355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Олег Широкий » Полет на спине дракона » Текст книги (страница 37)
Полет на спине дракона
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 21:12

Текст книги "Полет на спине дракона"


Автор книги: Олег Широкий



сообщить о нарушении

Текущая страница: 37 (всего у книги 39 страниц)

Боэмунд. Кечи-Сарай. 1256 год

Я читал самаркандскую рисовую бумагу урывками, с конца, с середины, узнавал времена и имена. Вот это – о том, что предшествовало нашей с Бату последней встрече.

Бату (рукопись). 1248 год

«Мира законы – круги на воде», – такое говорят мудрецы Срединной Равнины. Я понимал это по-своему. Чтобы скакать навстречу своему старому пути, вовсе не обязательно разворачивать коня.

Я всегда был верен тем, кто снял передо мной панцирь настороженности. Однако именно жаждущий прямой дороги блуждает по кругу. Это известно каждому, чей взор застят угрюмые лесные деревья или степной горизонт. Даже острый взгляд кочевника неволен заглянуть за его неумолимую черту. Иногда этого не стоит делать, чтобы хоть последние дни прожить с надеждой. А у меня никакой надежды, увы, не осталось.

Предстоящая битва, в которую я ввязывался скорее от безнадёжности, имела одну очень важную особенность: я вёл её САМ, от своего имени...

С этим грозным именем связаны десятки громких кровавых сражений. Но тогда я просто скакал на ребристой спине огромного, малоуправляемого дракона, который лишь по недоразумению назывался именем Бату. Взывая к справедливости, стоит попросить эту капризную колдунью вернуть великому Субэдэю украденную славу полководца. Но также стоит потребовать у этой бесстрастной женщины отцепить от будущей памяти обо мне, Бату, прилипчивую славу палача.

Просить бесполезно, можно только поблагодарить милостивое Небо за то, что оно дало мне возможность умереть в своём собственном, а не в чужом бою.

А вот и приметы круга превратности – полюбуйся, посмейся напоследок.

Тогда, много лет назад, кыпчаки держали стойкую оборону именно здесь, имея за спиной Итиль. А тем, кого звали татарами (и кого вёл сюда я), казалось так невероятно важно пройти назойливыми лесами урусутов, грызть стены их городов, чтобы в конце концов накрыть-таки тяжёлой руковицей Двуединого Бога и Его Сына Чингиса здешние беззащитные кочевья. Дабы такого не случилось, многие взлетели вверх, покидая погребальные костры. Ещё больше народу истлело по буеракам и балкам, чтобы это, наоборот, состоялось.

И вот выросли и опали травы – не так уж и много трав, – а всё как будто не менялось. Те же куманы-кыпчаки стоят за Итилем, ожидая подхода безжалостного врага, те же урусутские кованые рати в который раз пришли им на помощь. Только вместо павшего хана Бачмана, вместо сгинувшего хана Котяна это не столь слаженное войско, говорящее на местных языках, возглавляю опять же я, превратившийся из гонителя в невольного повелителя.

Меня никто не поднимал на войлоке, как Темуджина, никто не выражал мне доверия и клятвенно не обещал делиться добычей... Но люди – уж так сложилось – слушаются меня, и в глазах у них нет того страха, который великий дед считал необходимой частью порядка. Они верят своему хану, хотя я как будто ничем не доказал, что нужно верить именно мне.

А с Утренних краёв снова катится самум, а на гребне его – великий хан Гуюк. Язык не поворачивается произнести эти три слова вместе, всё кажется, вот проснусь с тяжёлой похмельной головой, и растворятся сырые сгустки сна. Но нет – мне не приснилось. Тот самый красный мангус моей судьбы, с которым мы грызлись ещё в «учёной яме», с которым всю жизнь были связаны одним сыромятным ремнём, теперь идёт войной в открытую. И нет спасенья.

Знают ли мои нухуры про то, что они обречены? Ведают ли верные подданные, из коих немногие – монголы, кераиты и джурджени (по-здешнему – хины), а остальные, многие – урусуты, кыпчаки, куманы, угры, франки, фряги, аланы, ясы и прочие языки – кого только нет в моём войске, – что они пришли умирать? Многие, конечно, догадываются.

Всех их вместе теперь зовут татарами. Прилипло – не отлепишь. А идут на них стотысячным валом те, кто любит называть себя монголами. Хотя они такие же монголы, как мои люди – татары.

Смешно, «монголы» против «татар». Ещё один шуточный круг превратности. С давней войны мелких племён моей родины, с родовой войны настоящих монголов и татар закрутился этот вихрь во времена Темуджина. И вот опять...

Я оглядел тоскливым взором шатры отдыхающего войска и вдруг увидел всадника, которого невозможно было перепутать даже издали.

Боэмунд. Кечи-Сарай. 1256 год

Нет, я не мог это всё спокойно читать. Нужно было прерываться и умерять биение меж рёбер – тем всадником был я. И, надо сказать, вёз повелителю добрые вести.

Бату и Боэмунд. Заволжье. 1248 год

Скользя меж стеблей рослой травы, к нему приближался долгожданный Бамут. Хан был рад видеть друга снова, но каким-то странным образом он знал и другое: его анда сейчас – вестник судьбы. С некоторых пор хан ненавидел такие состояния догадки – соприкосновения с законами Неба.

Бату уже прочно забыл о тех временах, когда не был правителем: он привык к навязчивому почтению, однако его ближайшие друзья не стелились перед ним ниц. Однако Бамут вдруг поклонился подозрительно низко – чего раньше никогда не делал, – протянул повелителю привычную кожаную трубку, запечатанную воском с обеих сторон.

   – Маркуз наказал, чтобы я передал это строго в твои руки.

   – Маркуз, учитель... – вздрогнул Бату. – Что с ним? Ему удалось бежать?

   – Об этом поговорим после. Он передал на словах, чтобы ты прочёл это сразу, немедленно, до всех разговоров со мной.

Бату ухмыльнулся, извлёк из трубки свёрнутый свиток, с нетерпением развернул и погрузился в уйгурскую вязь.

Показалось, что голос учителя поднимался над строчками, как дым над залитым водой костром, звучал так отчётливо, будто ещё вчера они с Бату расстались:

«Сын мой. Прости, что называю тебя так, не являясь твоим отцом. Робко надеюсь, что Небо наделило меня правом говорить такое хотя бы в шутку. Что бы ни судачили обо мне и матери твоей шептуны, для себя знай: ты не обманулся, позволив нам быть вместе. Ибо не чёрное колдовство соединило наши души – напротив, вспыхнувшее меж мной и Уке чувство растопило (как глаз Мизира ночь) многие злые чары, засевшие в моей душе.

Теперь о главном: надеюсь, твои ночи станут теперь спокойнее. Скромными трудами моими и Бамута великий хан Гуюк отправился к предкам. Как ты понимаешь, без головы его войско беспомощно, а потому обязательно приостановит свой накат.

Отныне всё в твоих руках. Советую поддержать старого доброжелателя Мунке. Он не будет копать яму для тебя, если и ты не позаришься на то, что принадлежит ему по праву. По праву того, чей отец Тулуй был любимым сыном Чингис-хана. Пусть правит он на Востоке, в Коренном улусе. Это хорошо. Ты же замиряй хищный Запад.

И помни – твоя сила в тех, кто любит людей больше богов... слишком много их, небожителей, развелось. Прощай».

Предчувствие ожгло Бату бичом. Он даже забыл о той, самой главной вести, которая просто выпрыгивала из письма.

   – Говори...

   – Да, хан, именно так, – прошептал Боэмунд, они понимали друг друга с полуслова, – Маркуза больше нет.

   – Опять как тогда... с Мутуганом. «Пусть, читая послание, видят меня живым», – прошептал хан, ещё не осознавая до конца смысла навалившихся известий, – и о великой победе, не стоившей ни одного воина, и о... – Значит, всё-таки часом смерти распорядился он сам, а не судьба. Не как с моим несчастным Мутуганом – наоборот. Маркуз хотел такого... Смерть старика и юноши, вот между ними разница.

Онгон Мутугана – войлочная кукла, намазанная самыми дорогими благовониями, место, куда прилетает его душа, – сопровождал Бату неуклонно все эти годы, через снега урусутов, ковыли куманов, ощетиненные замками холмы франков... Но всё реже его дух являлся на «советы ближних нойонов» – указать; всё реже прилетал в сырость одиноких ночей – утешить. Удивляться нечему: Бату взрослел, мужал, матерел, старел... Мутуган же остался тем задорным мальчишкой, зачарованным первой своей войной и кипящими вокруг неё «нешуточными» страстями.

Перечитывая то давнее письмо раз за разом, Бату всё чаще сменял скорбь и приятную сладкую боль на покровительственную улыбку отца к сыну. Живого «отца» к мёртвому «сыну»... Но вырос и свой сын, а войны... Что войны? Резануть по старому рубцу – так и кровь не потечёт.

   – У тебя необычный выбор, хан, – что-то было непривычное в словах Боэмунда. Ах, да, он назвал его ханом, как подчинённый, а не по имени... как друг, – я привёз тебе две вести, одна из них – чёрная, как тогда, много лет назад. Другая – счастливая. Но странно твоё счастье, Бату, – («Бату», теперь Бамут был самим собой), – даже счастье для тебя замешано на убийстве.

   – Так вы... убили его. Убили Гуюка – вы?

   – И «да» и «нет», хан, – голос Боэмунда снова звенел отчуждённостью, – этот подвиг совершила женщина, заплатив за это жизнью. Можно сказать и так. Но и моя цена – тоже была велика.

   – Ты рисковал? Ты спасся чудом? – встрепенулся хан.

   – Увы, всё гораздо хуже. Я положил на пути копыт твоего врага чужое доверие... и растоптал его. Так я прогневил вашего монгольского Мизира. Я положил на пути копыт своё сердце... и растоптал его. Так я убил право любить, а значит – продал свою душу нашему дьяволу. Настоящему, а не тому, о котором говорят священники латынов. Помнишь, что я сказал тебе при первой встрече? То же самое скажу и теперь: займись моей судьбой, и ты отвлечёшься от своей утраты. Она ещё настигнет тебя, поверь. Она пошлёт не одну и не две красные стрелы в твоё незащищённое горло. Ты добрый человек, Бату, но поверь, не всякий, сохраняющий никчёмную жизнь, добр... Ах, если бы ты мог убить меня за «чёрную весть». Или кончина Маркуза для тебя не важнее победы? Но ты не сделаешь этого, увы.

   – Что у тебя за горе теперь?

   – Горя нет – счастье. Никакие цепи не держат меня здесь.

   – Расскажи об этом, и мы подумаем, что нам делать. Один раз я уже возвратил тебе причину жить, – тихо сказал хан.

   – Поэтому я посчитал, что эта «причина» принадлежит тебе по праву. И пожертвовал этой «причиной» ради спасения твоей жизни, ради спасения твоих людей и владений. Но избавь меня от рассказа об этом, просто отпусти.

Бату помрачнел. Зная своего друга много лет, он вдруг понял, что спорить, просить, приказывать – бесполезно...

   – Ты покидаешь меня, Бамут? Вот и Маркуза больше нет. С кем же я останусь?

   – Со своим народом, хан, и с воспоминаниями. Прощай.

Когда-то смерть одного человека – великого хана Угэдэя – остановила поход на Европу, теперь смерть только одного человека – великого хана Гуюка – опять изменила судьбу мира.

Великая миссия правителей – вовремя умереть.

Даритай и Боэмунд. Кечи-Сарай. 1256 год

   – Одно оставалось – Гуюка жизни лишить. Тогда и поход остановится...

   – Но Маркуз... он же чародей, на эти дела мастер, – удивился Даритай. – Ты же сам говорил про то, как он проходил сквозь джурдженьскую охрану. Тогда, много трав назад, чтобы освободить Темуджина из плена. Кто ведает, как освободить, тем более может убить.

   – Знающий, как пороть, редко ведает, как шить, – насупился Боэмунд и стал терпеливо растолковывать.

Тогда, с Темуджином всё было не так: много людей, много времени, а тут – иное. Всю охрану в одиночку не зачаруешь, никакого волшебства не хватит... Чтобы колдовать – надо ухватить страсть и усилить, а потом – исказить в нужную сторону. А какие у Гуюка страсти? Одна известна – сластолюбие. Отовсюду женщин и девок ему хватают – ив гарем... Просто красавиц уже и не надо – объелся, как халвы... Вот и поймали его на Прокудины прелести, как на живца: высокая, крупная, обратить внимание нетрудно. Она пред очами его в нужное время мелькнула служанкой Боэмунда, а уж Маркуз внимание повелителя куда нужно направил и вот тут уж, вправду, слегка зачаровал – долго ли? Тем же вечером от хана приехали, затребовали Прокуду на ночь... Боэмунд в ногах у Гуюковых туаджи валялся, на брюхе ползал, рыдал, чтоб всё подостовернее было. А про себя знал – отобранная женщина (лучше чья-то жена, сестра, наложница любимая) для Гуюка многократ слаще любой рабыни.

   – Но ведь для тебя, как я понял, в ней тогда вся жизнь была? Отчего не кого другого на смерть, а именно её?

«Да, это верно», – подумал рассказчик, и заползшие в глубокую нору видения былого зашевелились, проснувшись.

Там, в Каракоруме – где он появился под личиной купца-работорговца – сговаривались с Маркузом о предстоящем заговоре. Побелев от самой мысли о таком, Боэмунд задал учителю тот же вопрос. Спросил, уже зная ответ, но не желая верить ответу.

«Выход у нас только один, – спокойно отразил тот. – Кого ещё? Всякая иная девушка поймёт – такое поручение никакой наградой не окупишь, ибо некого будет потом награждать. А того хуже – испугается и донесёт? Ведь тут-то ей и награда и жизнь. А мы? Единожды ошибившись, последнюю возможность потеряем. А Прокуда твоя – верит тебе как Богу, так ли? Стало быть, есть мне какую страсть усиливать... Встречу, поколдую... Она тебе поверит, что спасёшь, не дашь пропасть. Она тебя не выдаст, разве под пыткой... Объяснять ли ещё?» – «Но так солгать – Мизира прогневить, доверившегося обмануть?» – «Веришь ли ты в Мизира, Боэмунд? Но ты не солжёшь, нет... Чтобы уговоры твои от сердца шли, дам тебе надежду». – «Какая уж тут надежда?» – «К Гуюку пробраться – нет у меня путей, а после смерти джихангира – всегда суматоха. Попробую спасти твою Прокуду потом».

   – Как же бы она пронесла яд? – удивился дотошный Даритай. – В походе за джихангиром – глаз да глаз – он себе не принадлежит. Любую наложницу догола разденут да обыщут, вплоть до «ножен наслаждения».

   – Она на исповеди ноготь отравой намазала... как причащалась. Через священника из людей Маркуза.

   – Ноготь?

   – Ей нужно было слегка царапнуть Гуюка, ну, скажем, по спине. После чего он непременно умер бы на другой же день.

   – А что потом?

   – Когда всё случилось... ты же знаешь, что в таких случаях бывает. Перерыли всё, перепытали всех наложниц, а под пыткой правду не удержишь: она призналась, и её замучили.

   – А что Маркуз?

   – Маркуз, и верно, пытался спасти – не ради неё, ради меня, но не смог. Он тоже был схвачен: его человек успел мне рассказать, как его вели на казнь. Ждать было больше нечего – и я помчался к Бату...

   – Сообщать добрую весть о гибели Гуюка и войне, которая не состоится?

   – Именно так.

Бату (рукопись). 1256 год

«Рязан». Хочется обрубить урусутскую мягкость на кончике слова. Даже привыкнув к их языку (третьей моей «родной» молви после монгольской и тюркской), я всё же делаю усилие: «Рязан...ь»,

По моей просьбе Мунке отпустил из Каракорума их последнего князя. Олег Игоревич прозябал в заложниках у Гуюка четырнадцать трав.

Урусуты не любят кланяться. Они думают, что достоинство человека в том, насколько высоко от земли висит его голова. При этом они очень оскорбляются, когда их называют псами. Странно и смешно, но нет более презрительной клички для урусутского боярина или коназа, чем «пёс». Они выговаривают это слово брезгливо. Здешнее «пёс» звучит совсем не так, как наше «нохай» или кыпчакское «ит».

Один из нойонов гордо величался Иесун Нохай... А какой чеканной похвалой звучат строчки седовласого улигерчи:


 
Лбы их – из бронзы,
А рыла – стальные долота,
Шило язык их, а сердце железное,
Плетью им служат мечи!
Ездят на ветрах верхом,
Мясо людское в дни сечи едят,
Да, то они, подбегая, глотают слюну,
Спросишь, как имя тем псам четырём...
 

Я не прошу улигерчи писать такое про моих людей – ханский наказ не рождает звезду вдохновения. Но я мечтаю, чтобы и о нас кто-то сказал так. Просто, без наказа сказал – ведь многие того заслужили.

Почему я об этом вспомнил сейчас? Потому что всё чаще приходится напоминать нукерам самое простое и мудрое: пёс – это звучит гордо. Пёс – это самое важное, на чём стоит земля – верность.

Я старею, и, может быть, поэтому мне кажется, что проходят те времена, когда слово «верность» звучало гордо, а не смешно. Сейчас всё больше разговоров о «воле» – не о верности. Это плохо. Под разговоры о «воле» куются самые крепкие, самые беспощадные удила.

Не стоит забывать, что удила Чингиса надевались на рваные рты поверженных людьми самой что ни на есть «длинной» воли.

Если урусуты так не хотят походить на собак (на собак настоящих, вон тех, бегающих у юрты в ожидании кости), пусть их души не разрушаются на куски от простого поклона. Ведь это только звери боятся того, кто выше тебя ростом. Людям же пристало понимать: не тот страшен, кто ростом выше – совсем другой страшен.

Отчего вдруг потянуло рассуждать о поклонах? Наверное, оттого, что Олег Ингварьевич поклонился легко и низко. В этом поклоне – почти подползании – было редкостное гордое достоинство, как у крадущегося барса. Кажется, он понимал разницу между глупой дрофой, выпячивающей грудь (как иной черниговский князь), и опасным волкодавом. «Хороший человек, душевный, – подумал я с удовольствием, – и душу хранит, где положено, а именно в пятках, в самом защищённом месте, подобно главному румийскому герою. Как там называл Маркуз? Ага, вспомнил, А-хил-лес».

Вечное Небо... Русские попы, нарочно вооружились этим неодолимым румийским языком, чтобы никто их не мог поймать на бессмыслице. Одно это чего стоит: «Ме-та-но-и-тэ», то есть «передумывайте». Я нарочно достучался с толмачами до правильного перевода, чтобы не темнили. И не зря. Оказывается, они врут, переводя это слово «покайтесь». «Не каяться – думать надо», – так я сказал недавно своему христианскому сыночку Сартаку. Но он, похоже, опять не внял.

Воистину, говоря по-румийски, урусутские попы убивают ртом, – все бесы разбегутся.

Олег был, как и ожидалось, меднолицым и облачённым в добротный полосатый халат хорезмийского толка. Нет, всё-таки они – эти северные люди – не похожи на обезьян, как утверждают китайцы. (Обезьянка – подарок персидского ильхана Хулагу – у меня есть, присматривался, сравнивал.) Кроме того, давно уже не кажутся они неразличимыми между собой. За годы общения и войны с ними я понял главное: урусуты – народ хоть и тёмный, и отсталый, и в действиях предсказуем, как сосущее дитя (вот и в этом страхе перед поклонами, перед кумысом, перед деревяшками своих диких амулетов-икон), но всё же, подобно нам, монголам, у всякого своя особина.

А иные – и вовсе не глупее наших... особенно некоторых, от самоуверенности последний ум за пловом сожравших.

Бату и Олег. Кечи-Сарай. 1256 год

   – Садись, коназ. Помнишь ли меня? – Бату знал, что тот помнит. Помнит и, похоже, ненавидит. Но что-то же понял там, в великом городе Потрясателя, наверняка понял.

Глядя на его медное, высушенное невзгодами лицо, повелитель подумал: печать страданий может быть благородной, вот как у этого мученика, или не очень благородной. У него самого, например, всё лицо в красных пятнах. Плано Карпини уж так перед ним изгибался, так егозил – а ведь наверняка (в том числе за то, что не получил от него ничегошеньки) эти пятна в доносе понтифику латинскому отметил. Мелочь, а всё-таки обидно.

Это ни о чём не говорит. Ни о чём, кроме того, что Небо обделило кожей, подарив полмира. Но, увы, за эти полмира не купишь даже кожи без пятен.

   – Помню, – спокойно согласился Олег. И в этом «помню» надо было услышать недосказанное: «Ничего не боюсь, даже ненавидеть вас всех устал. Годы, нахальным ветром развеянные, мне теперь уже никто не вернёт».

   – Справедлив ли мой друг и воспитанник Мунке к подданным своим? – Бату поймал себя на том, что нужно усилие, чтобы говорить не вкрадчиво, тем паче – не зловеще, и получилось, вопрос задал таким тоном, будто давеча посылал Олега с проверкой – исполняет ли Мунке свои обещания? Не тот тон, неправильный.

Бату смотрел, как борется в князе желание сказать им всем (наконец-то!!!), что накопилось – другого случая не представится, – и гордо умереть освобождённым. Однако под всем этим – как вода под сапогом на болоте – проступает застарелый испуг: родная земля уже так близко. Если его усталое подползание к ней завершится не встречей, а новым бесконечным прозябанием теперь уже в этих, волжских тенётах – он не сдюжит, разум потеряет. Ему, наверное, нашептали, что Бату любит, когда ему говорят правду, а это, как известно, худшее, что можно придумать. «Все они любят, чтоб им говорили правду, но обязательно приятную правду, ни слова лести. А где её такую сыскать? »

Олег всё-таки попытался начать «за здравие», но сорвался «на упокой». Если бы ему не сказали в Каракоруме, что он едет домой, может быть... Но теперь нет, больше не будет пресмыкаться. Он не хочет возвратиться домой тем, раздавленным, распростёртым: эта маска осталась там, далеко. Снова её нацепи – не снимешь. Это тебе не «хари» скоморохов, тут всё без смеха. Он не хотел везти домой это отринутое холопство. Привезёшь, а оно как «мор прыщем» пойдёт гулять и по родной земле.

   – Мунке велик и справедлив. Всякая вера в Господа – магометанская ли, другая – «дорога для него, будто собственный палец» – он любит говорить такое... – Голос горемыки прокатился по мягкой юрте, словно у неё были каменные своды – глухо и величественно, потусторонне.

   – Но... – подсказал продолжение Бату, уловив, что Олег ещё и сам не знает, высказать возражения вслух или нет, но интонация выдала его – не удержался. Бату очень хотел, чтобы князь не удержался, от этого зависело – поможет он ему или нет. Трусы и лизоблюды Бату не нужны, он не Гуюк.

Впрочем, они никому не нужны, а их всегда – полны тороки.

   – Но... – повторил за ханом заложник. «Прыгнуть в этот омут или не прыгнуть», – плясал вопрос в глазах, устало глядящих из-под выцветших бровей. И он «прыгнул». – Господу угодна только одна вера. Остальные – ереси... Поддерживать всех – стало быть, не бороться за свою.

Олег решился – и поток слов полился, будто лавина, сметающая мимоходом и тоску по близкому дому:

   – Пальцы на руке всегда меж собой согласны, но нельзя одновременно верить в то, что Мессия – Бог, и в то, что он Пророк, и в то, что он Бодисатва (как это делают служители Будды). Отрежь чужой палец, пришей... Всё одно загниёт как труп, – князь вздохнул, – потому и трупы кругом.

   – Ого, – разочаровался Бату, такое он слышал не раз, – и, разумеется, Господу угодна именно твоя вера, мелькитская. Откуда такое знаешь? Не забудь, что «неисповедимы Его пути ».

Однако Олег сумел удивить хана, сказал не то, что от него ожидали.

   – Раньше, когда юнцом был, думал и такое, грешным делом. А ныне, ныне уж и не знаю, кто ближе к Богу. Ежели Он есмь Любовь, так и все далеки. – В глазах заложника на миг проклюнулся испуг, как мордочка щенка, которого топят, и пропал. Совсем пропал.

   – Ну, а если неизвестно, так и правильно делает Великий Хан, что все церкви поддерживает. Разве не так? А как бы поступил ты?

В Олеге-заложнике, кажется, стал просыпаться Олег-правитель... «Нет, пока не правитель. Пока – простой книгочей», – осадил себя Бату, но взглянул на собеседника внимательнее. Превосходство во взгляде хана растаяло...

   – Какая вера правильная, в бдениях души и ума постигается. Затем и молятся, чтобы от Господа ответ получить. А церковь, всякая церковь, мешает тому. Хочет она, каждая, чтобы от неё самой, не от Господа... Как указ об их поддержке понимать должно? Токмо так: «Не важно, каким манером ты молишься, – важно, чтобы своей головой не молился, токмо чужой, той, которая за хана молебен творит».

«Ого», – князь растормошил самое больное место. Оставалось понять – взялся за него как лекарь или как бунтарь.

   – Слова твои – пустая дерзкая хула, если не объяснишь, чем такие указы Великому Хану вредят.

   – Чего проще? Каждый верующий (всё равно какой), коли думать приучен, обязательно помыслит: власть хана не от Бога, ежели он и еретикам, и нам одинаково мирволит. Она, власть-то, – лишь испытание Божие. Она – не голова, токмо меч, который следует из рук неверных перехватить. Что поощряет справедливый Мунке? Проповеди того, что людей Ясы, Тенгри и Мизира нужно крестить или же обратить в Магометову веру... или ещё в какую. Не крамола ли сие?

Олег так разошёлся, что забыл, где находится. Или не забыл? Может, пользуется случаем без даров и долгих подползаний донести свою правду до ушей повелителя? Доведётся ли ещё?

Нет, он не книгочей. Он уже сейчас – князь. И готов быть задавлен, отравлен тут же, ежели его не услышат. Если бы из тёплого благополучного дома сюда за грамотой на княжение приехал, так лебезил бы и пугался, как разбуженный в норе барсук. А он привык, что жизнь кончена, и не успел ещё стать от сытости (и оттого, что за семью в ответе) осторожным, стать обычным заботливым трусом.

   – Будет хан Мунке все церкви ровно поощрять, как и делает он, – растащат эти самые церкви державу по кускам. – Чего и соединять было Чингису? Ещё сказать? Хулу на православие под страхом смерти произнести нельзя, так ли? А намаз магометанский, а споры меж священниками в ставке – чем не хула? Стало быть, можно... только не от своей вольной головы. А головы сии – как раз те, какие бы державу от развала спасали. А ещё сказать: Ясу твои нукеры почитают, разве сие не хула на Православие? Так что же? Самого себя казнить надобно? И вовсе несуразица... Ещё сказать?

«Ого, – подумал Бату, – Мунке бы сюда, чтоб послушал».

   – Твои слова – будто стрелы отравленные, хорошо говоришь, – засмеялся хан глазами. – А что бы ты сам делал на месте Мунке? Легко прорехи замечать, сшивать их куда тяжелее.

По тому, с какой готовностью князь выпалил ответ, было понятно: давно он обдуман.

   – Мунке – ВСЕ церкви поддерживает, с клира податей не берёт. А я бы так, наоборот, НИКОГО не поддерживал. Однако же и не гонял бы иноверцев, как наши урусутские иереи – от гонений-то чёрный народ страдает, а этим – что с гуся. Наложил бы я на церквы (любые) двойную, тройную подать – это полдела. А сверх того кинул бы клич: «Покайтесь, Господь дал нам душу для трудов и дум, не для псалмов слепого мычания, а благодать – она не зерно в амбаре. Ежели грешен – бормочи не бормочи, расплата гряде».

   – Ты не любишь попов, князь, а сам говоришь как они, – остановил Бату поток красноречия. – Кто заставляет людей думать, ими ненавидим будет. Думать – нет хуже пытки для человека простого. Псалмы – не те, так другие – будут всегда: такое не изменишь.

   – Значит, рабы, опять рабы – Олег, кажется, и вовсе позабыл, с кем говорит.

   – Не тот богол, кто под кнутом, а тот богол, кто делает не предназначенное Небом. И хан может быть рабом, если он не хан внутри. Аты смелый, коназ... берикелля. – Похвала получилась несколько снисходительной.

Всё-таки Бату слегка разочаровался: то, что вещал этот страстотерпец – обычное марево разумных, но одиноких людей. Те, в кого Небо вдохнуло страсть, хочет, чтобы и окружающие тоже доросли до таких высей. И что же это будет? Земля взорвётся, как горшок с джурдженьским огнём. Но пусть книгочеи думают о таком, он – хан. Для него важно другое. Куда бы ни качнулась в очередной раз мелькитская церковь, этот князь не будет слепо преклоняться перед их патриархом. Чем больше у власти людей, для кого румийский патриарх не помазанник Божий, а заблудший фарисей, тем лучше.

Бату поморщился. Здешние попы в который уж раз изменяют себе. Тогда, во время большой войны, они позорно бежали из городов, оставляя свою паству на поругание воинам врага – его, Бату, воинам. Даже владимирский епископ Макарий – вроде не такой, как другие, а что предложил доверившимся ему людям взамен позорного бегства? Бесполезную смерть в огне, а что с неё толку? Они обзывали Батыево воинство «зловещими гогами и магогами», клеймили пришедшими из ада «тартарами» (будто не носила половина его нухуров нательные кресты), и чем же всё кончилось?

Как только выяснилось, что их, черноризых, не тронут – мелькитские попы стали подобострастно служить молебны за победителей, налегая на то, что «всяка власть от Бога». Зачем и против кого тогда оружные дружины, которые они благословляли на рать? Благословляли, прежде чем самим покинуть опасное место? Одни из них восторженно лизали сапоги Гуюку, когда тот прикармливал их в Каракоруме, вызвав для договора о совместном с урусутами походе против Папы... А другие – меньшинство – в ту же грозную пору увивались вокруг латынов.

Хан шумно вдохнул пропитанный курениями воздух, медленно, как урусуты «намоленную благодать», выдохнул обратно. В который раз почувствовал обиду. Почему же онг Бату, пришлый завоеватель, «моавитянин», «божий бич» изворачивался, как мог, чтобы уберечь их паству от страшной войны с Европой (которая должна была разразиться опять-таки на урусутских землях). А их церковные пастыри в этой будущей войне (на стороне одних еретиков-несториан против других еретиков-латынов) узрели одно лишь благолепие.

А всё просто: ему, коварному хану, нужны живые подданные, а им – служителям истины – живая вера (и «леготы» монастырские). Если всё вокруг от войны пострадает, так им даже лучше. Сами-то, укрывшись за охранными пайдзами, всяко уцелеют, как Нух в ковчеге. Ежели мир кругом, земля не кажется «юдолью горя и слёз». Отчего на Небо тогда бежать?

Есть другой конец у палки: здешняя мирская власть ослабнет, чем для них не благодать? Каган Гуюк десять шкур через откупщиков с мирян снимал, так даже и радовались. Такое тут бывало и раньше – до них, монголов. Заставил как-то Бату своих слухачей в здешние давние «летописцы» заглянуть. При их чтении возникло такое чувство, будто книжники мелькитские (все из мнихов) только тогда разор городов осуждали, когда вместе с мирянами их самих щекотали. А иначе будто и разора нет – так, дела семейные.

Бату решился, не стал изводить Олега сомнениями. Тихо оповестил:

   – Даю тебе грамоту на Рязань, но с условием. Не позволяй у себя усердствовать ни тем, кто под латына клонит, ни тем, кто с несторианами на стремени коротком. Отныне – я твоя защита. Я, – повысил он голос, – не сын мой, Сартак. Понял ли? Он молод, авось изменится. Как мне тут говорил, так и правь народом своим.

У князя задрожали руки... Ага, Не чаял, что так обернётся. На этот раз Олег не спешил, боясь резкими движениями расположение хана вспугнуть, как дичь, к которой крадёшься. Уже почти у порога услышал:

   – Кромолу зачнёшь ковать, стойно галицкому Данилу, – пожалеешь.

Олег замер от этого голоса. И тут как нечто вовсе не значимое прозвучало:

   – Тебя ждут у входа, чтобы проводить к нойону по имени Даритай. Там ты найдёшь свою молодость. Если вместе с ней найдёшь ещё и счастье – возьми его от меня в подарок. И передай Даритаю – моя воля, чтобы отдал он то, что ему и так не принадлежит. Иди.

Олег стал растерянно отползать к порогу. Почему-то от этих слов его бросило в мелкую дрожь. Только одно могло воскресить его молодость, но это невозможно.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю