355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Высоцкий » Среда обитания (сборник) » Текст книги (страница 6)
Среда обитания (сборник)
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 05:36

Текст книги "Среда обитания (сборник)"


Автор книги: Сергей Высоцкий



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 37 страниц)

В вагоне Зотов вспомнил про журнал и с трудом разыскал его среди пакетов с продуктами. Теперь уж он повнимательнее рассмотрел все картинки. Их было четыре. И на одной была деревня, очень похожая на его Зайцово. Только подпись какая-то чудная: «Т. Алексеев. Воспоминание о прошлом». На других картинах были изображены незнакомые места – живописные домишки на песчаном берегу моря. А подпись под всеми одна – Т. Алексеев. Николай Ильич стал листать журнал и вдруг остолбенел: с маленькой фотографии на него смотрел сын, Тельман!

– Да как же это? – прошептал старик. – Тельман, сынок. Откуда?

Он хотел прочитать, что там было написано, но глаза застилала пелена, и он ничего не мог разобрать. Буквы рассыпались, расплывались, и, как ни тёр Николай Ильич глаза, ничего не мог разобрать. Наконец он немного успокоился, пришёл в себя. Повернув журнал ближе к свету, начал медленно читать. Небольшая заметка называлась «Дороги художника Алексеева», а речь шла о его Тельмане, о Тельмане Зотове! «Ну почему же здесь написано „Алексеев“? – недоумевал Николай Ильич. – Вот ведь даже и отчество – Николаевич. Да и под картинами тоже стоит: „Т. Алексеев“». И вдруг понял: фамилию-то материну взял. Не захотел Отцову носить. Не простил!..

Жгучая обида душила его. Не хотелось ни думать, ни двигаться – вот так бы все ехать и ехать, ни с кем не разговаривая. На Мшинской он вышел как в полусне. На платформе с ним кто-то поздоровался, Николай Ильич кивнул машинально, даже не посмотрел, кто это был.

Он шёл по знакомой, тысячи раз исхоженной тропинке, не глядя под ноги, и то и дело оступался в глубокий снег. Ветер глухо гудел в вершинах елей. Постепенно привычный шум, и мерцающие снега вокруг, и поскрипывающая под ногами тропинка успокоили его. Обида его поутихла. А на место её пришла горькая мысль: а не сам ли он виноват в том, что разошлись они, разлетелись они с сыном по разным дорогам? Ну поссорились, крепко поссорились они в августе сорок первого. Да что из того? Разве это на всю жизнь – ссора отца с подростком сыном? Ведь добра же, добра хотел он Тельману. От смерти уберечь хотел!

Что было, то прошло. Так почему же потом, после войны, не разыскал он сына, единственного на всём белом свете родного ему человека? Не разыскал, не посмотрел ему в глаза, не попросил у него прощения. Ведь сын простил бы. Простил бы, это Николай Ильич твёрдо знал. Родная кровь!

Как много могло измениться тогда! И жизнь могла пойти совсем не так, как пошла. Да разве попал бы он в тюрьму, если сын стоял бы рядом? Сын – опора, надежда. Смысл жизни. Николай Ильич вдруг опять вспомнил, как провожал Тельмана в пионерлагерь. Он уж тогда был ему помощником! Нет, не зря они с матерью назвали его в честь Эрнста Тельмана!

«А может быть, и не со зла поменял Тельман фамилию, может, жизнь заставила? В жизни каких только передряг не случается – можно и имя своё забыть, не только фамилию. Отчество ведь сын не сменил? Николаич ведь, Николаич!»

Эта мысль успокоила его и утвердила в решении узнать в справочном бюро адрес и послать ему письмо.

Ответ из адресного бюро пришёл быстро: «Алексеев Тельман Николаевич проживает постоянно в городе Ленинграде, улица Профессора Попова, дом тридцать восемь, квартира четырнадцать».

13

Через несколько дней неожиданно приехал Гриша Мокригин.

«Что-то случилось, – испугался Николай Ильич, вглядываясь в хмурое лицо друга. – Ох, не ровен час, о продаже леса дознались?! Не собирался ведь он так скоро».

А Гриша болтал о разных лесхозовских мелочах и сплетнях как ни в чём не бывало, будто только ради этого и приехал. Но глаза смотрели тревожно. Так тревожно смотрели глаза, что Николай Ильич не выдержал и, сам заражаясь тревогой, спросил:

– Да не тяни ты, чёрт! Чего стряслось-то?

