком поводе. И что Артур не увидит меня ни с какой другой женщиной. За свои слова нужно отвечать.
– Да мало ли что я говорила. Это так, по наитию, просто черт за язык потянул. У меня так бывает – иногда что-нибудь такое ляпну, уж и сама не знаю зачем. Я на самом деле тебя совершенно не знаю и тебе совершенно не верю. То, как ты себя ведешь, не внушает мне никакого доверия.
– Серьезное обвинение.
– Серьезное, серьезное. Ты какой-то очень скользкий. Я не могу понять, чего ты хочешь – по-настоящему, всерьез. Я вижу, чего ты хочешь сейчас, но это только сейчас. Чего ты захочешь завтра, я уже не знаю, я даже представить себе это не могу. Я вот ляпнула про ближайшие полстолетия и короткий поводок, а потом подумала – ну, какие могут быть с тобой полстолетия? Ты сам до конца не знаешь, чего хочешь. Тебе может казаться, что ты хочешь быть со мной, и ты, не тратя времени на выяснения, а хочешь ли ты этого в действительности, бездумно, безрассудно пускаешься во все тяжкие… Но завтра ты, точно так же не тратя времени на выяснения, спокойно согласишься сам с собой, что это была ошибка. Такое легкое отношение к жизни меня не устраивает. Нет, я, конечно, понимаю: «будет день – будет пища…» и все такое в соответствии с текстом Святого Писания, но там ведь говорится только о материальной стороне существования, о накоплении, о счете в банке, но не о том, как должны жить мужчина с женщиной.
– В последнее время, – сказал он, – я стал ощущать ход времени. Я ощущал его и раньше, но раньше это беспрестанное, равномерное тиканье относилось ко мне как к ремесленнику, как к художнику, извините за пафос, но не как к человеку. Важным было успеть сочинить произведение, которое чего-нибудь бы стоило. Но сейчас мне – сорок пять, и нет у меня ни кола, ни двора, ни женщины, от который бы я смертельно зависел и для которой бы был условием жизни. Детей на свет не произвел, родители мои умерли. Я затянул с этим делом и сейчас нахожусь в той критической точке, когда пора всерьез задуматься о настоящем, о кровном родстве.
– Неужели, – сказала она, глядя на него смеющимися близорукими глазами, – я разбудила в тебе настолько серьезные намерения?
– Поживем – увидим. Не хочу торопить события. По-моему, ты тоже этого не хочешь – чтобы я торопил.
– То есть как это? – присвистнула она. – Так, значит, ты готов ослабить напор, ничего не форсировать, позволить себе роскошь медленного приступа, планомерной осады?..
– Да, наверное, я уже не хочу напора, – отвечал Камлаев. – Устал я от этой простоты. Я хочу родства. И при этом я чувствую странную растерянность. Я, представь себе, даже притронуться к тебе боюсь, такую растерянность чувствую. Ты как будто на две тысячи лет старше меня. Такой естественности, такой свободы я не видел ни в ком. И это действует на меня настолько обескураживающе, что я даже спать с тобой не хочу. Даже если бы я затащил тебя в свое паучье логово и, оглушив бессмысленным жарким шепотом, овладел тобой во всех мыслимых и немыслимых позах, это так же мало затронуло бы тебя, как если бы ты была голографическим изображением в блядской кружевной комбинации, а я – несчастным инвалидом, онанирующим на экран телеящика в потемках.
Она жила тогда на Савеловской, в том высотном доме старой, сталинской постройки, что у самого выхода из метро и стоит как раз напротив железнодорожной насыпи. «Любовь – искусство медлить», – сказал один из классиков, с чем Камлаев был всю сознательную жизнь не согласен, но теперь вдруг согласился со справедливостью этого утверждения. Он как будто избавился от пут физиологии, и ему было с Ниной хорошо и без душной возни, без плотского взаимодействия. И комплекс «прекрасной дамы», синдром Алигьери, не рискующего подойти к своей Беатриче, был здесь, в его случае, совершенно ни при чем: Камлаев не то чтобы боялся Нину «оскорбить» жадно шарящим прикосновением, не то чтобы остерегался «осквернить» чистоту и истинность возникшего в нем чувства – просто чувство это было сейчас подобно новорожденному и еще не нареченному младенцу. С ним нужно было научиться обращаться и достигнуть в этом обращении такого совершенства, что будешь переваливать, переворачивать младенца со спинки на живот, как блин на сковородке. Как обращаться с младенцами, Камлаев не знал и судил об этом только с чужих, к примеру, Артуровых слов или слов своего собственного отца, который уверял, что главное – обходиться с ребенком решительно, безо всяких полутонов, младенец чувствует уверенную руку, а если будешь прикасаться к нему, как к фарфоровой вазе эпохи династии Мин – позвольте, мол, вас потревожить, – то малыш обязательно и как будто в отместку заорет, расплачется, завоет. А уверенно-спорые движения патронажной сестры младенца приводят в восторг, и на чертовом этом колесе, при мгновенных переворотах с живота на спину он чувствует себя в совершенной безопасности. Выходило, у Камлаева нет любовных навыков, необходимых для того, чтобы стать патронажной сестрой высшей квалификации.
– Ой, как же ты теперь домой пойдешь? – спросила она испуганно, обернувшись в дверях подъезда.
– Возьму машину, это не проблема.
– Ну, зачем тебе куда-то ехать, когда вот он, дом. Нет, если в отличие от меня тебя кто-то ждет, тогда пожалуйста. Но если хочешь, я тебе на диване постелю. Ой, да у тебя, наверное, с десяток временных лежбищ, квартир и уютных дачек с безропотно готовыми тебя приютить хозяйками, так ведь?
– Врать не буду, – отвечал он. – Когда-то такие лежбища действительно существовали. Меня удивляет другое…
– Ах, я знаю, про что ты. Про ту легкость, с которой я приглашаю тебя домой. Странные вы все-таки существа. Вообще-то я всегда прямо говорю о своих намерениях. И если сказала «диван», то это и означает «диван» и ничего другого более.
– Ну, я, в общем-то, согласен на диван.
– По моему глубокому убеждению, соитие не только мужчину, но и женщину ни к чему не обязывает. А вы считаете, что для нас в отличие от вас… для так называемых порядочных женщин… секс значит что-то очень важное, что это шаг, на который нужно решиться после долгих колебаний и взвешивания, если ты, конечно, дорожишь своей так называемой порядочностью и не хочешь, чтобы тебя называли нехорошим словом. Почему-то считается, что после близости что-то меняется, что что-то важное женщина мужчине отдает.
– А разве это не так? Это только холодные женщины близостью не дорожат и могут бросить ее любому – как кость собаке, милостыню нищему. И, соответственно, наоборот – чем больше тебе это небезразлично, тем более разборчивой и пристрастной ты становишься.
– Я не о том. Вот считается, что после постели женщина и мужчина становятся друг другу роднее.
– А это не считается – это на самом деле так. Странно, что вообще находится человек, способный это оспорить.
– А что меняется-то после? – Поднимаясь по лестнице, она резко встала, обернулась и бросилась ему доказывать. От внезапности, от резкой этой остановки Камлаев въехал носом в ее норковый воротник. – Ты не хуже меня знаешь, что десятки мужчин и женщин, раздеваясь и набрасываясь друг на друга, сливаясь слюной и обливая друг друга секрецией, через несколько минут или часов совершенно спокойно встают и расходятся как ни в чем не бывало – совершенно чужими друг другу. Через несколько дней или месяцев они проделывают все то же самое с другими мужчинами и женщинами и снова точно так же расходятся. Или – что еще хуже – начинают жить вместе совершенно чужими людьми. Да хотя бы тот факт, что они преспокойно делают друг другу гадости, зачастую намеренно причиняя друг другу боль, говорит о том, что даже такая близость ровным счетом ничего не значит. Удовольствие – да, спору нет. Придирчивость выбора, не с каждым? Разумеется, не с каждым. Но должно же быть и что-то еще. Что-то еще, благодаря чему ты сможешь почувствовать и родство, и преданность, и ответственность. Не важно, до постели это произойдет или после. Мне двадцать шесть лет, и я до сих пор не знаю, что это.
– Может быть, то, о чем ты говоришь, должно произойти с самого начала.
– Ну, это романтическая точка зрения. У меня, ты знаешь, столько раз так было – с самого начала… ну, то есть целых два раза, я считаю, что это много. Ну, и что из этого вышло? Я прожила с человеком четыре с половиной года, и все это время у нас был так называемый хороший секс. И что? – я чувствовала, что с таким же энтузиазмом и доверительностью я могу разговаривать и со своим парикмахером, и с лечащим врачом, и даже с консультантом в мебельном салоне…
Прищурившись, она принялась шарить в сумке, отыскивая ключи. У нее была стереотипная железная дверь в пухлой кожаной обивке и с уродливой накладной коробкой. Попав в прихожую, он тут же уперся взглядом в собственное отражение: из овального зеркала глянул на него немолодой мужчина с чуть удлиненным, свирепо-неподвижным лицом, не располневшим, не обрюзглым, а скорее ставшим просто более массивным, чем было оно двадцать лет назад. Камлаев видел те черты, что общепризнанно совпадают как с сексуальными предпочтениями молоденьких девушек, так и с фантазиями зрелых домохозяек. Он глядел на овал упрямо выпирающего подбородка, на глубокие носогубные складки, на тяжелеющие с возрастом брыли и частую сетку морщин у глаз. Он видел стоящее в этих глазах тяжелое и упрямое презрение к миру и, наверное, уже и к самому себе. Он видел уставшего, желчного человека – как будто патриция времен упадка империи, в чертах которого выражаются чувственность, похотливость, непреклонная воля к власти и явное отсутствие каких бы то ни было моральных принципов. Он смотрел в свои пустые голубые, чуть полинявшие от времени глаза. Он пытался разглядеть в них что-то еще, но ничего, кроме обычного их выражения, не видел – лишь какое-то тоскливое, слегка недоуменное и спокойное узнавание всего, на что ни посмотришь.
– Хорош, хорош, – с совершенной серьезностью заверила Нина, заметив, что Камлаев разглядывает свою персону в зеркало. – Посмотришь – и сердце в пятки уходит. Когда мужчина – нарцисс, это всегда немного противно. Потому что он ведет себя неестественно, как будто постоянно отражается в зеркале, и всегда так старательно принимает красивые выражения. Мне такие не нравятся. А ты себя как будто не замечаешь.
Квартира была обставлена с тяжеловесной роскошью, было много анти– и еще больше псевдоквариата – ощущение такое, что попал немного, но все-таки в музей. Ореховый буфет, ореховое трюмо, диван с кретоновой обивкой, большие китайские вазы, породистые лица незнакомок, бланшированные в масле, подводная муть кого-то вроде Айвазовского… Он заметил массивные бронзовые пепельницы с вделанными в них зажигалками, полированный хьюмидор, гильотину для обрезки сигар…
– Откуда столько мужских штучек?
– От мужа.
– От того, с которым был хороший секс?
– Ну, да. Хочешь, могу тебе подарить, – сказала она, равнодушно ткнув пальцем в пепельницу.
На полках в числе педантично расставленных пластинок и CD он обнаружил и свои «Новогоднюю музыку» и «Платонова» – не без некоторого тщеславия: с Камлаевым-композитором заочно она была уже знакома, а частые царапины на коробках выдавали «заслушанность до дыр». Подобные коробки у молодых людей под мышкой давно уже стали чем-то вроде идентифицирующего сигнала, а один камлаевский приятель договорился до того, что назвал присутствие «Платонова» в домашней фонотеке «знаком, оттиснутым на билете музыкального вкуса и удостоверяющим подлинность купюры».
– Ага! Уже роется! – возникнув за его спиной, с каким-то мрачным торжеством констатировала она. – Мойте руки, мужчина, и садитесь за стол.
И это показалось ему столь незаслуженным, невозможным – сидеть с ней на кухне в половине первого ночи – так быстро, так просто и так «не имея ничего в виду», – пить чай, «совершенно дрянной, – как заверила Нина, – но ведь другого-то нет все равно».
– Афанасий, а вы какое варенье больше любите? Вишневое или клубничное?
– Я всякое люблю, – отвечал он ей тоже цитатой из данелиевского фильма.
После чая он пошел устраиваться на диване. Разоблачился до трусов и нырнул под холодное одеяло. «Нет, что за черт такой? – подумал он. – Расскажи кому-нибудь об этом – не поверят. Первый раз, ночуя с женщиной в одной квартире, спал отдельно от нее, без обязательных упражнений, порознь, как если бы она была тебе дочерью или сестрой. И что самое потешное, тебя это устраивает».
После этого они не виделись две с половиной недели – она постоянно находила какие-то предлоги, ссылалась на чрезмерную свою занятость, лишь бы только не встречаться с Камлаевым. Она как будто решала, согласиться ли на тотальное переустройство в душе, впустить ли в нее фанатичных строителей любви, которые повернут реки вспять и ирригируют безводные, засушливые районы, имея при этом такое же расплывчатое представление о любви, как строители коммунизма – о светлом будущем. Возможно, она и хотела оставить все как есть; инстинктивно не принимала его, опасаясь неминуемых разрушений в том уравновешенном мире, который она столь кропотливо для себя выстраивала.
…Он вздрогнул от того, что в лицо ударили мелкие брызги: это Юлька, набрав в рот воды, подкралась к нему и фыркнула, как из пульверизатора. От неожиданности он чуть не опрокинул шезлонг и, вернувшись в устойчивое положение, прикрикнул на нее:
– Ты что, совсем охренела, милая?
Юлька, так и не поняв, что к чему – как же он не терпел вот это ее всегдашнее запаздывание! – с приставшей к губам глуповатой, упрямо-мстительной улыбкой продолжила тормошить и щекотать его, проводить по груди ноготками, пощипывать живот, похлопывать по ляжкам…
– Ну, пойдем, пойдем в бассейн! – гнусила она, и дурашливая ее улыбка становилась все натянутей и натужней, все держалась и держалась, все упорствовала в своем старании заразить курортным энтузиазмом, «солнечным настроением».
– Отвали! – рявкнул он.
– Ненавижу тебя! Скотина! Сволочь! Со мной нельзя так, слышишь? Я тебе не жучка – свистнул, и прибежала. Когда ты ему нужна – вот она, а когда не нужна, можно выбросить, да?
– Ты хотя бы на минуту можешь оставить меня в покое?
– Побыть одному, – закивала она, передразнивая его и всем видом своим выражая, что она узнает старую песню, многократно повторенную, донельзя заезженную. – Дать тебе подумать. Ты только и знаешь, что думаешь. Все думаешь, и думаешь, и думаешь. Обосраться можно – столько думать. Скажи еще, работаешь. Когда к тебе ни подойдешь, ты все время только думаешь и работаешь. Жрешь – и работаешь, в душе – работаешь, и даже когда трахаешься, тоже работаешь. Вот только ни хрена не видно, что ты там надумал и наработал. Ну, что ты так смотришь? Ну, ударь меня, ударь! Нет, ты у нас благородный. Если я не нужна тебе, так и скажи, но, пожалуйста, не говори, что ты думаешь и работаешь!
– Вот только не сейчас, ладно! – Стремительно вскочив, он затряс перед носом Юльки растопыренной пятерней. – Вечером поговорим, – крикнул, обратившись к ней спиной и удаляясь. – Вечером, вечером, вечером…
В холле его окликнул портье.
– Да, в чем дело?
– Похоже, вас разыскивает ваша супруга.
– Послушайте, а вы ничего не напутали? – очень быстро спросил он, как будто торопясь поскорее покончить с идиотизмом всех расспросов и уточнений.
– Госпожа назвалась Ниной Камлаевой и уверила, что разыскивает именно вас. Здесь не может быть никакой ошибки. Я предложил проводить ее в ваш номер, но она отказалась, сказав, что найдет вас у бассейна сама.
Да, он сам ей сказал: если хочешь, приезжай… в любой момент. Три дня назад позвонила, полюбопытствовала, как он здесь развлекается. Сказала, что всего в трех часах пути и очень даже может к нему приехать. «Приезжай», – отвечал он хладнокровно, в совершенной уверенности, что она не приедет: понимал, что обидел чересчур глубоко, слишком больно ударил, чтобы она так быстро все забыла и простила. Его спокойствие и нежелание извиняться, заглаживать вину, упрашивать должны были сказать ей обо всем – что Камлаев еще не избавился от музыкальной глухоты, от апатии и потому не готов с ней сейчас разговаривать. Она должна была его понять, она всегда его понимала. Во-вторых, ей станет ясно, что он ничего не скрывает и от нее не прячется. (Вообще-то он не мог в ней предположить чувства, хотя бы отдаленно похожего на ревность. Ревнивости Нина была пугающе, до неестественности лишена.)