Текст книги "Полет на спине дракона"
Автор книги: Олег Широкий
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 39 страниц)
Даритай и Боэмунд. Кечи-Сарай. 1256 год
– Да, досталось тебе. Похуже, чем мне...
– Кто взвесит такое на весах...
– Постой, когда рассказывал я о Прокуде, ты сказал, что у тебя было что-то подобное.
Даритай вздохнул:
– Ах, вот ты о чём... Это случилось после штурма Рязани, Бамут. Незадолго до того Делай принял меня в свою сотню «родственных душ», после того как...
– Да-да...
– А потом, как всегда, – трёхдневное разграбление города. Я носился верхом среди стонов и руин, не зная, куда себя деть. Слишком недавно сам был рабом, чтобы вот так... бестрепетно грабить. А другие не стеснялись, и я, помнится, очень им завидовал... Ничего, думал, со временем научусь.
Так бы и остался тогда с дымом в тороках, но наш джихангир (помнишь ли) повелел распределять добычу по чести. Не кто сколько нахватает, а кто сколько заслужил. А приехал я в обозный курень, смотрю – стоит красавица, явно из знатных урусуток. Гордо так стоит, отрешённо, страх свой будто в стиснутых руках скомкала. Засмотрелся на неё – чуть с коня не грохнулся. А народ наш, из сотни, окружил меня и ржёт как непоёный табун. «Кто это,– спрашиваю, – для кого?» Подходит ко мне друг мой Сача и вкрадчиво так, словно будит: «Это ТЕБЕ, – говорит, – твоя часть добычи». Стою я, глазами хлопаю, мух отгоняю, ничего понять не могу. Вообще-то такие женщины только нойонам знатным, а мы кто? «А мы – особый отряд. А потому из добычи нам тоже не огрызки», – отвечают. И подбадривают, куражатся по-доброму. А меня вдруг вместо радости странное чувство обуяло. Представил, как эта девушка своему милому улыбалась. Вполгубы, лукаво. А теперь она... и моя, и не моя, только тело.
Так или иначе, кивнул. Что народ потешать? Отвели это дивное диво в мой шатёр.
Даритай вздохнул.
– Этой же ночью вместо того, чтобы сперва-наперво жёстко взнуздать наложницу, – как это делали те, для кого такое было не в диковинку, – я всё «мекал» и «бекал». Рука с плетью словно обморозилась, замерло на устах заколдованное повеление. – Он опять вздохнул и продолжил: – Первую нашу тьму промолчали с ней, как два каменных кыпчакских истукана. И вот что интересно, кому кого жалеть – неужто не ясно. Только такая у меня, видать, рожа была беспомощная, что стало казаться, это ОНА меня жалеет. Сидел, кумыс ей совал, всякие сладости, замусоленные в потной ладони, улыбался. Потом мы оба незаметно прикорнули, а зимние рассветы – они страсть какие поздние. Днём я бегал по куреню, как ветер оседлав, в угрюмом лесу надрывались летние птицы – так мне тогда казалось. На вторую ночь (благо отдыхала наша сотня в те дни от войны) лёд меж нами проломился. Что её пленитель не алчное чудовище, она ещё накануне поняла. И разговорились мы вдруг... Теперь-то я понимаю, была она тогда – как попона после недельной скачки изтерзанная. Столько у неё накопилось, что хоть бы и врагу, хоть бы и столбу выговориться, а тогда – удивился. Язык кыпчаков, известный нам обоим (ей – хуже, мне как родной), позволил немного понять друг друга. Так возникла наша многолетняя доверительность и моё проклятье. Помнишь, рассказывал ты о забытом мангусе Вечерних стран... Ант... антр...
– Об Антеросе – боге неразделённой любви.
– Вот-вот, и о каком-то вашем багатуре, который, после того как на него надели отравленную шкуру лошади, мир возненавидел. Всё, что раньше манило, стало мучить.
– Геркулес в шкуре кентавра Несса.
– А ещё есть злой дух в женском обличье, латынский.
– Суккуб, – подсказал Боэмунд.
– Именно. Так и накинулись на меня эти все твои, целой сворой. Только знай себе отбивайся. Я бы победил любого из живых, так мне казалось, но сражаться с душами умерших невозможно.
– Выражайся яснее.
– Как-то раз, взяв с меня клятву молчания, она рассказала о себе – это была опасная тайна. Оказалось, что не боярыня она, а... княгиня. Жена рязанского княжича Олега, погибшего в сече под Пронском. О Небо, как она о нём рассказывала! Слышал бы ты.
– Восхищённо...
– Нет, тихо так, но тишину эту не проломить и тараном джурдженьским. Причитала вот так: «Я безголовое тело с тех пор, делай со мной, что хочешь, но это не со мной. Моя голова – в кровавой пыли осталась. Там, в Рязани...» Рассказывала об Олеге много, не мне – себе будто. Так бы и камню, наверное, рассказывала. И улыбалась... не вполгубы, а по-детски. Но, не мне – ЕМУ.
– Постой-постой. Тогда, под Рязанью, никто не выдал, что она княгиня? Не может быть.
– Пока добычу делили, не обмолвился об том ни один комар – так к ней люди относились.
– А потом... – перебил Боэмунд, – огонь в хаптаргак не спрячешь... Бату наверняка всё узнал. Но его устраивало, что княгиня – у тебя, а не у Гуюковых людей. Похоже, молчать повелел, и все посвящённые в тайну молчали. Даже я не знал, ох, стыдно...
– Да, друг мой, так бывает. Знаешь про всё на свете, про соглядатаев врага, про всю паутину интриг, а тут... Так она, Евпраксия моя, куница золотая, никому не угрожала. А я, я был жрецом её храма, даже не так – рабом её храма. Но нельзя и сказать, как я ненавидел своего мучителя – зыбкий дух её сгинувшего мужа.
– И где она теперь?
Даритай вздохнул, прикусил губу своими мелкими зубами, уклончиво усмехнулся:
– Ну уж нет... Теперь твоя очередь рассеивать туман... Что ты делал после того, как завёл рязанские войска в западню под Пронск, как насадил на кол отряд Коловрата?
Подкрадывался к Ярославу...
Боэмунд и Ярослав. 1238 год
Насыпать на руку зёрнышки, чтобы птичка приземлилась именно сюда, – в этом и состоит основное искусство. От Ярослава зависело многое, очень многое, и здесь Боэмунд не мог ошибиться.
Но как подобраться к нему? Кружа по Переяславскому княжеству от деревни к деревни, он всё никак не мог придумать достойного повода. Между тем их слава росла. Очаровывался народ кто чем, кто – красотой Прокуды, кто – лекарским даром Боэмунда. Сам он, правда, лечить не умел – кроме тех, конечно, случаев, когда (о чудо!), прикоснувшись к нему, излечивались Сами. Но не было в том большой беды, ибо, плавно указав перстом, поручал Боэмунд страждущих попечительству бабки Бичихи, как «осенённой духом своим». Кроме того, он при случае прославлял Ярослава-князя, как «призванного во спасение земли» либо Христом Богом, либо Кереметом мерянским, либо... Всё зависило от того, кто к нему обращался за помощью: поганый ли, во Христа ли верующий. Это всё на тот случай, если люди князя сами к нему заявятся... с приглашением встретиться.
Ни Прокуда, ни Бичиха никогда не спрашивали: «зачем», «почему». То ли не интересно было, то ли... Но как-то раз старуха отозвала Боэмунда в сторонку, быстро зашептала на немного картавом, но быстром говоре этих мест – смесь русского, мерянского и тюркского. Боэмунд давно научился его понимать.
– В давние дни боярин Ярослава-князя Кирило Олексич на речке Липице изранен был. Уж кто его только не лечил. Долго ли, коротко, но поведал и про меня, грешную, один его старший гридень. Из мерян он был родом, гридень-то, с того огнища, куда ты Прокудку привёз еле живую из-под Пронска. Ярослав таких людей, с низов, часто привечает в дружину.
– И что с того?
– Перстень Ярослав мне тогда подарил, сказал: «Ежели что надо – всегда покажешь, и тебя ко мне допустят». Так-то. Бери уж, иди...
– Что ж ты раньше-то, – вместо благодарности возмутился лже-пророк.
– Да так, глядела-думала. Ладно ли будет?
Переяславский князь Ярослав Всеволодович был из тех страстотерпцев, с какими Бог разговаривал изнутри, а не с церковного клироса. Причём говорил он ему часто совсем НЕ ТО…
Люди благочестивые, столкнувшись с подобным, ударяются в панику. Те же, в ком гордыня – наистрашнейший из смертных грехов – оказывается сильнее священных догматов, впитанных с молоком матери, становятся «еретиками» и «богоотступниками». Если же им в схватке со святынями всё же удаётся одержать победу, эти отчаянные храбрецы из еретиков превращаются в пророков, земных наместников того же Бога, против которого восстали. А если очень повезёт – даже сыновьями Бога.
Продолжая богохульствовать в таком же духе, Боэмунд набрался храбрости... и выдал главную свою зацепку. Что-то подсказывало – и это пройдёт.
– Одной простой женщине в Вифлееме повезло ещё больше – она сподобилась стать даже Матерью Бога.
После такого откровенного глумления над Богородицей его могли вытолкать взашей. Он напрягся, готовый к прыжку, как обнаруженная в курятнике лиса. Но – слава Всевышнему – ничего не произошло. В глазах князя заблестел-таки пьяный восторг. Боэмунд рассчитал правильно – такие мысли ДОЛЖНЫ БЫТЬ близки и выгодны Ярославу.
– Забавный ты человек. Скажу тебе больше, кое-кто даже сподобился стать Божиим Сыном, – рассмеялся Ярослав и снова опрокинул наполненный вином рог.
– И не он один. У Единого Бога Саваофа много детей, – продолжал раскачивать мироздание Боэмунд.
– Эт-то как? – слегка протрезвел князь.
– Христос ходил по землям библейским, проповедовал мир и покой. А потом он вознёсся. И теперь Его нетленный дух летает над теми, кто его именем режет неверных. Там, на Небе, грозный Отец вмиг отучил Его от милосердия. Иначе откуда изображения Христа на боевых хоругвях? Милосердие может позволить себе только сын человеческий, и то... пока он не стал Сыном Божиим,. не вознёсся.
Похоже, вино слишком ударило в голову и Боэмунду.
– А кто ещё? Ты говорил – много детей. – В грозных глазах Ярослава плясало пьяное любопытство.
– Ещё? – Боэмунд, как учил его когда-то Маркуз, свёл глаза в точку на морщинистом лбу Князя. Он не рассчитывал подчинить Ярослава, только заинтересовать, сбить гордыню. После чего заветное слово было, наконец, произнесено.
– ЧИНГИС. Не слыхал про такого? Он тоже Сын Божий. Он тоже хотел мира, тоже вознёсся, и теперь его нетленный дух летает над теми, кто мечом приближает Царствие Божие на Земле.
Хмель мигом слетел с Ярослава. Он протёр глаза тыльной стороной ладони, сел прямее. Долго молчал, похоже, стараясь собраться с мыслями.
– Кто ты такой?
– Я – твой добрый ангел.
Ярослав. До 1238 года
Знал Ярослав: не дожить ему до великого княжения. Отца колом не убьёшь, старшие братья тоже не хворают.
Давно это было, в юности. Как-то заснул и видит: стоит перед ним отец, на правом его плече примостился ангел белый, а на левом – чёрный. И в этом, чёрном, узнал, конечно же, Ярослав себя самого.
Другой бы струхнул, а княжичу смешно стало: не иначе – видение. И что это Господь всё больше после пира с виденьями лезет?
Так и повелось с тех пор: тот, что справа, сладко нашёптывал отцу, что им движет забота о спокойствии и мире на Руси. А чёрная дрянь с плеча левого говорила несносными устами сына совсем другое.
– Тебе, батя, мир да изобилие по душе, ежели ТЫ САМ на куче тех даров восседаешь.
Вздыхал отец украдкой на таковы слова. Увы, что есть, того не отнимешь. Люди, от него не зависящие, вызывали зудящее желание всё перевернуть, разметать, растоптать, а потом, как водится, слёзы сострадания утерев, белого ангела от спячки растормошив, взяться за благое созидание.
Вздыхал отец – великий князь Владимирский Всеволод Большое Гнездо – и завидовал убиенному великомученику старшему брату своему Андрею.
При жизни Андрей денно и нощно молился, и не зря. Чёрного ангела в себе он благополучно удавил, с Богом подружился, за что и прозвали его «боголюбским». Что бы ни делал Андрей (обдирал ли до мяса стольный Киев, будто вражью столицу, изгонял ли заслуженных бояр за пререкания, заменяя их юными подпевалами), помогала ему высшая мудрость. Он знал, что именно он, а никто другой в мире – оружие высшего добра. Как же иначе – ведь он так чувствовал.
А кто вкладывает нам благие чувства в душу» как не Господь?
Когда Андрею сопротивлялись, когда его ненавидели, он только сочувствовал заблудшим. Он не мог втолковать им, что ему с Небес БЫЛО, а им НЕ БЫЛО.
Всеволод Большое Гнездо искренне хотел быть таким же, но... Но сколько же раз он видел ещё в Царьграде (где детство своё провёл изгнанником) людей, которые, подобно его брату, были уверены, что Бог с ними. «Как же иначе, ведь я чувствую», – говорили они, и глаза их сияли, как начищенные доспехи.
А потом вдруг выяснялось, что совсем он (Бог-то) в другом месте.
Но в том же Царьграде научился Всеволод незыблемой вере в абсолютное добро и зло. Только эта вера и спасала князя от сомнений (каковые сами по себе прелесть диавольская). Утешалка была простая: если он не добро, то, стало быть... зло? Но поскольку этого не может быть, стало быть, всё-таки добро. Так и крутился вокруг столбика.
Князь был безгрешен – грехи брали на себя приближенные. Он так не хотел устраивать резню в Торжке, но эти проклятые смерды... Он так страдал, когда пришлось ослепить рязанских князей, но эти настырные горожане... Он так сопротивлялся превращению Рязани в гору хрустящих головешек, но эти непонятливые бояре...
Ярослав был единственный, кто говорил отцу в глаза: «Признайся – ты этому рад». Добрым остаётся тот, кому посчастливилось стать самым удачливым аспидом, и нет на земле другой «праведности».
Однако как-то раз, рискуя собой, Всеволод не казнил, а отпустил восвояси пленённых рязанских князей. Торжествующе взглянул на сына. Что, мол, съел? «Какая мне выгода с того? »
Ярослав поступка не оценил, беспощадно усмехнулся:
– Ты, батя, прислушайся к струнам своим. Татей-князей отпустил, чтобы снова они набедокурили? А уж тогда с чистым сердцем и лёгким желудком можно сотворить рязанску землю пусту.
Всеволод прикусил губу и отвернулся, ещё бы. Признаваться себе в таком было опасно для души.
Рязанский бунт против отца не заставил себя ждать. Упрятав свою радость в тёмный сундук сострадания, Всеволод жестоко мстил непокорным. Но при этом, как положено, плакал чистыми слезами и сокрушённо хмыкал. Ярослава же (за неуместное понимание) он вознаградил тогда крепко. Посадил – как задницей на кол – княжить в усмирённом вражьем городе.
– Боюсь я за тебя, но если что...
– Не кручинься, – поддел Ярослав тогда отца, больше страх скрывая, чем от дерзости, – зато как приятно будет мстить за любимого отпрыска, как это будет сладко. Око за око.
– Нет в тебе искры Божией, – сетовал отец.
– Зато в тебе тех искр целое полымя. На семижды семь Иерихонов хватит – поджечь, – огрызался сын.
Долго ли, коротко, но стали рязанцы Всеволодовых людей живьём в родную землю закапывать и цепями пеленать. Их можно было понять – положенный в рот кусок не проглотить тяжело.
Нагрянувший со мщением великий князь в который раз орошал всё вокруг обильными слезами, бешено крестился... и поджаривал город на быстром огне, как половчанин – кусок баранины.
Ярослав уцелел тогда чудом. Тем самым чудом, в которые не очень-то верил. Как будто ревнивый Господь вместо того, чтобы покарать, взял его да и спас. Чтоб хоть так в него уверовали. Но не выгорело у Господа и на этот раз. Натерпевшись страхов в блёклом порубе, Ярослав понял совсем другое: ангелы карают куда страшнее демонов, только чужими руками. С тех пор он делил людей на «плохих» и «хороших».
«Хорошие» – это те, кто демона в себе не скрывают и занимаются не добром, а тем, как уцелеть способнее.
Понял княжич тогда крепко, что, если бы отец не искал оправдания перед самим собой, пепла вокруг было бы куда меньше.
А толку – больше.
Тогда Ярослав ещё не знал, что все его рязанские мытарства – это не добро, так – добришко. Добро налегало с Запада с красивыми древними (известными ему со дней учёбы в Успенском монастыре) словами латынов «культура», «цивилизация».
В те же годы, ещё при жизни отца, произошло небывалое. Уклад жизни, зализанный шершавым языком веков, раскололся, обнажив острые края. Все праведники осиротели, ибо еретики-паписты пленили Царьград.
Что теперь делать? На кого опереться? Ежели князь он – то это и его забота.
В Новгороде, где суздальцев не жаловали крепко (и было за что), Ярослав позднее уяснил, что и латыны – не одного камня кусок. Как-то на торговом дворе имел он беседу с доминиканским монахом, которая всё в нём перевернула. Началось с забавного.
– «Домини-канос»? «Псы Господни», что ли? – удивлённо перевёл княжич, вспоминая латынь.
– Можно сказать и псы, – без улыбки согласился чужой чернец, – добрые псы, охраняющие стадо Господне от волков.
– То-то вас, иноземцев, тут псами-рыцарями зовут, – не смог, да и не хотел Ярослав сдержать усмешки, – а я-то думал.
– Для воинов только одна задача: быть псами у доброго пастыря...
– Во-она как, – деланно удивился Ярослав, – стало быть, Господь – псарь. На Руси говорят: «Жалует царь, да не жалует псарь». Как сие понимать? Потому-то вы цареградского царя полонили, что не жалует его высший псарь?
Огромная немецкая челюсть монаха скривилась в подобии назидательной улыбки:
– Князь образован, умеет находить суть. Если откачнётся он от схизмы в пользу истиной веры, Господь, может быть, простит заблудшего.
Тут уж Ярослав не выдержал. Эка он, враз тура за рога.
– Нет, чернец, я – дикий воин. Я волков люблю... за верность, за хитрость, а псы мне не по нутру. Тем более – Господни. Думаю, что Бог – не псарь, Бог – вожак гордых волков... Что, не нравится такое?
– Доминиканцы – это не от «псов Господних», нет, – отвернул монах к примирению. – Они последователи Святого Доминика.
Обнаружив в варваре заинтересованного собеседника, вражий чернец стал увлечённо и картаво вещать по-русски. После третьей доброй чарки перейдя на латынь, он был уже не очень озабочен и тем, что перед ним враг, еретик. Нужны были свободные уши, а уж чьи... какая разница? Но латынь, на свою беду, Ярослав понимал прекрасно (спасибо плётке дотошного отца) и узнал то, что для чужих ушей не предназначалось.
Про Доминика монах говорил много и восторженно, но запомнилось больше всего то, что этот великий проповедник был как-то раз страшно, несмываемо обижен еретиками земли Лангедок. Умолял их Доминик, чтоб сатанинские отродья убили его не «нагло», а «повырывали члены один за другим», дабы в мученическом венце предстать у престола Его. И надо же, эти чудовища не только вырывать «члены» не захотели, а вообще убивать его не стали. И нет бы Доминику обидеться, ожесточиться (тут пьяное лицо монаха покрылось зыбким налётом нежности), а он, Святой, отомстил за издевательство милосердием – запретом на пролитие крови.
Конечно, оставлять еретика и грешника на земле – это совестью своей не дорожить. Ежели ты добр и сострадателен, то не должен спокойно взирать, как гибнет душа. Отправить еретика на Небо чем раньше, тем для него лучше, ибо, совершив меньше прегрешений, он и наказан там будет меньше, но... «Преступно кровь проливать, немилосердно. Огонь, только огонь душу очищает. Тронутых проказой вольнодумства должно сжигать на костре».
Опять же глубоким упущением прошлых времён было то, что позволяла церковь людям раньше, по ротозейству своему, сворачивать с верной дороги, и только потом – осуждала. А надо бы – предотвращать, не пускать, удерживать. Ежели понтифик и слуги его, наместники Бога на земле, то и земными делами управлять их прямая задача, а не безграмотных королей и императоров.
И всё же самое главное не это, а – просвещение. Люди заблуждаются, ибо пребывают во тьме невежества и мракобесия. А стало быть, надо растолковывать высшую истину, смолоду вырвать детей из рук грешных отцов и сажать за школьные парты. И тогда, осенённые знанием, они сами будут следить за своими отцами. Доносить на тех, кого нужно костром выручать.
Надо, чтобы каждый мог учиться, ибо безграмотность порождает вольномыслие.
«Посуди сам, сколь приятно смотреть на древо, ежели листочки на нём – все одинаковы. А в диких кущах каждый в свою сторону расти норовит как сорная трава. Срам. Но ничего, скоро доберёмся и сюда, растолкуем, научим».
Учиться полагалось сперва в школах, а потом – в диковинных университетах (Ярослав оцепенело повторил страшное слово, запомнил). Оказывается, несколько таковых основал папа Иннокентий Третий, а ныне правит в ихнем латынском мире его последователь Григорий Девятый.
Князь кивал, ёжился, подавлял накатившую тошноту и подумывал. Но не о том, куда его завлекал чернорясый, о другом он думал.
Это, значит, вот как у них. Это так, ежели бы здешним попам удлинили волю не токмо плеваться, укорять и проклинать... Вот... пляшут, к примеру, скоморохи, а им не хари-маски можно разбить, как водится, а отправить на костёр. Жалуется жена на излишнюю ретивость мужа на ложе – и его туда же – за блуд. Всякое земное ересью объявить и жечь.
Тут он удивился: как же ихняя земля жива ещё, как в едином благостном хоре с Господом не слилась, ежели у них все такие? Смотрит – ничего. Приезжают иноземцы, сукна свои на торжищах разворачивают, буянят, смеются, девок новгородских таскают за подол.
Стал Ярослав любопытствовать, и оказалось, что далеко не все из них думают так же, как тот монах. Многие считают, что не к лицу церкви лезть в мирские дела, а к лицу оставить эту грязь людям светским. Узнал он и о том, что первые со вторыми уж который год ведут непримиримую войну. Тех, кто за костры, зовут гвельфами, их врагов – гибеллинами. Потому ещё не всех усадили за парты, не всех загнали в эти жуткие «университеты», не каждый ребёнок на своего отца доносит, заколдованный просвещением.
Ярослав прозревал. Да, он сделает всё, что в его силах, чтобы в мире победил грех земной, а не праведность небесная. Он будет уберегать «плохих» людей от «хороших».
Разгуливая по тесовым новгородским мостовым, Ярослав обрёл себя.
Но что он мог – безвестный переяславский князь? Оказалось, то же самое, что и все, – рваться к власти. А что для этого надо? Давно придумано древними – разделяй, поддерживай слабейшего. Отец всё-таки смешон: всю жизнь строил железные терема единства, а лествичное право, по которому великий стол достаётся не послушному сыну, а сопернику-брату, не убрал. Потому не железные терема получились, а песочные, что после смерти рассыпятся? Ну да ничего – будет воля Ярослава – упущение он исправит.
Долгожданные раздоры разгорелись ещё при отцовой жизни и, смешно подумать, с какого угла? С самого светлого.
Если Ярослав был ангелом чёрным, то уж ходячей совестью Всеволода считался самый старший из его детей – Константин.
Всё пошло с того, что Константин встал стеной за гордость древнего Ростова. Кричал Константин, что «ежели мы защищаем Старую Русь, то должно подчинить всё вокруг старинному из городов Залесья. Старинным русским родам власть заповедана, а не скопищу безродных ремесленников владимирских. Это ж надо... Построили в кои веки «владимирский острожок» для защиты того нетленного, что являет собою Ростов, а сей острожек свои ручищи отрастил – не отрезать. А ежели батя опричь того желает Русь завоевать – пусть отдаёт святыни на поругание, пущай Владимир ставит стольным городом. Но чем же мы лучше тогда тех же половцев иль мордвинов? »
Песня Константина была не своя – пел он с голоса ростовских бояр и тамошнего клира, но от того не легче.
Так пролегла первая борозда в тяжёлом споре, стоившем немало жизней. И всё из-за чего? Из-за того что и пощупать нельзя, из-за служения какой-то там «Руси»... Никто не знает, что это такое, но все понимают. С тех пор Ярослав возненавидел эту кровавую химеру, «красно-украсную Русь», сталкивающую людей лбами, А мордвины что – не люди? А меряне? А кривичи? Да выходцами из них пестрит его, Ярослава, разухабистая дружина.
После смерти отца началось всерьёз. Железный доспех, надетый на окрестные земли бдительным Всеволодом Большое Гнездо, затрещал по швам.
За волю, за «древлюю правду» встали все, кому не лень. Сбросили ярмо радостные новгородцы (перекрывая хлебные поставки, отец когда-то поставил их на колени), поддержал давний враг Мстислав Удатный, приглашённый ими на княжение. Зашевелились оцепеневшие города ростовской земли, воспряла живучая, как кошка, Рязань.
Не остался в стороне и братец Константин, под хоругви которого слетались недовольные старыми (точнее, новыми, установленными Всеволодом и Андреем Боголюбским) порядками.
Люди радовались освобождению от тирана, как весеннему солнышку, только Ярослав всё больше мрачнел. Да, все хотели жить своим умом, но не видели в упор доминиканских костров, наползавших с запада.
И, кажется, только Ярослав понимал: коль так пойдёт, взрастут и здесь бледными поганками хищные «университеты», превращающие живой разум в мёртвую вязь латыни. Не иначе настанет рай наяву – не в грёзах.
Что делать? От любого чудовища одна защита – другое чудовище. Ярослав готов был стать таким.
Надеясь когда-нибудь отстоять свободу греха, должен он был теперь поддержать брата Георгия, смотревшего на власть, как свинья на лакомый кусок. Вышколенное войско отца вместе с Владимирским столом попало в руки именно ему. И неспроста. Владимир был единственным городом, не разделявшим всеобщую радость. Он распух на чужой беде.
От отца Георгий унаследовал только самое человеческое – властолюбие. Но именно такой Ярославу и нужен был.
Чем бы ни кончилась пря между старшими братьями – ослабнут оба. Но главное в другом: чем большими злодействами запятнает себя Георгий, тем больше народа поддержит Ярослава потом, когда настанет пора оттеснять брата от кормушки.
Но в какой голубой дымке это «потом»? Да и будет ли оно?
А пока, в битве на Липице, скрестили мечи ростовский зануда-книжник Константин (за плечами которого маячил Мстислав Галицкий) и владимирский ненасытный шкурник Георгий, за спиной которого стоял его брат Ярослав.
В случае победы Георгия, в которую Ярослав не верил (слишком неприкрыта для всех была алчность брата), он намеревался отторговать себе Новгород с Киевом. Это будет мудро и осмотрительно. А глупый Георгий пусть тешится великим княжением, пусть сидит на змеином клубке. Долго не усидит.
На Липице суздальцы резались с новгородцами. Всей душой Ярослав был на стороне врага. Желая спасти возможных соратников потом, пришлось убивать их сейчас. Убивать для того, чтобы когда-нибудь возглавить уцелевших.
Князь не любил вспоминать ту злополучную резню. Смердов с обеих сторон полегло немереное множество, а победил, как и ожидалось, Константин.
Расстроило не это, другое расстроило. То, что оба со перника-брата уцелели.
После поражения Георгия опечаленный Ярослав сглупил, как младенец, у которого отобрали игрушку. Вместо того чтобы вежливо сдаться, он долго отсиживался букой в своём Переяславле. Теперь стыдно и смешно вспоминать. Это сидение было несвоевременное и неумное.
Однако Константин прокняжил недолго. Прибрал его к себе Господь, которого тот так почитал. Мог бы и раньше прибрать. Всех бы благочестивых сразу на Небо, чтоб тут, на земле, взор не слепили.
Дальше всё складывалось как нельзя лучше. Георгий был необходим для грязных дел, светлые же и героические Ярослав потихоньку подгрёб себе. Был бы Ярослав великим князем, пришлось бы самому успокаивать восстания «поганой» мордвы и мери, отбивать нападения булгарских людоловов, гасить недовольство смердов, городские смуты и всякое такое прочее. Вся эта неблагодарная, но необходимая суета не прибавляет любви к «сильным мира», а непокорных – укрощает. А народ, что народ? Он всегда слагает хвалебные песни о тех, кто борется с врагом внешним, и ненавидит борцов с внутренним врагом.
То есть с самим собой.
Прежде всего нужно было мириться с новгородцами, затаившими обиду ещё с тех пор, как Ярослав стоял против них на Липице-реке. Но он знал, какую струну задеть. У новгородцев как раз были большие неприятности.
На землях покорённых чудинов построена была ещё во времена Ярослава Мудрого крепость Юрьев. Сидели там искони тиуны из «господина-града», грабили и обижали беззащитную чудь, свято соблюдая древлюю традицию Рюриковичей – «собирателей» земли. Так же как владимирцы терзали мерю и мордву, новгородцы развлекались здесь.
Всё знакомо до боли. Но с Запада медленно продвигались захватчики новые – немцы и датчане.
Когда кто-то у тебя на шее слепнем примостился и лакает кровушку, кажется, что уж хуже ничего не бывает. Поэтому встретили чудины немцев и шведов поначалу радостно, как избавителей от неволи новгородской. Старых русских нахлебников немцы не щадили. Под улюлюканье старожилов развесили их по окрестным перекладинам.
В Новгороде всполошились. И было с чего. Так близко латыны ещё не подбирались никогда. Для князей, желающих обрести симпатии Новгорода, появился удобный повод это сделать, немцев от Юрьева отогнав. Тут нужно было не зевать. Предлагал свою помощь старый враг Мстислав Удатный, который когда-то на Липице вёл тех же новгородцев на его, Ярослава, полки. Согласись новгородцы на его услуги, одержи они над немцами победу – и прощай Ярославовы объединительные надежды.
Повернулся бы Новгород к Залесской Руси задом на долгие времена.
Это даже неповоротливый братец Георгий смекнул, а Ярослав не возражал. Знал – всё равно толку не будет. Лезь, пробуй, ломай гнилые зубы.
Своей вышколенной дружиной Ярослав брату не помог – не для того вскормлены хорты, чтоб другой с ними охотился.
Под Ригой (нашёл куда лезть, как медведь на рогатину) братец был разбит. Думалось – уймётся глупый гордец, так нет – себе же на горе не унялся. Верных владимирских дворян за чужой интерес перемолол, так теперь сгонял под хоругви смердов.
Смерды догадывались, чем заканчивается воеводство Георгия, свежа была в памяти не к ночи помянутая речка Липида. Шли землепашцы в поход неохотно и правильно делали – и это воинство угостили немцы до икоты.
И Ярослав решил – пора показывать, кто есть кто на Руси.
Действовать нужно было с умом, ведь дело было не только в немцах. Что-то распоясалась в последние годы Литва... та самая, разноплеменная, безнадёжно «поганая», которую они, Рюриковичи, в лучшие времена разве что на четвереньках ходить не заставляли. Впрочем, ещё не так давно (и полвека не минуло) дальний родственничек по линии Мономашичей Роман Волынский запрягал литовцев в плуги вместо скотины – всё это было.
И вдруг эти лесовики столь обнаглели, что исцарапали набегами новгородцев и псковичей, смолян и полочан. Какой-то там князёк-кунигас по прозвищу Миндовг сколотил настоящее войско. Да такое, что и немцев из ордена покусывает, чудеса.
Той своей интригой Ярослав законно гордился. Он не полез на немцев нахрапом, как братец, нет. И то сказать, его дружина рождена была не для геройства – для мастерства. К восторгу капризных, не падких на похвалу новгородцев он не только разбил, наконец, рыцарей ордена в одном из сражений за Юрьев, но... заключил с ними мир и заманил с главным войском (против которого не устоял бы сам) крушить зарвавшуюся Литву, чтоб хоть немного немцы ослабли.