– Чего у нас может стрястись? Соскучал – вот и прикатил. Невмоготу мне. С утра до вечера только и слышишь: рубли, проценты, выполним – перевыполним. Тошно. К тебе в лес приеду – душу отвожу. Будто снова народился. – Он подмигнул Зотову, вытащил из мешка бутылку водки. Но Николай Ильич чувствовал: неспокойно у друга на душе. Хорохорится для вида. Уж он-то Гришу знает – не первый год знакомы. «Ну да ладно, поиграйся, надоест – сам расскажешь», – подумал он. Достал из подпола грибков, поставил картошку варить.

Они сидели допозна, балагурили о том о сём. Вспомнили свою жизнь в колонии. Колония была строгого режима, магазин – один раз в месяц. Посылок ни Зотову, ни Мокригину никто не присылал. Бывало, раскурят одну на двоих самокрутку, сядут на поваленную сосну да размечтаются: «Эх, сюда бы картошечки горячей, рассыпушечки, да кусок хлеба…» – «Да шмат сала», – подскажет кто-нибудь. А уж если совсем разойдутся, то и солёные грибы помянут. Это уж высший смак. Предел мечтаний. Домечтаются до спазм в желудке, пока не крикнет бригадир: «Кончай ночевать. На-ва-а-лись!»

Николай Ильич постепенно успокоился, а может, водка подействовала. Только решил: знать, и вправду ничего не приключилось. Мало ли чем Григорий был расстроен поначалу.

Когда они легли спать и Зотов задул лампу, Мокригин сказал мечтательно:

– Хорошо тут у тебя, Коля, ей-богу, хорошо. Так сердце успокаивается. А ты Зайдово вспомнил! Картинки увидел! Да разве ты жил в Зайцеве в таком спокое?

Николай Ильич вдруг спохватился: «Что же это я про Тельмана Грише ничего не сказал? Вот ведь гусь! Всё думаю, дай скажу, дай скажу, а не сказал».

Сказать-то хотел, сразу хотел сказать, едва Григорий порог переступил, да медлил. Словно кто останавливал его.

Николай Ильич поворочался на кровати и, наконец решившись, сказал:

– Гриша, а ведь те картинки, ну что в журнале я тебе показывал, – их Тельман рисовал. Сын.

Мокригин молчал.

– Ты слышь, Григорий? – позвал Николай Ильич.

– Слышу, – как-то отрешённо ответил Мокригин. – Сыскался, значит.

– Вот ведь как жизнь-то распорядилась, – сказал задумчиво Николай Ильич. – Я думал, загинул он. С войны ведь, с сорок первого, ни одной весточки не было, а он в художники вышел. Недаром мальчонкой рисовать любил. Только фамилия у него другая, Гриша. Не Зотов он.

Гриша вдруг расхохотался.

– Да с чего ты, старик, взял, что это твой сын? Мало ли Тельманов на свете. И почудней имена есть! А ты заладил: сын, сын! Рассусоливаешь мне про него…

Николаю Ильичу было обидно слушать Гришин смех. Он сказал:

– Мой это Тельман, Гриша. Портретик там есть. Точно мой. Да и написано: Тельман Николаевич. Только Алексеев. Материну фамилию взял. Может, чего случилось? Пятнадцать ему было, когда с пленными солдатами от немцев бежал. – Зотов тяжело вздохнул. Воспоминания его одолевали. Горькие старческие воспоминания. Он долго ворочался, потом снова заговорил: – Вот что мне интересно – женат он или нет? Да уж конечно! – сам же себе ответил Зотов. – Сорок пять в нонешнем мае будет. Дак ведь я, Григорий, наверняка дед! – оживился он. – Дед я, Григорий. А может быть, и прадед даже. А что? Ежели он, как и я, в девятнадцать поженился. Тельман-то у нас с Василисой рано появился, ой как рано. Ой, гуси-лебеди, прадед! Слышь, Гриша? Прадед.

Мокригин молчал.

– Я, Гриша, решил написать ему и адрес уже разузнал. Что старое вспоминать? Жить-то всего ничего осталось. Заснёшь когда-нито и не проснёшься.

