412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ричард Пауэрс » Верхний ярус » Текст книги (страница 27)
Верхний ярус
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 00:18

Текст книги "Верхний ярус"


Автор книги: Ричард Пауэрс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 27 (всего у книги 34 страниц)

Она никому в «Рассаде» не показывает свои фотографии, когда возвращается из странствий в сверкающее здание за пределами Боулдера. Сотрудники, ученые, совет директоров: никому нет дела до мифов. Мифы – древние просчеты, догадки детей, которых давным-давно уложили спать. Мифы в уставе фонда не упоминаются.

А вот Деннису она их показывает. Ему она все показывает. Он ухмыляется и склоняет голову набок. Надежный Деннис. Семьдесят два года, но способен удивляться, как маленький ребенок.

– Только посмотрите на это! Боже ты мой!

– Вживую совсем жутко.

– Да уж, вживую. – Он не может отвести взгляд от снимка. Смеется. – Знаешь, детка, это может тебе пригодиться.

– В смысле?

– Сделай из этой фотографии плакат. Добавь броскую подпись: «Они пытаются привлечь наше внимание».

Той ночью Патриция просыпается в темноте и чувствует, что его большие и нежные руки обмякли.

– Деннис? – Она тянет его за запястье. – Ден?

В мгновение ока вырывается из-под безвольной конечности, вскакивает. Комнату заливает свет. Руки Патриции вытянуты вперед, пальцы растопырены, а на лице застыло выражение такого ужаса, что даже труп вынужден отвести взгляд.

СКРИПИЧНЫЙ МАСТЕР, чьи волосы припорошены древесной пылью, мужчина, который успокаивает Дороти и заставляет ее смеяться всякий раз, когда она хочет купить штурмовую винтовку, тот, кто написал ей стихотворение, подсказывающее, где его искать, если они однажды потеряют друг друга, умоляет ее выйти замуж. Но в законе есть пунктик насчет невозможности многомужества.

– Дори. Я больше не могу. Мой нимб тускнеет. Святость переоценивают.

– Да. Как и греховность.

– Ты не можешь поехать со мной в отпуск. Ты даже не можешь остаться на ночь. Когда бы ты ни появилась, наступают лучшие сорок пять минут моего дня. И все же… Прости, я больше не могу быть номером два.

– Ты не номер два, Алан. Это просто двойная нота[69]69
  Двойная нота (англ, double stop) – прием игры на скрипке.


[Закрыть]
. Помнишь?

– Больше никаких двойных нот. Мне нужна хорошая и долгая сольная мелодия, прежде чем пьеса закончится.

– Ладно.

– Что «ладно»?

– Ладно. Однажды.

– Дори. Господи. Ну почему ты приносишь себя в жертву? От тебя никто этого не ждет. Даже он.

Никто не знает, чего ждет он.

– Я подписала бумаги. Я дала слово.

– Какое еще слово? Два года назад вы были на грани развода. Вы уже практически поделили имущество.

– Да. Когда он еще мог ходить. И говорить. И подписывать соглашения.

– У него есть страховка. На случай нетрудоспособности. Две сиделки. Он может себе позволить нанять кого-то на полный рабочий день. Ты даже сможешь и дальше помогать. Я просто хочу, чтобы ты жила здесь. Возвращалась ко мне домой каждую ночь. Была моей женой.

Любовь, о чем свидетельствуют все хорошие романы – вопрос владения, пользования и распоряжения. Она и ее возлюбленный уже много раз натыкались на эту стену. И теперь, в новом тысячелетии, мужчина, который помог ей сохранить рассудок, мужчина, который мог бы стать ее второй половинкой, если бы ее душа была несколько иной формы, в последний раз ударяется о преграду и без сил падает к подножию.

– Дори? Час пробил. Я устал делиться.

– Алан, ты либо делишься, либо не получишь ничего.

Он выбирает ничего. И она долго размышляет над тем, чтобы выбрать то же самое.

Одним кристально-голубым осенним утром из соседней комнаты доносится рев. Ее прозвище, растянутое до бесконечности, без последней согласной: «До-о-о…» Мурашки по коже. Это хуже, чем рев, который он издает, когда пачкает постель и нуждается в том, чтобы она пришла его помыть. Она бежит, как будто не случалось ложной тревоги. В комнате кто-то разговаривает с ее мужем, и он стонет. Она распахивает дверь.

– Я здесь, Рэй.

На первый взгляд, там только мужчина в маске застывшего ужаса, к которой Дороти, наконец, привыкла. Потом она поворачивается и видит. Она опускается на кровать рядом с ним. По телевизору говорят:

– Господи. О Господи. Это вторая башня. Вы все видели. Только что. В прямом эфире.

Какой-то твердый, шныряющий по кровати зверек задевает ее запястье. Она вздрагивает и кричит. Действующая рука мужа хватается за нее.

– Это сделали намеренно, – говорит диктор. – Это наверняка сделали намеренно.

Она берет его жесткие, скрюченные пальцы и сжимает их. Муж и жена смотрят друг на друга, ничего не понимая. Оранжевый, белый, серый и черный цвета переливаются на фоне безоблачной синевы. Башни истекают дымом, как трещины в земной коре. Шатаются. Затем рушатся. Кадр трясется. Люди на улицах разбегаются и кричат. Одна из башен складывается плашмя, как портативный тканевый шкаф. Звериный визг не прекращается. Изо рта Рэя сочится неверие: «Нх, нх, нх…»

Дороти уже видела, как падали чудовищные колонны, слишком большие, чтобы их можно было срубить. Она думает: «Наконец-то вся эта странная мечта о безопасности, об изоляции умрет». Но в том, что касается предсказаний, ей еще ни разу в жизни не удалось хотя бы приблизиться к правде.

ГАЙД-СТРИТ В НОБ-ХИЛЛЕ; квартал, в котором скрюченная азиатская слива – единственная среди американских платанов в камуфляжном наряде – каждую весну три недели фонтанирует кремовым безумием. Мими Ма сидит в полумраке своего офиса на первом этаже, готовясь ко второму и последнему клиенту за день. Первый прием продлился три часа. По договору клиент имел право оставаться столько, сколько потребуется. Но после сессии Мими чувствует себя как сточенный до предела карандаш. Второй прием высосет остаток жизненной силы, отведенной на день. Сегодня вечером она запрется в своей квартире в Кастро, будет смотреть документальные фильмы о природе и слушать трансовую музыку. Потом сон, и завтра – еще две встречи с клиентами.

Нетрадиционные терапевты заполонили город – консультанты, аналитики, духовные проводники, помощники по самореализации, личные советчики и без пяти минут шарлатаны, многие из которых так же, как и Мими, сами удивлены тем, что избрали это ремесло. Но у нее до того хорошее «сарафанное радио», что она может позволить себе арендовать чудовищно дорогой офис, принимая всего двух клиентов в день. Главная проблема обостряется с каждой сессией: сможет ли она сама оставаться в здравом уме, пока клиенты пожирают ее душу?

Многие из ее потенциальных клиентов страдают всего лишь от избытка денег. Она говорит им об этом на отборочных собеседованиях каждую вторую пятницу. Она не принимает тех, кому не больно, и она может определить, насколько человек страдает, уже через двадцать секунд после того, как тот сядет в вольтеровское кресло напротив нее в комнате для сессий, где нет больше никакой мебели. Она разговаривает с каждым обратившимся несколько минут, но не об их психике, а о погоде, спорте или домашних животных. Затем либо назначает сеанс, либо отправляет просителя домой, говоря: «Я вам не нужна. Вам просто надо понять, что вы и так счастливы». За совет она ничего не берет. Но для настоящего сеанса нужно чем-то пожертвовать. Двух жертвоприношений в день ей хватает, чтобы держаться на плаву.

Она сидит справа от замурованного камина и восстанавливает силы. Пятидесятый день рождения маячит на горизонте, однако у нее по-прежнему стройная фигура благодаря бегу на длинные дистанции; впрочем, в копне черных волос теперь мелькают каштановые блики. Шрам на щеке так и не исчез. Она поглаживает джинсы стального цвета и перебирает складки голубой блузы, в которой чувствует себя немного трубадуром. Ее офис-менеджер позвонила следующему клиенту и сказала, что терапевт свободен. Времени как раз достаточно, чтобы оправиться после утреннего трехчасового котла страха, горя, надежды и преображения, в котором они варились с совершенно незнакомым человеком, прежде чем снова погрузиться в него с кем-то другим.

Она купает свой разум в дзенской бесцельности. Берет с каминной полки один из снимков в рамке – тот, на котором пожилая китайская пара держит фотографию трех маленьких девочек. Это студийный снимок, на фоне задника. Мужчина одет в дорогой льняной костюм, а женщина – в шелковое платье, сшитое в Шанхае еще до войны. Супруги с грустью смотрят на своих американских внучек с непостижимыми именами. Они никогда не встретятся ни с этими маленькими иностранками, ни с их матерью, сломанной веткой виргинского древа, которая умрет в лечебнице, забыв, к какому виду живых существ принадлежит. А что касается их блудного сына, то пара как будто узнала в тот самый миг, когда открылся объектив, какое жестокое преступление случится в конце концов. Спросите: в чем наша радость, наша беда? Песней ответит рыбак на излуке речной.

Жила-была малышка, колючка и задира, которая пыталась сохранить себя над великим разломом. Ни желтая, ни белая – такой в Уитоне отродясь не видали. Только этот рыбак понимал ее, неподвижно стоя рядом долгими, медленными днями в пустошах, когда они оба смотрели на один и тот же бегущий поток, забросив в него удочки. Она опять испытывает гнев из-за его ухода, и чувство становится сильнее из-за непостижимости времени и разделяющего их расстояния. Потом чувство превращается в гнев на весь мир из-за вырубки безобидной рощи, где его призрак любил гулять, где ей нравилось сидеть и спрашивать его, почему, и где однажды она почти получила ответ.

Звон колокольчика выводит Мими из задумчивости. Стефани Н., ее дневная гостья, входит в приемную. Мими ставит фотографию на место и нажимает кнопку на нижней стороне каминной полки, сообщая Кэтрин, что готова. Тихий стук в дверь; Мими встает, чтобы поприветствовать пышнотелую женщину с жесткими рыжими волосами и в очках в черепаховой оправе. Рубашка цвета хаки и накидка не скрывают животик. Не нужно быть чокнутым эмпатом, чтобы почувствовать, что у посетительницы сломана ходовая пружина.

Мими улыбается, касается плеча Стефани.

– Расслабьтесь. Беспокоиться не о чем.

Глаза Стефани распахиваются: «В самом деле не о чем?» – Стойте спокойно. Я хочу на вас посмотреть, пока вы просто стоите. Вы уже были в уборной? Поели? Оставили свой мобильный телефон, часы и прочие гаджеты у Кэтрин? На вас ничего нет? Ни косметики, ни украшений? – Стефани чиста по всем пунктам. – Хорошо. Пожалуйста, садитесь.

Посетительница садится в предложенное кресло, не уверенная, как все это может привести к волшебству, которое ее шурин назвал самым болезненным и глубоким переживанием в своей взрослой жизни.

– Наверное, вам надо что-то узнать обо мне?

Мими склоняет голову набок и улыбается. У того, чего все до смерти боятся, есть много названий, и каждый хочет сообщить свою версию.

– Стефани, к тому моменту, когда мы закончим, мы будем знать друг о друге больше, чем можно выразить словами.

Стефани вытирает глаза, кивает, коротко смеется и щелкает пальцами. Готова.

Через четыре минуты Мими обрывает сеанс. Наклоняется и дотрагивается до колена посетительницы.

– Послушайте. Просто смотрите на меня. Это все, что вам нужно делать.

Стефани хватает ее за руку, извиняется, потом опять подносит ладонь ко рту.

– Я знаю. Простите.

– Если вам стыдно… если вы боитесь, не надо волноваться. Это неважно. Просто не сводите с меня глаз.

Стефани склоняет голову. Она садится поудобнее, и они повторяют попытку. Фальстарты случаются часто. Никто не подозревает, как трудно смотреть другому человеку в глаза более трех секунд. Четверть минуты – и они в агонии; интроверты и экстраверты, подчиняющие и покоряющиеся, все равны. Их настигает скопофобия, боязнь увидеть и быть увиденным. Собака укусит, если смотреть на нее слишком пристально. Человек выстрелит. И хотя Мими часами смотрела в глаза сотням людей, хотя она в совершенстве овладела искусством выдерживать чужой пристальный взгляд, ей немного страшно сейчас, когда она смотрит в бегающие глаза Стефани, которая, слегка покраснев, преодолевает стыд и успокаивается.

Женщины, словно сцепившиеся бойцы на ринге, неуклюжие и голые. Уголки губ Стефани подрагивают, заставляя Мими улыбнуться в ответ.

«Елки-палки», – говорят глаза клиентки.

«Да, – соглашается терапевт. – Унизительно».

Неловкость переходит в нечто приятное. Стефани – симпатичная, Стефани добродушная, по большей части уверенная в себе.

«Я порядочный человек. Понимаешь?»

«Это неважно».

Нижнее веко Стефани напрягается, a orbicularis oculi[70]70
  Круговые мышцы глаз (лат.).


[Закрыть]
подергиваются.

«Ты понимаешь, кто я? Я такая же, как все? Почему мне кажется, что в нормальном обществе для меня нет места?»

Мими прищуривается меньше, чем на ширину двух ресниц. Микроскопический выговор:

«Просто смотри. Смотри. И все».

Через пять минут Стефани начинает дышать спокойнее.

«Ладно. Поняла. Дошло».

«Это тебе так кажется».

Мими видит эту женщину все более отчетливо. У нее есть ребенок, и не один. Она жаждет позаботиться даже о терапевте. Ее муж, спустя десяток лет стал вежливым и отстраненным, этаким медведем в берлоге. Секс в лучшем случае похож на рутинный техосмотр. «Но ты ошибаешься, – говорит себе терапевт, размышляя. – Ты ничего не знаешь». Мысль превращается в трепет мельчайших мышц лица. «Просто смотри». Этого должно хватить для исправления и исцеления любого разума.

Через десять минут Стефани начинает ерзать. «Когда же начнется волшебство?» Мими не опускает глаз. Несмотря на рутину, пульс Стефани учащается. Она подается вперед. Ее ноздри раздуваются. Затем она вся расслабляется, от макушки до лодыжек. «Ну вот, понеслось. Мне скрывать нечего».

«Ты понятия не имеешь, что именно я вижу».

«Надеюсь, всякая хрень не покинет стен этой комнаты». «Эти стены надежнее, чем в Вегасе».

«Толком не понимаю, что я здесь делаю».

«Я тоже».

«Сомневаюсь, что ты бы мне понравилась, если бы я познакомилась с тобой на вечеринке».

«Я и себе-то не всегда нравлюсь. На вечеринках – почти никогда».

«Все это никак не может стоить таких денег. Даже если я останусь на весь день».

«Какую сумму ты готова заплатить за то, чтобы на тебя смотрели без осуждения столько времени, сколько тебе нужно?»

«Кого я обманываю? Это деньги моего мужа».

«Я живу на наследство отца. Которое, возможно, было украдено».

«Я позволила мужчинам определять меня».

«На самом деле я инженер. Я только притворяюсь психотерапевтом».

«Помоги мне. Я просыпаюсь в три часа ночи от того, что что-то черное царапает мою грудь».

«На самом деле меня зовут не Джудит Хэнсон. Мое настоящее имя – Мими Ма».

«По воскресеньям, когда садится солнце, я не хочу жить».

«Воскресные вечера спасают меня. Так как я знаю, что через несколько часов пора на работу».

«Это из-за башен? Я думаю, все дело в них. Я стала хрупкой, как лед…»

«Башни падают, таково их предназначение».

Проходит четверть часа. Безжалостный внимательный взгляд другого человека: самый странный трип, который Стефани когда-либо случалось испытывать. Пятнадцать бесконечных минут пристального рассматривания женщины, незнакомой дочери Евы, заставляют задуматься кое о чем впервые за десятилетия. Она смотрит на Мими и видит кривоногую, со шрамом на лице азиатскую версию своей школьной подруги, девушки, с которой порвала в девятнадцать лет из-за какого-то воображаемого оскорбления. Теперь не перед кем извиниться, кроме этой незнакомки, которая не перестает пялиться на нее.

Проходит время, целая жизнь, еще несколько секунд в комнате, где не на что смотреть, кроме изуродованного лица незнакомки. Ловушка, в которую угодила Стефани, захлопывается. Ее глаза затуманиваются от обиды, граничащей с ненавистью. Дрожание губ Мими возвращает Стефани в тот день три года назад, когда она, наконец, бросила вызов своей матери и назвала ее сукой. Рот ее матери в тот момент выглядел именно так… Стефани зажмуривается – будь прокляты правила игры, – и когда она снова открывает глаза, то видит свою мать через восемь месяцев, в панике, на ИВА, умирающей в больничной палате от обструктивной болезни легких – видит, как женщина всячески пыталась изгнать из своего разума мысли о брошенных в тот день обвинениях, пока дочь наклоняется, чтобы поцеловать ее в каменный лоб.

Часы, которые Стефани оставила в приемной, тикают, сокрытые от глаз и ушей. Вдали от них, вдали от всех претензий к ее персоне, посетительница вспоминает себя, мягкосердечную, печальную, в возрасте шести лет, когда ей почему-то захотелось стать медсестрой. Игрушечный реквизит – шприц, манжета для измерения кровяного давления, белая шапочка. Книжки с картинками и куклы. Три года одержимости, а затем тридцать пять лет амнезии, которую она одолела, только упав в кроличью нору глаз другой женщины. За пределами их соглашения не существует ничего другого. Зрачки скованы, и эти цепи не разорвать. Годы проносятся в голове Стефани: детство, юность, отрочество, неуязвимая молодость, за которой следует бесконечная испуганная зрелость. Теперь она обнажена перед той, с кем пообещала больше никогда не встречаться.

У этого зеркала две стороны, и Мими тоже видит. «Как же тебе больно. И здесь тоже болит. Как такое могло случиться?» В пятне солнечного света, которое лежит на полу между ними, пробуждается нечто зеленое. Мими позволяет ему отразиться на своем лице, не пряча от клиентки. Терапия «Смотрю на тебя и вспоминаю своих сестер» Она впускает эту женщину, позволяет ей вскарабкаться на дерево для завтраков на заднем дворе в Уитоне, штат Иллинойс, где Мими, Кармен и Амелия уже устроились с мисками, полными хлопьев, на ветвях, покрытых летней листвой, и предсказывают друг дружке будущее по плавающим овсяным кольцам. У кухонного окна стоит дочь миссионера из Вирджинии, та самая, которая умрет от деменции в доме престарелых, так и не взглянув в глаза своим дочерям дольше чем на полсекунды. Мужчина из народа хуэй выходит из дома и кричит своим дочерям: «Моя шелковичная ферма! Что вы делать?» Шелковица, такая милая, кривая и откровенная, окруженная тенью и источающая покой, лгущая обо всем, что сулит будущее.

Стефани охвачена мощным сестринским чувством. Она тянет руку к этой маленькой шаманке, наполовину азиатке, через разделяющие их четыре фута. Мимолетное сокращение мышц – Мими морщится – служит предупреждением. Это не конец. Далеко не конец.

Через полчаса Стефани на грани нервного срыва. Она голодная, окостенелая, у нее все чешется, и еще она противна самой себе до такой степени, что хотела бы уснуть и не проснуться. Правда сочится из нее, как пот. «Мне нельзя доверять. Я этого не заслуживаю. Понимаешь? Даже мои дети не догадываются, насколько я испорчена. Я обокрала своего брата. Я покинула место аварии. У меня был секс с мужчинами, чьих имен я не знаю. Несколько раз. Недавно».

«Да. Тс-с. Меня разыскивают в трех штатах».

Их лица безжалостным образом обмениваются информацией. Движение мышц – будто самое неторопливое в мире слайд-шоу. Ужас, стыд, отчаяние, надежда: череда жизней, каждая длиной три секунды. Через час острова эмоций смывает в открытое море. Два лица увеличиваются в размере; рты, носы и брови расширяются до масштабов Рашмора[71]71
  Рашмор – гора в Южной Дакоте, известная благодаря огромному барельефу с изображением лиц четырех президентов США.


[Закрыть]
. Истина витает между ними огромным туманным облаком, соприкоснуться с которым мешает собственная телесность.

Еще час. Посреди бесконечной скучной пустыни вырастают немыслимо высокие горы. Новые уничтоженные воспоминания прорываются откуда-то снизу – как много в этом зацикленном смотрении друг на друга моментов, которые возрождаются, чтобы вновь сгинуть. Воспоминания множатся, словно головы гидры, и длятся дольше жизней, которые их породили. Стефани видит. Теперь сомнений нет: она животное, всего-навсего аватар. Другая женщина – такой же дух, заключенный в темницу материи, пребывающий в заблуждении относительно своей автономности. И все же они соединены, связаны друг с другом, пара мелких божеств, которые успели пожить и ощутить все, что только можно. У одной возникает мысль, которая тут же становится мыслью другой. Просветление – совместное предприятие. Для него необходим другой голос, который скажет: «Ты не ошиблась…»

«Если бы я только помнила об этом в реальной жизни, под огнем! Я бы исцелилась».

«Лекарства не существует».

«Это все? Будет что-то еще? Наверное, мне пора». «Нет».

На третьем часу истина бушует, неукротимая и жуткая. Из потаенных убежищ выходят откровения, которые выгнали бы из любого клуба, кроме этого – членство в нем нельзя отменить.

«Я лгала своим самым близким друзьям».

«Да. Я позволила матери умереть без присмотра».

«Я шпионила за мужем и читала его личную переписку».

«Я счистила кусочки отцовского мозга с камней на заднем дворе».

«Мой сын не хочет со мной разговаривать. Он говорит, я разрушила его жизнь».

«Да. Я помогла убить свою подругу».

«Как ты можешь смотреть на меня?»

«Есть вещи и посложнее».

Солнечный свет меняется. Тонкие полосы ползут по стенам. Стефани гадает: это все еще «сегодня», или оно уже миновало. Ее зрачки попеременно сужаются и расширяются, от чего комната то погружается в полумрак, то делается ослепительно яркой. Она не может даже собраться с силами, чтобы встать и уйти. Все закончится, когда не сможет продолжаться. И они расстанутся на веки вечные.

Ее глаза горят. Она моргает, оцепенелая, онемевшая, голодная как волк, разбитая; ей нужно поскорее опорожнить мочевой пузырь. Что-то мешает дышать – эта хрупкая женщина со шрамом, которая не отводит взгляд. Пронзенная взглядом, Стефани становится чем-то другим, чем-то огромным и неподвижным, раскачивающимся на ветру и поливаемым дождем. Весь список неотложных потребностей – то, что она называла своей жизнью – сокращается до поры на нижней стороне листа; лист – крайний на ветке, которую треплет ветер; ветка – часть кроны, то есть общества – дерева настолько огромного, что его никто не может охватить одним взглядом. А где-то внизу, под землей, в перегное, по корням смирения текут дары.

Ее щеки напряжены. Она хочет крикнуть: «Кто ты? Почему не остановишься? Никто и никогда не смотрел на меня так, разве что желая осудить, ограбить или изнасиловать. За всю мою жизнь, от начала до сегодняшнего дня, ни разу…» Она краснеет. Медленно, тяжело и недоверчиво качает головой, начиная плакать. Слезы живут своей жизнью. Это называют «рыданием». Терапевт тоже плачет.

«Почему?! Почему я больна? Что со мной не так?» «Одиночество. Но дело не в том, что тебе нужны другие люди. Ты оплакиваешь то, чего толком не знала».

«Но что же оно такое?..»

«Великое, сложное, неукротимое, пронизанное взаимосвязями место, которое невозможно заменить. Ты даже не догадывалась, что способна его потерять».

«Куда же оно исчезло?»

«Растратило себя, сотворив нас. Но все равно чего-то хочет».

Стефани вскакивает с кресла, хватается за незнакомку. Обнимает ее за плечи. Кивает, плачет, кивает. И незнакомка ей позволяет. Конечно, это скорбь. Скорбь по чему-то слишком великому, чтобы его можно было осознать. Мими отступает, чтобы спросить, все ли в порядке со Стефани. Достаточно ли она в порядке, чтобы уйти. И сесть за руль. Но Стефани, приложив палец к губам терапевта, заставляет ее умолкнуть навсегда.

Преображенная женщина открывает дверь на Гайд-стрит. Два маляра на строительных лесах орут друг на друга, перекрикивая вопящее радио. Через шесть домов мужчины с тележками выгружают из грузовика какие-то коробки. Парень в грязном пиджаке и шортах, с волосами, подвязанными амортизирующим тросиком, проходит мимо, громко разговаривая: по телефону или с голосами в своей голове – у каждого своя шизофрения. Стефани выходит на улицу, и перед ней проносится машина. Яростный звук клаксона разлетается эхом на целый квартал. Она пытается удержать то, что ей только что открылось. Но машины, вопли, суета; жестокость улицы давит со всех сторон. Стефани ускоряет шаг и чувствует, как подступает былая паника. Все ее победы начинают блекнуть под воздействием непреодолимой силы – других людей.

Что-то острое царапает лицо. Она останавливается и прикасается к поцарапанной щеке. Виновник проплывает мимо: пурпурно-розовый, как на рисунке пятилетнего художника, которому плевать на правила. Из металлической решетки в тротуаре возле ее ног рвется на свободу нечто вдвое выше ее роста и вдвое шире раскинутых рук. Одна-единственная мощная дорога ввысь распадается на несколько более тонких, а те – на тысячи других, еще более тонких, и каждая полна сомнений, дилемм, покрыта шрамами, обременена историей и увенчана безумными цветами. Зрелище укореняется в ней, разветвляется, и на мгновение Стефани вспоминает: ее жизнь была неукротимой, как слива весною.

В ДВУХ ТЫСЯЧАХ МИЛЬ К ВОСТОКУ Николас Хёл въезжает в июньскую Айову. Каждая выбоина на земле, каждая запомнившаяся силосная башня в стороне от шоссе заставляет его нутро скручиваться, словно это последнее, что он видит перед смертью. Словно он возвращается домой.

Подсчеты ошеломляют – прошло так мало лет… Столько всего осталось нетронутым. Фермы, придорожные склады, объявления о церковных службах, отчаянно взывающие «Ибо так возлюбил Бог мир…»[72]72
  От Иоанна 3:16.


[Закрыть]
. Так много отпечатков глубокого детства, неизгладимых шрамов в прерии и в нем самом. И все же каждая достопримечательность кажется искаженной и далекой, как будто он смотрит на нее через бинокль из дешевого магазина. Ничто из этого не могло уцелеть там, где он побывал.

Он едет на запад, и перед последним пригорком до съезда его пульс учащается. Он ищет взглядом одинокую мачту на горизонте. Но там, где должна быть колонна Каштана Хёлов, только всепоглощающая июньская синева. Он покидает шоссе и следует по прямой длинной дороге к ферме. Только это уже не ферма. Это фабрика. Хозяева срубили дерево. Он паркует машину на обочине гравийной дороги, проехав лишь полпути, и идет через поле к пню, позабыв, что поле уже ему не принадлежит, и он не может здесь гулять без разрешения.

Через сто пятьдесят шагов видит зелень. Десятки свежих побегов каштана прорастают из мертвого пня. Он видит листья с перистым жилкованием и зубчатым краем, копья из детских лет, когда он даже не думал, что «лист» может выглядеть иначе. На несколько ударов сердца все воскресает. Потом он вспоминает. Эти молодые ростки вскоре тоже погибнут. Они будут умирать и воскресать снова и снова, достаточно часто, чтобы смертоносная зараза продолжала существовать в свое удовольствие.

Он поворачивается к дому предков. Взмахивает руками, чтобы успокоить всех, кто мог бы наблюдать из гостиной. Но на самом деле не дерево умерло, а дом. Вагонка отходит от стен. На северной стороне водосточная труба сломалась пополам. Николас бросает взгляд на часы. Пять минут седьмого – обязательное время ужина на всем Среднем Западе. Он пересекает заросшую сорняками лужайку и подходит к восточным окнам. Они мутные, пыльные, не блестят; по ту сторону темнота и ничего кроме. Вертикальные брусья, рейки, верхние перемычки и прочие детали деревянных оконных переплетов превратились в покрытую краской труху. Прикрыв глаза одной рукой, Николас заглядывает внутрь. Гостиная его бабушки и дедушки заставлена металлическими тазами и канистрами. Дубовая отделка, которая украшала в доме каждый дверной проем, содрана.

Он обходит дом и поднимается на крыльцо. Ступеньки дрожат под ногами. Пять ударов латунным дверным молотком ничего не дают. Он направляется к старым хозяйственным постройкам на возвышенности за домом. Одну снесли. От другой остался только каркас. Третья заперта. Его старая фреска-тромплёй – с трещиной посреди кукурузного поля, открывающей потаенный широколиственный лес – сгинула под слоем свинцово-серой краски.

Он опять на крыльце, сидит там, где когда-то стояло кресло-качалка, спиной к переднему окну. Он не знает, как поступить. Вломиться в дом? Последние три ночи провел в ужасных условиях. Его до смерти напугала корова у гор Бигхорн в Вайоминге, перед рассветом сунув нос в спальный мешок. В национальном лесу в Небраске ему не давали спать два туриста, ставящие рекорды двужильности в палатке неподалеку. Хорошо бы кровать. И душ. Но в доме, похоже, нет ни того, ни другого.

Он ждет, когда наступят мягкие сумерки Среднего Запада, хотя нет особой нужды в прикрытии. Вдалеке сельскохозяйственный монстр – управляемый через спутник, почти робот – колесит по колышущемуся на ветру полю. Здесь нет ни души, никто не увидит Ника. Он сделает все, что нужно, и уйдет.

Но он ждет. Ожидание стало религией. Можно слушать кукурузу, которой вокруг целые мили. Наблюдать за ростом фасоли, созерцать сараи и силосные башни на горизонте, шоссе и силуэт огромного дерева, вырезанный из неба – негативное пространство, как на картине Магритта. Он сидит, прислонившись к дому, и чувствует, как ферма возвращается из небытия, словно дикое животное на краю тропы, если турист долго простоит на месте. Когда облака становятся багровыми, он идет к машине и берет свою складную походную лопату. Неправильный инструмент для неправильного дела, но это лучшее, что у него есть. Через минуту он уже на холме за сараем для тракторов, ищет рыхлый гравий. Земля кажется другой; расстояния не те. Даже сарай переместился.

Нужное место обнаруживается выше, чем он предполагал, скрытое под буйно разросшимися сорняками. Николас вонзает лопату и копает, пока не натыкается на прошлое. Возвращение изгнанников. Он вытаскивает коробку и открывает. Панно и несколько работ на бумаге. Верхняя картина в догорающем дневном свете: мужчина лежит в постели и смотрит на кончик огромной ветки, что проникла в окно.

Так все и случилось. Он спал, она ворвалась. У каждого из них была половина пророчества. Они сложили половинки и прочитали послание. Нашли свое общее призвание, занялись одним и тем же делом. Духи гарантировали, что все будет хорошо. Теперь она мертва, он вновь стал лунатиком, и то, что они собирались спасти, погибает.

Он ставит коробку рядом с ямой и продолжает копать. А вот и вторая, наполненная картинами, про которые он забыл: «Семейное древо», «Обувное древо», «Денежное древо», «Лающий не на то древо». Все они были написаны в годы, предшествующие ее появлению на подъездной дорожке, ее историям о воскрешении и голосах, несущих свет. Картины доказывали, что дальше они будут странствовать вдвоем. Картины ошиблись.

Он ставит вторую коробку на первую и опять копает. Наконечник лопаты ударяется о какую-то неровность: Ник обнаружил скульптурные залежи. Они с Оливией закопали четыре штуки, ни во что не заворачивая, чтобы проверить, как живая почва воздействует на керамическую поверхность. Грязь: еще одна вещь, которую она научила его видеть. Каждые несколько веков прирастает один-два дюйма. Микроскопический лес, сто тысяч видов в нескольких граммах Айовы. Он опускается на колени, аккуратно вытаскивает закопанные штуковины и вытирает смоченным слюной носовым платком. Их монохромные поверхности теперь покрыты пятнами насыщенных цветов, почти как полотна Брейгеля. Бактерии, грибки, беспозвоночные – трудяги из живых подземных мастерских – нанесли на скульптуры патину и сотворили пестрые шедевры.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю