Текст книги "Аномалия Камлаева"
Автор книги: Сергей Самсонов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 33 (всего у книги 33 страниц)
Так он ходил, наматывая круги и не в силах остановиться, как будто позабыв о том, что нужно будет возвращаться в больницу, что позвонить ему могут в любой момент, потому что уже начало смеркаться и приближается тот час, который предсказал Коновалов. Он как будто ясно видел бессмысленность своего возвращения: находись он здесь, на уже обезлюдевших улицах, находись он там, за стенкой операционной, от Нины он будет, по сути, одинаково далеко; и там, и здесь он будет одинаково задыхаться от своей беспомощности. И чем дальше он от клиники уйдет, тем быстрее в нее побежит, полетит, и этот бег избавит его хотя бы от внешней неподвижности ожидания, и на какой-то момент все уйдет в этот бег, все к этому бегу сведется и ничего не будет, кроме прямого выбивания из сил… Пятнадцать минут ходьбы от клиники, тридцать, сорок. Затяжные роды – это сколько? Сколько гнусных, тошнотворных, богомерзких вечностей отделяет его от Нины?..
Так он ходил, накуриваясь до медного вкуса во рту, с занемевшим, отнявшимся сердцем и, наверное, как благодетеля принял бы того, кто вздумал бы сейчас до него «докопаться», кто сказал бы «стоять! сюда подошел!»… Он, наверное, нарочно выбирал места потемнее, побезлюднее, но ни в одной подворотне, ни у одних гаражей никто Камлаева не поджидал – вся малолетняя шпана района сегодня рассосалась без остатка.
Он опять пошел по направлению к железной дороге, но на этот раз иным путем – дворами, – и по дороге ему попалась благоустроенная помойка – безукоризненное каре пронумерованных контейнеров на чистенькой асфальтовой площадке, огороженной по периметру сеткой-рабицей. От контейнеров метнулась всполошенно какая-то смутная тень, да так и застыла посреди дороги, для чего-то дожидаясь камлаевского приближения. Что за странная стыдливость, что за китайские церемонии? Копаешься в мусорных баках? – ну так ройся себе на здоровье. Хоть среди бела дня, а уж тем более среди ночи… Она пошла Камлаеву навстречу, прижимая какую-то коробку к груди, обыкновенная бродяжка, решительным шагом и с вызовом глядя прямо в глаза. Как будто изготовясь защищать свою законную и полноправную принадлежность к роду человеческому. Она была пропитая в той степени, когда уже невозможно с уверенностью сказать, сколько женщине лет – тридцать или все пятьдесят. Сухие, жилистые ноги пятнисты, живот разнялся и отвис, а в белесых, полинявших до бесцветности глазах вызов сменяется страхом, как будто Камлаев и в самом деле застиг эту уже-не-женщину на месте преступления. Как будто это преступление – отыскивать в помойке ценное или съестное. Лицо его, должно быть, показалось бродяжке брезгливо сморщенным, поджавшимся от отвращения. Да что она нянчит коробку-то эту с кровоподтеками томатного сока на боках? Камлаев не отнимет. Ищет, ищет себе пути к отступлению глазами, умоляющими поверить, что и она тоже человек. Впрочем, меньше всего он хотел сейчас вникать в рефлексию этой особи и потому разрешающе передернул плечом – мол, проваливай.
Он дошел до моста, до насыпи, до кафе «Незабудка» и на этот раз вошел: за пивом очередь была такая, как в эпоху сухого закона и нещадной борьбы с виноградной лозой. Калдыри как один поглядели на Камлаева с какой-то изумленной безысходностью: ни настороженности, ни вызова, ни стыда, ни сознания ущербности не было в этих круглых глазах, настолько издалека, как на дно колодца, они на тебя смотрели, с каким-то даже ужасом – как на того, кем бы они могли стать, но уже никогда не станут. Зачем он сюда зашел, он, право слово, не знал – наверное, затем же, зачем и пялился на ту бродяжку с консервами, прижатыми к груди. Он, впрочем, покорно встал в очередь, дыша в чей-то кудлатый, прокисший затылок и чувствуя чье-то смрадное дыхание затылком собственным. Все с ним происходившее настолько лишилось смысла, что, в сущности, все равно где ему находиться – в «Незабудке» ли, на приеме ли у японского императора.
– Что вам? – еще свирепее переспросила жирномясая продавщица.
Камлаев встряхнулся, поглядел на прилавок, под стеклом которого лоснились завернутые в целлофан бутерброды с копченой колбасой, и отвесил самому себе красноречивый щелчок по подбородку.
– Водки, что ли?
Камлаев отвалил нижнюю челюсть и на радость всем калдырям исполнил на собственном горле зажигательную мелодию «Бондюэль – победитель эстафет» – ее так теперь, кажется, окрестили.
– Сто, – пояснил Камлаев то, чего не сумел нащелкать.
– Вам какую? – допытывалась продавщица. – «Богородская», «Старая Москва», «Флагман»… «Стандарт» не разливаем.
– Ну, давай тогда бутылку, – сказал Камлаев, бросил деньги на прилавок, взял бутылку за горло и вышел. Возвел очи горе и увидел в небе созвездие Ковша. «Помнишь, Нина, ты рассказывала мне, что в детстве тебе казалось, что звезды и цикады – это одно и то же? В какой-то момент начинало казаться, что звон и гудение насекомых исходят откуда-то сверху и что это сами звезды звенят, урчат, пощелкивают, стрекочут…» Он откупорил бутылку и, глядя на Ковш, сделал долгий, медлительный глоток. Поглядел на громаду сталинского дома, увидел, как в одном из освещенных окон (третьего этажа) раздевается женщина… Тут послышался какой-то шорох, стук, Камлаев обернулся и увидел пьяного, который, радикально накренившись вперед, шагал столь широко и часто, как будто кто-то невидимый волочил его за нос. Камлаев вспомнил старый агитплакат (про неграмотного, приравненного к слепому), еще и по той причине вспомнил, что, глядя на пьяного, тот же плакат обязательно припомнила бы и Нина.
Он сделал еще глоток, и когда опустил на грешную землю глаза, то увидел бегущую ему навстречу женщину, а вернее, уже-не-женщину; он не сразу ее узнал – это была та самая бродяжка, что встретилась ему с консервами у помойки; на этот раз она вышла откуда-то из-за гаражей, должно быть, справляла там, на насыпи, за гаражами, нужду. Впрочем, вид у нее опять был такой перепуганный и жалобный, что она вот-вот, казалось, заскулит. Она поравнялась с Камлаевым, приоткрыла рот, как будто приготовившись взмолиться, но тут же снова сорвалась и защелкала своими босоножками по асфальту. Бродяжка нырнула под мост, а Камлаев направился в противную сторону, и тут ему послышалось оживленное поскуливание, такое примерно, какое издают, когда находят чем поживиться. Скулеж шел откуда-то из-за линии гаражей, куда ходила справлять нужду давешняя бродяжка; там, должно быть, было две или три собаки… Запиликал телефон в кармане, и Камлаев, мгновенно взмокнув, приложил трубку к уху. Звонил неандерталец – шейка матки раскрылась, и младенец стал карабкаться на волю, материнская утроба, уже было раздвинувшаяся, вновь сдавила его, удерживая в пределах того темного и тесного мира, в котором он уже задыхался. Операция началась… И Камлаев, не отнимая трубки от уха, побежал со всех ног и оставил «Незабудку» далеко позади. Повернул во двор и вдруг остановился, как столбняком пораженный. Да что это такое с ним? Его жене угрожает разрыв мягких тканей и геморрагический шок. Какое-то время он стоял, пошатываясь, и беспросветно тупил, глядя на построенные безупречным каре мусорные баки. Что-то сравнивал, прикидывал, сличал, сопоставлял: объедки – помойка – объедки – собаки… Да какие собаки?.. Камлаев хлопнул себя ладонью по лбу, потряс головой, поражаясь тому, как могла ему втемяшиться в башку такая блажь, развернулся и неуверенно, как в замедленной съемке, набирая скорость, побежал обратно. С бутылкой в одной руке и с телефоном в другой.
Все еще не понимая, что творит, он вновь оказался у линии гаражей и полез вверх по насыпи. В проходе между гаражами пахло… как бы это помягче выразиться… калом и мочой. Камлаев наступил в вязкое и зловонное, нога у него поехала, и он едва не брякнулся на ладони и колени. За гаражами, на насыпи была устроена свалка. Корячились какие-то полусгнившие диваны, полуистлевшие матрацы, громоздились заржавелые кроватные спинки и пружинные сетки, возвышалась гора разноцветного пластикового мусора, всего того алюминиевого упаковочного дерьма, которое в Европе научились использовать многократно.
Из-за дивана, заваленного мутными бутылями и полусгнившим тряпьем, слышно было собачье поскуливание. Камлаев полез прямо на кучу мусора и перешел через диван, как Суворов через Альпы. Здесь, в зловонии объедков, в рванине целлофановых пакетов, среди мятых пивных банок, блестевших под созвездием Ковша, копошились три тощих рыжих собаки с отвисшими сосцами на брюхах. Сейчас они дружно обнюхивали какую-то коробку, скребли ее лапами, утыкались носами – должно быть, пытались сбить крышку. Камлаев пнул одну из сук ногой, отгоняя; та отпрыгнула, не проскулив ни звука, и покорно затрусила прочь; ее примеру последовали и другие. Камлаев рассовал бутылку и мобильник по карманам; коробка вся была измазана каким-то дерьмом; мужчина, у которого жена рожает, роется в помойке; Камлаев сдернул крышку, расшвырял тряпье и вытащил маленький, в полтора локтя длиной сверток на свет божий. То, что он взял в руки живое, не ощущалось никак; Камлаев не имел доселе дела с младенцами, но верно мог предполагать, сколь много жаркого тепла выделяет вот такая крошечная печка. В руки же сквозь байковое одеяльце не протекло нисколько тепла, и Камлаева передернуло. Чуть не вывернуло наизнанку от паники, тошноты, от какого-то кощунственного, богомерзкого отвращения. «Убила», – пронеслось у него в башке. Он отбросил тряпку, закрывавшую личико, и склонился послушать дыхание. Ничего ему не было слышно. И почти ничего не видно из-за темноты, и поэтому Камлаев поднялся с колен и побежал вниз по насыпи – на свет. Грудь его сдавила новая, не испытанная прежде боль – состоящая из отвращения и гнева на то, что можно покушаться на величайшее чудо природы, на ее величайший и уязвимейший дар… то ли это такое освещение было, а то ли и взаправду так обстояло дело, но младенец показался Камлаеву мертвенно-синим. Рот его был прираскрыт в какой-то судорожной и обреченной попытке захватить хоть сколь-нибудь воздуха в легкие – такого Камлаев ни разу еще не видел (чтобы младенец, как рыба, хватал воздух ртом, да так и остановился на полувдохе), глазки плотно закрыты… нет, уже не дышит, кажется, не дышит. Размотав одеяло на бегу до земли, распутав, распеленав, Камлаев приложился ухом к голенькой груди, и ухо его как будто накрыло всю площадь этой жалкой, слабой грудки целиком. Показалось, что там что-то движется, бьется, сипит, поднимается вверх, пробивается к выходу, но выхода этого все никак не находит. Камлаев добежал до ослепительного белого фонаря и встал в его круге. Поражаясь невесть откуда взявшемуся знанию, что и как надо делать, он взял большим и указательным рот младенца, округлил его, раскрыл, раздвинул и вгляделся в мелкую, бездыханную глубину. Там какая-то мутная пленка затянула гортань. Камлаев лихорадочно обтер руку о штаны, вырвал из кармана носовой платок, опустил младенца на одно колено, намотал платок на палец и засунул младенцу в рот. Он знал, что нужно с силой, резко и быстро… В горле что-то прорвалось, младенец кашлянул, эхэкнул… На бегу потирая ребенку заголенную грудь, Камлаев припустил по безлюдным улицам. Как на грех не попадалось ни одной машины. На углу проспекта с оживленным движением три минуты он голосовал – все машины проезжали, прокатывали мимо… Камлаев опять побежал, как не бегал еще никогда.
Метров через сто он остановился, отдуваясь, и спросил младенца:
– Дышишь? Ну, дыши.
Через полчаса он, припадая на захромавшую ногу, вбежал в ворота Центра репродукции человека. Прошел через центральный вход и двинулся по ослепительно освещенному коридору – весь измазанный, извозюканный, с бутафорскими подтеками кетчупа на руках, с дерьмом на ботинке… Прижимая оживающего младенца к груди и неподвижно вперившись в ту даль, где должен был прозвенеть первый крик их с Ниной ребенка.
апрель 2006 – июнь 2007,
Москва