– Забыл, значит, ты все обиды, забыл, как тебя из-за сына твоего, щенка, фрицы чуть в расход не пустили? – неожиданно зло рявкнул Мокригин. – Он от тебя убёг, на смерть оставил, а ты… Он тридцать лет о себе знать не давал! Сам ведь мне столько раз плакался. Ты что думаешь, не знал он, что папаша у него по тюрьмам да колониям восемь лет от звонка до звонка отышачил? Держи карман шире! Как миленький знал. Уж он-то в Зайцово твоё распроклятое не раз, видать, съездил. И не хотел бы, дак землячки твои всё ему рассказали. В лучшем виде.

«Чего он так злится? – удивился Николай Ильич. – Чудак человек!»

Словно спохватившись, Мокригин смолк. Потом сказал уже спокойно:

– Я, Коля, тебе и вчера говорил: выбрось из головы эти фокусы-покусы. Деревенька моя – ах, ах!.. Сынок теперь сыскался… Прожил полжизни без земляков и без сына – и ещё проживёшь. Без друга – никогда. Нет жизни без верного кореша. Нет опоры. А землячки, детки – фить, разлетелись в разные стороны, кричи – охрипнешь!

Он заворочался в кровати так, что пружины застонали. Достал со стула папиросы. Закурил.

– Я вот, Коля, в детдоме вырос. А где родился – не знаю. И не интересуюсь. Без роду, Коля, я и без племени. Сколько себя помню – всё с места на место кочевал. Из детдома в детдом. И никуда меня не тянет. Знаешь, как говорится, рос мал, вырос пьян, ничего не знал. – Григорий громко, натужно захохотал. – А спросят меня, откуда я, – «отовсюду», – отвечу.

Потом они долго лежали молча. Николай Ильич курил, думал. И, уже совсем засыпая, сказал мечтательно:

– Нет, Гриша, что ты ни говори, а напишу я сыну письмо.

Мокригин не ответил. «Наверное, уже спит, – подумал Николай Ильич. – Ну да бог с ним. Проспится – отойдёт. И чего он разошёлся?»

Но утром Григорий встал хмурый. Молча поел картошки, поджаренной с лосятиной, выпил полстакана водки. А когда оделся и собрался уходить, сказал:

– Ты вот что, Коля, поступай как знаешь. Только я тебя родным считал. Надеялся, что друг за друга держаться будем. А ты… – Он посмотрел на Зотова долгим тяжёлым взглядом. – Смотри, Колюн, не прогадай. Ты меня знаешь… Пошлю письмо прокурору, а сам слиняю. Я-то крышу везде найду. А вот как ты с сынком встретишься? Сдохнешь в тюряге. Тебе и трёх лет хватит.

Повернулся и ушёл, хлопнув дверью и пнув в сенях подбежавшего приласкаться пса.

– У-у, разбойная рожа, – прошептал Николай Ильич, глядя из окошка на удаляющуюся фигуру Мокригина. «Сдурел мужик. Будто белены объелся. „Я тебе друг, я тебе друг!“ А как поперёк что скажешь, того и гляди в рожу заедет. И откуда он свалился на мою голову? И чего ярится?»

Зотов долго сидел не двигаясь, тяжело навалясь на стол. Глядел пустыми глазами сквозь замерзающее оконце на тёмный ельник, где только что скрылся Григорий. Ледяные мохнатые веточки незаметно, будто сами собой, рисовались на стекле, сплетались в причудливые узоры, постепенно закрывая от Николая Ильича белую поляну с небольшим стожком и синеющий в рассветной мгле лес.

«Не доведут меня до добра мои думы, – вздохнул Зотов, оторвав наконец взгляд от заледеневшего окна. – Делом надо заняться». Он убрал со стола и сел подшивать валенки: давно собирался, да всё было недосуг. Николай Ильич принёс из кладовки кусок войлока, вар, дратву. Сапожный нож оказался туповат, и старик долго точил его на бруске. Ему вспомнилось, как он познакомился в колонии под Архангельском с Гришей. Гриша только что прибыл из пересыльной тюрьмы и сразу же проигрался в карты. Наутро он отправился на работу в лес, напялив на себя несусветное тряпьё. На ногах у него болтались голенища от валенок, а на ступни были намотаны прикрученные верёвкой тряпки. Вечером Николай Ильич стал свидетелем того, как, прижав в углу барака совсем молоденького плачущего паренька, Мокригин сдрючивал с него старенькие валенки. Зотову стало жаль мальчишку, и он сказал Грише:

– На что позарился? Через два дня будешь голыми пятками сверкать… А из твоих голенищ я фартовые валеночки слеплю. Сноса не будет.

Мокригин глянул на него зверем. Спросил:

– Сколько паек?

– За так сделаю, – махнул рукою Зотов и за вечер смастерил Грише из голенищ приличную обувку. Батина школа пригодилась – Илья Куприянович Зотов был лучшим сапожником на всю волость.

Николай Ильич подшивал валенки и вспоминал про колонию, про то, как сошлись они с Гришей. Тогда разница в годах была особенно заметна. Это сейчас она почти стёрлась, не чувствуется. А в то время Мокригин против Николая Ильича совсем мальчишкой выглядел. Зотов подумал о том, что в первое время их знакомства, глядя на Гришу, всё сына вспоминал. И нет-нет да рождалась тревожная мысль: ну как и сын по кривой дорожке пошёл? Так же, как этот Гриша Собачник, сидевший за грабёж. Только раньше злость на Тельмана все другие мысли пересиливала. Вспомнит, погорюет, да и снова забудет надолго.

Чего уж стал покровительствовать ему Гриша, Николай Ильич в толк взять не мог. Да и задумываться не хотелось. Сдружились – и ладно. Может, оттого, что родителей Мокригин не знал? А может, из-за того, что Николай Ильич всегда был ровным, спокойным, не обижался на злые Гришины выходки.

Он подумал об этом, и сейчас жалость к Мокригину шевельнулась в нём, но тут же погасла. «Женился бы и жил спокойно», – подумал Николай Ильич, хотя раньше любая мысль об этом вызывала в нём лёгкое чувство ревности.

14

Николай Ильич всю ночь не находил себе места. Вставал, закуривал и, накинув на плечи телогрейку, ходил бесконечно по комнате, вздрагивая от скрипа половиц. Дружок, чувствуя, что хозяин не спит, жалобно повизгивал в сенях.

Под утро он затопил печь, чтобы хоть как-то занять время, отвлечься. И долго сидел у огня, глядя, как пожирает пламя сухие берёзовые поленья, машинально подбирая отскочившие угольки и бросая их снова в топку.

«Ну что же делать? Что делать? – никак не мог решить он. – Писать Тельману или нет? Ведь Гриша такой – на всё способен!»

Чуть занялся рассвет, Николай Ильич надел лыжи и отправился в Пехенец, на почту. Купив конверт с маркой, он уселся за маленький столик, забрызганный чернилами и замазанный клеем, и долго сидел над чистым листом бумаги, пока наконец не вывел: «Здравствуйте, Тельман Николаевич…» Он написал письмо, заклеил конверт и поинтересовался у почтальонши, когда отправка. Оказалось, что через полчаса машина увезёт почту на Мшинскую. «Что ж, завтра-послезавтра, должно быть, получит Тельман», – прикинул Зотов и подумал: а не позвонить ли Грише? Может, отмяк его друг-приятель?

Николай Ильич заказал разговор с Гатчиной и долго ждал, пока соединят. Кроме него, на почте не было ни одного посетителя. Сонная тишина стояла в комнате. Время от времени начинал стрекотать телеграф, да вполголоса обсуждали какую-то Люську телефонистка и ещё одна востроносая очкастая девица, наверное, завпочтой. Резкий звонок заставил Николая Ильича вздрогнуть. Телефонистка молча протянула ему из-за барьера трубку.

– Кто? – отрывисто прозвучало в трубке. Это был голос Мокригина. Он всегда говорил по телефону деловито и важно. Николай Ильич никак не мог привыкнуть к этому и молчал, растерянно соображая, чего бы ему ответить. Вот и сейчас он помолчал чуток, потом спросил, сдержанно кашлянув:

– Григорий?

– Говорите, – буркнул Мокригин. Видать, не признал Зотова.

– Григорий, это я, Николай.

– А-а, Колюн! – наконец узнал Мокригин. – Здравствуй!

Он сказал это с растяжечкой, и Николай Ильич уловил недобрые нотки в голосе друга. «Сердится», – подумал Зотов и вздохнул.

– Ты чего молчишь, Колюн? – спросил Мокригин. – Как дела?

– Да всё нормально, – скучным голосом ответил Николай Ильич. Он уже жалел, что позвонил. – Сыну вот письмо отправил…

Мокригин несколько секунд молчал, будто собирался с духом, наконец выдавил сиплым голосом:

– Не послушал, значит, друга. Я тебя предупреждал, Колюн. Спокойной жизни не жди! Сыночку расскажу про твоё житьё-бытьё: откудова денежки у бати завелись под старость. И ещё кой-куда стукнуть могу. За мной не задолжится… – Он вдруг осёкся. Видать, кто-то вошёл в комнату. И продолжал уже спокойным, даже весёлым голосом: – Так нам, дружище, есть о чём поговорить. Ты меня послезавтра жди с трёхчасового. Жди! Погутарим.

И повесил трубку.

Николай Ильич грустный поплёлся к себе на кордон.

Эти дни он делал всё машинально, словно в полусне. Отвёл двух лужских мужиков на делянку, пометил, что рубить. У мужиков был выписан наряд на строевой лес. Потом спохватился: а вдруг приедет Тельман, а на кордоне запустение, разор. И так в холостяцком доме никогда порядку не было, а последнее время он и вовсе не занимался своим хозяйством: на кухне грязь, гора неделями не мытой посуды. В комнате всё валяется как попало, пол грязный, заплёванный. Николай Ильич согрел ведро воды, вымыл, выскреб ножом полы, убрал всю лишнюю, накопившуюся годами рухлядь в кладовку. В доме стало сразу уютнее, и у Николая Ильича посветлело на душе.

Он снова и снова думал о сыне. Представил, как сядут они с Тельманом за стол и будут говорить о врозь прожитых годах. Сколько же им надо вспомнить! А потом он поведёт сына в лес, покажет самые заповедные, самые красивые уголки. И на медведя они сходят вместе. Подумаешь, директору пообещал! Обойдётся. Поводит его по лесу, поводит – нету, ушёл мишка. Мало ли кто вспугнул?! А уж с сыном-то они достанут косолапого. Весной отвезёт он Тельмана на Вялье озеро, где на маленьком островке токуют тяжёлые сторожкие глухари, покажет Орелью Гриву и тетеревиные тока за Владычкином. Как они бурлят ранним весенним утром, когда лес и поляны ещё скрыты густым туманом. Полюбится здесь сыну, ей-богу, полюбится! Эх, только бы он ответил на письмо. Только бы не держал на сердце зло. Отец же он ему, родная кровь! Получил ли сын письмо? И о чём подумал?..

А может быть, Тельман женат и у него дети, семья? Ну и что же, что семья? И внукам нужен дед. Он был бы добрым, заботливым дедом. Как весело стало бы летом у него на кордоне, поселись здесь Тельман с детьми! Он, Николай Ильич, водил бы ребят в лес, а Тельман сидел бы где-нибудь в самом заветном местечке, рисовал. Вон какие красивые его картины напечатали в журнале! Заглядишься. Да и не всякого небось печатают в журнале. Наверняка не всякого.

Ну и зачем им старое вспоминать? Зачем? Кто старое вспомянет… Да и жизнь прошла, и Тельман не мальчик, время ли в прошлом копаться?

Думал так Николай Ильич, и на душе у него теплело. Но потом вдруг вставало перед ним злое лицо Мокригина, и все светлые мечты расплывались, и оставалась одна горечь и тревога. И тревога эта с каждым часом усиливалась и усиливалась.

В тот день, когда обещал приехать Мокригин, Николай Ильич совсем упал духом. Временами он чувствовал такую слабость, что мутилось в голове. Хотелось лечь, закрыть голову подушкой и не шевелиться, не вставать, не думать ни о чём.

Ну что ему, Гришке, Тельман? В дом, что ли, просится? Что плохого, если у твоего друга нашёлся вдруг сын? Почему не радоваться вместе? Ведь у них-то ничего не изменится. Почему, спрашивается, Гришка так разозлился, когда узнал, что Николай Ильич хочет разыскать сына и помириться с ним? Может, думает, что не смогут они теперь лес на сторону продавать? Так ведь давно уже сказал Николай Ильич: последний раз уступил ему – и амба. Не тот возраст, чтобы снова в тюрьму.

«Ах, Гришка, Гришка! – вздыхал Николай Ильич. – Неужели решил ты, что наши общие денежки делить я с тобой буду? Тьфу, денежки. Если бы Тельман весточку прислал, если бы выпало такое счастье – зачем мне эти денежки? Прожил бы я вместе с сыном и без них. Да и о чём разговор – вилами ещё всё на воде писано, не откликнулся сын и, может так статься, не откликнется. – Но тут же одёргивал себя: – Нет, нет, такого быть не может! Разве оттолкнёт он старого, больного отца?

А Гришка-то хорош: „Всё твоему сыну выложу, всё. И про то, что сидел, и про то, как сидел! И о том, что лес воруешь долгие годы“. Ну, положим, что сидел – зачем скрывать? От тюрьмы да от сумы грех зарекаться. А коли и вправду он про лес скажет? Нужен Тельману такой отец? Сын человек известный, уважаемый, ему грехи отцовы не медаль на грудь. Да ведь Гришка-то окаянный, лихой человек, он и прокурору заявит. Подкинет письмишко, а самого ищи-свищи. Денежки наши общие в карман, а сам в края далёкие.

И откуда этот цепной пёс на мою голову свалился? Бухгалтер чёртов! У него небось и четырёх классов не кончено. А сумел пристроиться. Меня так ближе сто первого к Питеру не подпустили, а Гришка в Гатчине осел, – со злостью думал Николай Ильич. – Чего он всех ненавидит? Чего таким злым уродился? Жизнь с ним зло поступила? Несправедливо? Ну, рос без отца, без матки… Да ведь мало ли сиротства на белом свете?! Вон после войны сколько сирот осталось! А ведь людьми выросли… Нет, тут что-то другое у Гришки. Может, оттого, что слабый в детстве был и каждый им помыкал? А потом нож в руки взял и увидел, что боятся? Силу почуял. Эх-ха-ха! Вот она, жизнь, что с человеком делает. И ведь отмяк он нынче, отмяк. Поглаже стал. А тут снова! Ну что ему Тельман? Ровно как кость в горле».

Голова раскалывалась от этих дум. Временами ему казалось, что он напрасно послал письмо сыну. Может быть, и впрямь не стоило писать? Прожил же он столько лет без Тельмана. Скоротал бы с Гришей Мокригиным и те немногие годы, что остались. Вон сам Гриша – один как перст. А не горюет. И не зря говорит ему, Николаю Ильичу, что ни друзей, ни близких, кроме него, нет. Но такие мысли приходили и уходили, а осталась одна жгучая боль под сердцем. Да зрела злость на того, кто встал на пути к сыну.

В полдень, когда до приезда Мокригина остались считанные часы, Николай Ильич вдруг понял, что Гришка не отступит от задуманного. Он вспоминал долгие годы своего знакомства с ним, мелкие, на первый взгляд ничего не значащие случаи из их житухи в колонии, всю их последующую вольную жизнь, и чувство беззащитности перед Мокригиным охватило всё его существо. Нет, Гришка никогда не отступался от задуманного. Что-то в нём было такое, что заставляло людей подчиняться ему. Николай Ильич считал, что только ему повезло на дружбу с этим суровым, может быть, даже жестоким человеком, но сейчас ему показалось, что и его дружба с Мокригиным была лишь цепочкой уступок, уступок его воле, его желаниям. Он опять вспомнил историю с собакой, и ему стало страшно, оттого что не послушался, поступил, может быть, в первый раз по-своему. Да ведь как иначе-то поступить? Сын же, сын родной отыскался!

…Николай Ильич посмотрел на часы. Половина второго. Мокригин приедет трёхчасовым поездом. Он всегда был верен своему слову.

Николай Ильич надел телогрейку, вышел в сарай. Там, в ловко выдолбленном трухлявом бревне, он прятал старенький трофейный карабин, купленный по случаю несколько лет тому назад у одного заезжего мужика. Он даже и не купил его, а поменял на десяток добрых брёвен. Изредка, лишь в самых крайних случаях, он доставал карабин, чтобы завалить лося. Да и то когда был уверен, что егерь в отъезде. Вот только с патронами последнее время было плохо. Негде достать. Николай Ильич проверил обойму – оставалась последняя.

Начиналась метель. Низкие белесые тучи медленно разворачивались над лесом, а за ними темнели другие. На небе не было видно ни одного просвета. Холодный ветер пронизывал насквозь, и Николай Ильич почувствовал, что его начинает бить мелкая дрожь. Он прибавил шагу, но лыжи утопали глубоко, и идти было трудно. Зато он скоро согрелся. Николай Ильич не беспокоился сейчас о том, что будет. Ему казалось, что теперь всё образуется. И Мокригина ему было не жаль, совсем не жаль. И хорошо, что метель. Небось к ночи такая разыграется, что никаких следов не останется. Но он не пошёл напрямик к той тропе, что вела со станции к Владычкину и по которой всегда ходил Мокригин. Время ещё имелось в запасе, и от кордона он уклонился в сторону, старался идти по открытым местам: быстрее занесёт следы. Делал он это не задумываясь, как будто даже ненамеренно. Шёл и шёл, останавливаясь передохнуть, и минута от минуты росла в нём злость на Мокригина, из-за которого приходится вот тащиться по глубокому снегу, вместо того чтобы ждать письма от сына, сидя в тепло натопленном доме…

Впереди, метрах в пятистах, чуть заметной серой полоской выбегала из лесу тропинка, ведущая со станции во Владычкино. Ходили по ней редко. Да и кому ходить-то? В деревне осталось всего несколько домов, и только две-три владычкинские бабы торили тропинку к станции. Да и то не всегда. Когда повезёт, предпочитали добираться с попутной машиной, что приезжала то за сеном, то ещё по каким делам.

Времени было без пятнадцати четыре. Мокригин ходил быстро, Николай Ильич со своей короткой ногой с трудом поспевал за ним, когда они ходили вместе.

Он стал за маленькой ёлкой, осторожно отвёл затвор, загнал патрон в патронник. Он был уверен в себе – стрелял всегда без промаха. А там пусть думают-гадают. Мало ли по лесу охотников шастает. Пуля – дура.

Николай Ильич почувствовал, сердцем почувствовал, что Мокригин вот-вот появится из бора. Перехватило дыхание и чуть дрогнула рука, когда он поднял карабин примериться. Но справился с охватившим его ознобом, глубоко вздохнул и тут же увидел идущего, Гришину мохнатую рыжую шапку. Еловый подрост почти скрывал фигуру Мокригина. Николай Ильич видел только голову да успел разглядеть вещевой мешок за спиной. «Небось продуктов несет своему дружку Коле», – мелькнула злорадная мысль, и он нажал на курок.

…Он пришёл из лесу в потёмках, совсем обессиленный. Спрятал карабин. Но на душе у него было спокойно. Словно стрелял не сам он, а кто-то другой: понял его страдания и горе и сжалился над стариком, открыл ему дорогу к сыну. И он, спаситель, и грех на душу взял.

Николай Ильич не сомневался в том, что Гриша Мокригин мёртв. Ну и что ж, что он не видел его мёртвым. Случись это, ему, может быть, и тошно стало, и совесть его начала бы мучить. А так – был Гриша, и нету. Только выстрел отдался эхом по перелескам. А что Тельман ещё не написал, так это не страшно. Ещё напишет. Да и сам он, Николай Ильич, съездит к сыну. Непременно съездит. Завтра же. У него теперь время есть. Уж они-то вдвоем разберутся во всём, уж они-то найдут дорожку друг к другу. А Гриша теперь не помешает.

Впервые за несколько дней Николай Ильич хорошо спал.

На следующее утро он зашёл в Пехеиец на почту. Письма опять не было, и Николай Ильич отправился на Мшинскую, на электричку. О Грише он и не вспоминал, только, когда проезжал Гатчину, кольнуло сердце тревогой. Но он успокоил себя. Вот и в Пехенце никто ничего пока не знает: где-где, а на почте-то уж наверняка знали бы.

Он ехал к сыну с твёрдой уверенностью, что всё у него устроится. Нет, хватит терзаться в одиночестве. Что он за размазня такая? Надо же решиться! Не может такого произойти, чтобы не признал его сын. Не может.

15

…Тельмана дома не оказалось. Сколько ни звонил Николай Ильич, за дверью было тихо. Он решил где-нибудь перекусить и зайти позже. «В крайнем случае с последней электричкой уеду. К ночи-то небось вернётся, – успокаивал он себя. – Мало ли какие дела! На службе задержался».

Он долго ходил по городу, останавливаясь у красивых витрин магазинов. Нарочно оттягивал время, чтобы прийти уж наверняка, обязательно застать сына. На Неве, у Петропавловской крепости, Николай Ильич приметил художника с мольбертом и долго стоял поодаль, разглядывая, чего он там рисует. Город был затянут сырым, противным туманом, и на холсте у художника слоился туман, а в просветах намечались зыбкие контуры Зимнего дворца. Николай Ильич стоял молча, затаив дыхание, боясь привлечь внимание художника и рассердить его. Он с какой-то затаённой гордостью думал: «Вот и мой Тельман художник и так же, наверное, стоит где-нибудь, рисует, а люди почтительно рассматривают его картины. И наверное, Тельман хороший художник, коль пропечатали его картины в журнале да ещё написали такие тёплые слова».

Николай Ильич вздрогнул, когда у него за спиной, где-то за Кировским мостом, запела звонко труба. «Опять дудит! Ну что за наваждение?» Но здесь песня трубы была иной, не такой отрывистой и хриплой, как у пионерского горниста в лесу. Она лилась над Невой красиво и раздольно. И оборвалась так же неожиданно, как и началась.

На крейсере «Аврора» играли вечернюю зорю. Но Николай Ильич этого не знал.

Уже совсем стемнело, когда художник сложил мольберт и краски и искоса взглянув на Николая Ильича, пошёл прочь. Николай Ильич тоже пошагал по Кировскому проспекту. Он продрог и, найдя маленькое кафе, где не надо было раздеваться, взял чай с пирожками и сидел там до самого закрытия.

К дому он подошёл около десяти часов. И опять много раз звонил, но опять никто не отзывался. Из квартиры напротив высунулся какой-то всклокоченный старик и подозрительно поглядел на Николая Ильича. Николай Ильич хотел спросить старика, не знает ли тот, где его сын, но не успел, – старик быстро захлопнул дверь и долго гремел запорами. Николай Ильич сел на ступеньки. Ему стало до слёз жаль себя, так обидно было, что не сбылась надежда сегодня же увидеть сына. Надо было возвращаться к себе на кордон, ждать следующего дня и опять волноваться. Николай Ильич устал, ему даже двигаться не хотелось. «Вот если бы в Гатчине остановиться!» – подумал он по привычке и вдруг вздрогнул от внезапной мысли, что Гришу Мокригина он больше уже не увидит.

Электричка была почти пустая. Николай Ильич, усталый, намёрзшийся, всю дорогу продремал. Когда, сойдя с перрона на Мшинской и поёживаясь от ночного мороза, он свернул на лесную тропу, его окликнули:

– Ильич, нешто ты? Погодь, догоню.

Он оглянулся и разглядел, несмотря на темноту, что его догоняет женщина.

Это была молодая баба из Владычкина, Верка Усольцева.

– Вот подвезло-то мне, вот подвезло, – весело затараторила она. – А я смотрю, наших-то никогошеньки. Одной боязно. Дай, думаю, ленинградскую электричку подожду. Может, кто приедет.

– Дождалась, значит. Тебе бы кого помоложе, – с усмешкой сказал Николай Ильич.

– Скажешь тоже, старый чёрт! – хохотнула Усольцева. – Не до жиру… Тут у нас такие страсти! Хоть на Мшинской почуй. Мужика-то вчерась убили. Прямо перед деревней.

Николай Ильич насторожился. Сказал, стараясь быть равнодушным:

– Небось опять сбрехнул кто!

– Слово тебе даю! – горячась, ответила Верка. – Убили, убили. Настя Акимова и ещё ктой-то из наших баб утром наткнулись. Да и снегом уже замело. Милиции понаехало! Сашку Иванова забрали. Клавкиного хахаля. Да он вовсе и не Ивановым оказался, а ещё какой-то. Не запомнила фамилию. Только Клавка говорит: Сашка-то ни при чём. Ей так и в милиции сказали. Его по другому какому-то делу. – Усольцева передохнула и, всё время оборачиваясь к Николаю Ильичу, шедшему следом, сказала: – Милиция всех спрашивает, интересуется. Я вот у егеря была, долг отдавала, так сама слышала, милиционер обо всём расспрашивал. И про тебя, дядя Коля, интересовался. Ружьё у тебя какое-то там навроде есть.

Николай Ильич похолодел.

– Да не путайся ты под ногами, Верка! – прикрикнул он на Усольцеву. – И так всё слышно.

Некоторое время они шли молча. «Как же так, как же так? – лихорадочно думал Зотов. – Почему они про меня расспрашивали? Оно конечно, знают в деревне, что Гришка ко мне заезживал. Да ведь он и в Пехенце бывал по делам. Мало ли? Но при чём тут ружьё? Неужели егерь знал, что у меня винтовка?»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю