355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Олег Широкий » Полет на спине дракона » Текст книги (страница 26)
Полет на спине дракона
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 21:12

Текст книги "Полет на спине дракона"


Автор книги: Олег Широкий



сообщить о нарушении

Текущая страница: 26 (всего у книги 39 страниц)

Боэмунд и Даритай. 1256 год

   – Да, Даритай, этого я не рассказывал никому. Появление Прокуды в моей жизни стало тем островком, где я был – только для себя. Кем она была? Она просто была – при мне, как послушница веры – в меня.

   – Но ведь ты... – Даритай смутился, вопрос повис но кончике языка.

   – Что, не знаешь, как спросить? – Боэмунд грустно улыбнулся. – Белые евнухи в гаремах ублажают наложниц, они – могут. Это ты хотел знать?

   – И у вас с Прокудой... неужели?

На сей раз Боэмунд улыбнулся лукаво:

   – Никогда ничего такого... Она смотрела на меня как на Бога. У неё вообще был этот дар отдаваться. Да нет же, охальник. Душой без остатка. Сначала Евпатию, потом – мне. Вот это бескорыстное служение, похоже, значило для неё больше, чем сплетение тел. В своём простодушии она и не знала, похоже, чем отличаются «белые» евнухи от «чёрных».

   – И что же тогда? Что тебе мешало?

Боэмунд задумался. Мастер словесной вязи, он впервые не находил нужных слов.

   – Знаешь, друг, с некоторых пор я просыпался, и в груди всходило маленькое наглое солнце. Каждое утро и на весь день, что бы я ни делал. И она была – рядом. Я даже не знал, что так бывает. Та самая благодать? Победа духа над плотью, о которой мечтают монахи? Она мне как-то сказала: у тебя сияние в глазах, да-да, это нахальные лучи изнутри – пробились. Я, ненавидевший монахов и всё, что с ними связано, сидел на облаке, свесив ножки... И... боялся спугнуть ту тёплую волну, что накатывала и медленно отползала назад. Мне было – достаточно... Не странно ли?

   – Её возвышенный образ... – лицо Даритая стало недоумённо-туповатым.

   – Да нет же, глупый, – рассмеялся Боэмунд, – очень даже возниженный: тело, изгибы, она, не стесняясь, ходила нагой. Я именно вожделел, но плавно. Как будто бы одно соитие растянулось на всю мою жизнь... Без перепадов на равнодушие. Поверь – мне было достаточно.

   – А ей? – вдруг зашёл Даритай с неожиданной стороны.

   – Ну как же я мог такое проверить, не рискнув погасить моё маленькое наглое солнце? Скажешь тоже, – вдруг рассердился Боэмунд. – Всё-таки моё увечье приносило в наши отношения привкус долга и бережности с её стороны, и это лежало меж нами, как серый змей.

   – Этот змей благодати – мешал? – насупился Даритай.

   – Нет, глупый. Он её охранял от нас обоих. Что с тобой, да ты дрожишь?

   – А знаешь, что-то подобное было и в моей жизни. Всё по-другому, но всё – точно так же.

Даритай. До 1237 года

Если определять, к какому народу принадлежишь, по тому месту, где родился, то Даритай был китайцем. Джурджени пригнали его мать на рисовые поля Шаньдуна ещё тогда, когда её живот не был заметен. Потом, когда Даритай стал уже что-то соображать, мать каждый день исступлённо твердила одно и то же... Ей было важно внушить сыну, что уже носила его раньше, ещё до того, как ею походя полакомился один из джурдженьских людоловов.

Мать хотела рассказать ему это как можно скорее – пока она не умрёт – на плантациях долго не жили. Кто знает, может быть, именно эта навязчивая потребность – рассказать – позволила ей продержаться несколько лет – дожить до долгожданного мига, когда он подрос, когда ему исполнилось пять трав... Но травы здесь не отсчитывали срок жизни, они были вечные, одинаковые, твёрдые и мокрые. За временем в Шаньдуне следили не травы, а загадочные разноцветные животные, которых никто никогда не видел.

Так и получилось, что первым осознанно понятым для Даритая стало то, о чём дети обычно узнают в последнюю очередь. Знание о том, откуда они, дети, берутся.

Уверившись, что до сына наконец «дошло» ГЛАВНОЕ, его мать очень быстро сникла... Кто-то из больших сказал: «Истаяла». Даритай же никогда не видел снега, и это слово ничего для него не значило.

Он вырос среди побоев и смертей, не зная, что в жизни бывает что-то ещё. Однако его самого настолько не удостаивали внимания, что даже не били.

Не бить – это был верх безразличия, даже обидно. Поначалу Даритай удивлялся: почему все вокруг такие грустные? Воистину именно знания порой мешают нам быть счастливыми, а детство окрашивает в разноцветные краски всё, что угодно.

Даритай многому научился именно из-за того, что не знал ничего другого в жизни, в том числе – брезгливости.

Каждый вечер надсмотрщики забирали из тростникового барака одного из взрослых. «Угостить лапшой из палок» – так они это называли. Смысл загадочного слова – «лапша»– мальчик узнал гораздо позднее, совсем в другом месте, и очень смеялся.

Утром подвергнутый «лапше» неудачник всегда висел изодранным неподвижным куском во дворе... И это спасало Даритаю жизнь... Ведь его почти не кормили, как и всех детей, которые обычно умирали самыми первыми. Что с них проку? Мальчик через щель в стене барака пробирался перед рассветом к трупу, зажимая в руке острый кусок бамбука (нашли бы – убили сразу), взрезал разбухшее от ударов ещё тёплое тело и доставал мягкую тёплую печень. Давясь, глотал.

Потом надсмотрщики сменились, и он чуть не умер... однако судьба была к нему благосклонна – его в числе других освободили тумены Темуджина.

Они брели в родные степи пешком, отличаясь от вереницы пленных только тем, что рядом с ними не маячили всадники с кнутами. Впрочем, коней для них жалели, а еды – этого было вдоволь...

Дорога «домой», в загадочные «нутуги», была сладкой – такой и запомнилась. Они лакомились финиками из разорённых садов. Но Даритай грустил о трупах, криках и стонах, о мокрых рисовых стеблях. Ведь там, под слоем влажной жижи, осталась мама.

Ему исполнилось восемь или девять? Кто догадается?

Он многое узнал, пока они брели. Джурдженьские рабы-боголы, превратившиеся в людей, стали разговорчивы и доброжелательны. Он и не мог подумать, что люди бывают ещё и такими. Добравшись до Орхона, Даритай спросил про курень своего отца. Только это он зря сделал, поскольку такой вопрос дорого ему обошёлся. Судуя-Хасара из племени олхонутов, оказывается, сослали в дальние кочевья за «неточное изложение Великой Ясы» (до того он был агтачи-конюшим в одном из туменов Хранителя Джагатая). Почему только сослали, а не надломили, как положено, спину, Даритай не узнал и в кочевьях. Отца уже не было в живых, что вины с его рода никак не снимало. А из близких остался только один – он сам.

Его заставили драть овечьи шкуры, чем он и был занят все годы своего взросления. Наминая в жёстких руках очередную мездру, он размышлял о матери – женщине, которая не хотела умирать, чтобы сообщить ему ТО заговорённое слово, которое снова превратило его в раба. Теперь у «своих».

Знать бы только, за что он наказан? Что запретного осмелился ляпнуть эцегэ? Любопытство порой сжигало Даритая. И ещё досада на себя: зачем он рот-то раскрывал? Только потому, что мать это просила и он не мог предать её память?

Но однажды всё изменилось...

Чтобы напитать людьми тумены Бури, которые решено было отправить в поход на Вечерние страны, соскребали людей отовсюду. Прошлись и по северным кочевьям, где жили ссыльные.

Так Даритай ушёл на войну.

Войско – вещь непростая. Не всякий с врагом лоб в лоб сшибается. Для этого нужен добрый конь (и не один), доспехи – хуяги, щит и сабля. Кроме того, нужно, чтобы кто-то тебя научил всем этим владеть...

Любой в справедливой стране «Бога и Сына Его Чингиса» может стать кем захочет. Поэтому саблей размахивают только нойоны и нухуры. Из тех, что добыли славу разбоем. Ещё во времена, когда разбой был не низостью, а доблестью – до прихода к власти Темуджина. Теперь же его, увы, запретили. А как управиться без него, не рассказали.

Темуджин воевал за то, чтобы не право рождения выдвигало людей. Поэтому саблей размахивают ещё и дети нойонов и нукеров. А больше никто.

Войско – вещь неоднородная. Вовсе необязательно с врагом лоб в лоб сшибаться, большинство из воинов и не видели врага вблизи. Только потом, в виде тел и пленных. На то есть лук, добрый конь (и не один), войлочный хутангу-дегаль[107]107
  Хутангу-дегаль – буквально «прочный как сталь кафтан» – самые дешёвые доспехи из стёганого войлока. Русские называли их – тегиляй.


[Закрыть]
(«прочный, как сталь кафтан»), хаптаргак и саадак со стрелами, перемётные сумы. Да и шлем-дуулга не помешает, чтобы голову смертью не надуло.

Кроме того, нужен тот, кто научит натягивать лук до уха (иначе какой от него, лука, прок?). Кто научит стрелять на скаку? А это – годы и годы.

Всего-то и дел. Бросить выделку шкур и найти все эти мелочи, ибо каждый монгол своей судьбе поводырь. Каждый монгол рождается « гордым повелителем чужих народов».

Такое всем известно, попробуй возрази.

Войско – вещь разнообразная. Всегда найдётся место, чтобы показать свою доблесть. Даритай воевал долго. Он героически присматривал за ранеными на телегах, отлавливал змей, которых потом закидывали горшками в осаждённые крепости, топил человеческий жир (прекрасно горит), укреплял верёвками на обозных кобылах войлочные скатки и закоченевшие трупы – так они создавали видимость, что их больше, чем на самом деле.

Только вот никто почему-то не замечал, как доблестно он всё это делает. Никак не давали выдвинуться на должность попочётнее. Напротив, чем старательнее он вертелся, тем больше им были довольны и не желали его заменять на кого-то другого. Так он узнал, что старательность наказуема.

Тогда он стал всё делать абы как. И вот тут-то как раз, через побои и укоры (эка невидаль), в его жизни стало хоть что-то меняться. Например, из тумена Бури (где были желторотые новобранцы из Коренного улуса) его перевели в тумен Гуюка (где большинство составляли все огни прошедшие кераиты и найманы).

Но однажды ему повезло. Как всегда, помогла чужая свирепость.

Даритай. 1237 год

Хачиун пришёл к старику-агтачи под вечер. Сегодня, после очередного смотра, он всё никак не мог успокоиться.

Если не читаешь по лицам проверяющих – много не проживёшь. Сегодня стервятники слишком подолгу теребили каждый хаптаргак, слишком любовно крутили и взвешивали тороки с запасами сушёного Творога-хурута, проворачивали колеса телег – скрипят ли? Всё у его людей было как надо – не в первый раз родились, но... Но что-то буркнуть-рявкнуть стервятники должны обязательно. И тут нужно не прозевать ту опасную черту, когда ОНИ не распекают, а запоминают... Именно твой десяток запоминают, не надо бы такого.

В тысячи Бури-тайджи соскребли из Коренного улуса старших сыновей из каждой семьи – они ещё пушистые зайчата. Их смотрами хлещут только для того, чтобы разгильдяйство снизить, и ничего больше.

У Гуюка всё не так. В литых рядах ветеранов вкрапления новобранцев растворяются, как капли дождя, упавшие в жирный шулюн. Что проверять-то? Каждый огни и ветры прошёл. Эге, не всё так просто.

В тысячах Гуюка смотр – это для удержания власти. Сегодня с десятком Хачиуна стервятники вели себя особенно тихо, а на тонких губах (почему у этих всегда тонкие губы, или просто поджимают) он узрел самое опасное: «Слишком умными себя мните, да? Для вас ныне и Яса не указ? Ужо попомните...»

Ак-чулмысом («белым смерчем») в народе прозвали смотры перед жертвоприношениями. Они заканчивались требованием отдать одного из десяти своих подчинённых в жертву духу Чингиса. Бывало, что вызывались сотники-джангуны, которых «награждали» правом одарить Сульдэ Чингиса одним из их десятников... Бывало такое и для тысячников, тогда отщёлкивали сотника... но это уже совсем редко.

Некоторая неувязочка, лёгшая в основу ак-чулмыса, была, по большому счету, поблажкой. Получалось, что отсылали в «Небесные Тумены» худшего. Выходило – «нá тебе, Величайший, что нам негоже».

Однако никто не осмеливался обратить внимание на это крамольное несоответствие. Попробуй приносить в жертву лучших – это порушит всё служебное рвение. А так каждый нухур знает – нельзя становиться последним, и испуганно карабкается наверх, к спасению. И каждый десятник это знает, и каждый сотник.

Чтобы войско не поредело сверх меры, а только дисциплина в нём не ослабла, в «капкан» попадали не все десятки подряд, а только некоторые – по загадочному усмотрению стервятников.

Впрочем, Хачиун – как и некоторые другие – выкручивался и здесь. Когда в воздухе, будто дождём, начинало разить ак-чулмысом, он спешил к почерневшей юрте некоего конюха Дармалы и менял одного из своих людей на его человека.

Услуга стоила дорого, потому что этот человек мог перед смертью (когда уже нечего терять) выдать их всех с головой – в этом-то, казалось бы, и состояла основная трудность.

Дармала, давая рабам и харачу призрачную возможность «превратиться» в нухура (а нет, так лучше умереть наконец, чем влачить такую жизнь), брал с них страшную клятву перед лицом Сияющего Мизира не выдавать доверившихся. Какой монгол мог пренебречь ТАКОЙ клятвой и навлечь на свою душу и на Сульдэ своего рода гнев Мизира? Это было бы нечто небывалое.

Но дело было даже не в этом: Дармала, хорошо разбираясь в людях, прекрасно знал: те, кто ради призрачного шанса изменить судьбу на более интересную, идут на почти верную смерть, всегда достаточно горды, чтобы быть подлецами.

На что они надеялись? На то, что стервятник укажет в этот раз на другой десяток? Почему бы нет? И ещё на то, что до возвращения их обратно в конюхи (когда минует опасность и скрывающийся воин займёт надлежащее место в своём десятке) что-то произойдёт и их не выгонят обратно.

Такие подмены можно было делать лишь в том случае, если на это смотрит сквозь пальцы и джангун – ведь он обычно знает своих людей в лицо. Впрочем, сотник Хачиуна на это так и смотрел. Ему было выгодно, чтобы сотня не редела.

Десятник разъяснял недолго. Старый агтачи Дармала стал, как всегда, отмахиваться, охать и ужасаться:

   – Ну и ну, Хачиун. Что ты со мной делаешь, негодник? Что ты творишь?

Хачиун рассыпал перед ним серебряные слитки. Зрение старика – самое слабое его место. Где уши устоят, там глаза дрогнут. Так часто бывает.

   – Это урусутские гривны, – пресёк Хачиун возможные опасения. – Скоро у войска такого добра будет много. Никого не удивит, что и у тебя такие.

   – А вдруг «сине-красные» проверят табунщиков, – зло отмахнулся он.

Старик немного разозлился. Это хорошо. Он всегда злится, оттого что не в силах преодолеть искушение. Потом ловким обезьяньим движением сунув серебро в недра нагольного тулупа, так же недовольно взглянул на Хачиуна:

   – Веди своего. Мой – вон, со скребком, высокий такой.

   – Жаловаться не побежит? – на всякий случай осведомился десятник. Он мог бы и не спрашивать. Старик имел достаточно связей, чтобы брать к себе в конюхи только людей определённой масти. Тех, для кого мечта о выслуге была дороже жизни.

   – Слушай, – капризно взвился агтачи и обиженно полез за пазуху (как же, поверили, достанешь ты серебро назад). – На! – Его рука выжидательно застыла. – Бери его обратно! Не веришь мне? МНЕ!.. Забирай!

   – Тихо, не кричи – всему я верю. Зови его сюда, – облегчённо вздохнул Хачиун и довольно ухмыльнулся: «Чего не сделаешь ради своих».

Он всегда нравился себе самому, надевая опасный халат спасителя.

«Приманка» подбежала охотно, даже с восторгом. «Дармала дело знает», – улыбнулся Хачиун. Дальше следовало разговаривать, как можно более доверительно:

   – Как тебя зовут?

   – Даритай. – Юноша тяжело, выжидательно дышал. Ему уже всё рассказали.

   – Ты из ссыльных, да?

   – Из всяких. – Дыхание стало ровнее...

Похоже, парня можно было бы воспитать, получилось бы что-то путное. Жаль, что он нужен для другого. Но... за возможность спасти нужно платить, в том числе и тем, что чувствуешь себя сволочью. Ну да ладно, не впервой.

Он спросил то, что от него давно с нетерпением ждали:

   – Ты хочешь в настоящий боевой десяток, Даритай? Почему?

Спрашивать было излишним. Все они тут мечтают о боях, добыче, славе. Он всё-таки не понимал этих боголов. Чего не живётся? Риска никакого, так нет – надо подставить живот под копьё. Глупцы.

Он бы поговорил с ним ещё, Хачиуна всегда тянуло узнать о своих людях больше. Не знаешь людей – тоже долго не проживёшь. Но тут случай особый. Барана, которого готовишь под нож, нельзя узнавать и называть по имени – жалко будет резать.

Он ещё раз охватил цепким взором «приманку». Говорилось ЭТО всё-таки тяжело.

   – Ну что же, Даритай, условия ты знаешь, да? – Переждал утвердительный жест и вкрадчиво продолжил: – С этого мига тебя зовут Чимбо. Настоящий Чимбо примелькался, он побудет вместо тебя конюхом – Даритаем.

   – Это я понял. Как же иначе? – поддержал его юноша.

Есть люди, лгать которым приятно, – чувствуешь себя этаким хитрым умником, но Даритай, похоже, принадлежал к той породе людей, лгать которым было противно. Он сам смотрел на Хачиуна – всё-таки растерявшегося – с непонятной жалостью. Потом сказал то, что от него не ждали (и чего с затаённой надеждой всё-таки ждали).

   – Хороший ты человек, Хачиун. Не думай ни о чём. Попадёшь в «капкан» – отгрызай меня смело, я тебя не выдам. А пройдёт ак-чулмыс – я вернусь обратно в конюхи. – Он помолчал и, не удержавшись, добавил: – Если к тому времени ничего нового не случится, если...

Десятниковы глаза забегали, как будто его уличили в воровстве. Он редко терял самообладание, именно поэтому совсем не имел навыка это потерянное самообладание быстро находить... Его лицо покраснело, что было заметно, несмотря на застарелый жёсткий загар...

   – Я не думаю, что будет «капкан». Это вряд ли. У нас мало людей, а впереди – опасная война в чужой стране, – быстро заговорил Хачиун. Конечно же, он снова лгал, то есть даже не то – себя уговаривал, оправдывал. Ведь знал точно: будет ак-чулмыс, будет и «капкан» – как раз именно из-за всего перечисленного. Однако в порыве растерянной благодарности к Даритаю десятник всё-таки спросил: – Почему? Зачем тебе смерть вместо жизни? – Может быть, и зря спросил, рисковал. К тому же получалось, что невольно спрашивал себя: стоит ли эта загубленная жизнь той, другой, которую он хочет спасти.

   – А ты когда-нибудь жил в овечьей шкуре, зная, что это навсегда?! Ты когда-нибудь во сне бился головой о стены чёрной пещеры, зная, что это – навечно? Ты чувствовал, как делаются всё слабее твои хищные зубы, стираясь об острую траву, которой кормят овец? – Даритая вдруг охватила ярость на этих зажравшихся нухуров, которые имели всё, что нужно для того, чтобы не задохнуться – битвы, врагов, кровь и ветер, а ещё – гордость воина. В своей разжиревшей наивности они даже не ведали, что бывает по-другому. Что кто-то живёт без войны, без риска, в пресной мути однообразного тягла.

Ничего не нашёлся возразить Хачиун. С ним случилось самое неприятное в подобных историях – юноша ему понравился.

Теперь он чувствовал себя не сволочью – палачом, что тоже не лучше.

Уж так устроен мир, что палачами себя чувствуют кто угодно, кроме тех, кто на самом деле ими являются. Настоящие убийцы и палачи представляют себя спасителями.

Один из таких – в подтверждение самых грустных ожиданий Хачиуна – вызвал его в ту самую, тёмно-синюю (под цвет Неба-Тенгри) юрту, вокруг которой все ходили правильными кругами, как светила по небесному своду. Дабы воля этого самого Неба не подтянула счастливчика поближе к себе.

Младший Хранитель Ясы (а по-простонародному – стервятник), тот самый, который так долго присматривался к его злополучному десятку на смотре, восседал на безликой кошме. Одет он был тоже скромно – без любимых Гуюком кричащих украшений. Так они подчёркивали своё презрение к пустой роскоши.

Хранители жили в войске вольготно. Даже сладострастные глаза Гуюка тускло гасли про виде этих тёмно-сизых, с красными обшлагами халатов. Они никому не подчинялись, кроме Верховного Хранителя Ясы – непогрешимого Джагатая. И, конечно же, имели привилегию советоваться напрямую с Сыном Божиим Чингисом, который, похоже, скучал на своих Небесах. Потому что не было ещё случая, чтобы тот, на кого упал доброжелательный выбор Хранителя, туда не попал.

Во времена Темуджина наказание неотступно следовало за проступком. Величайший всегда следил, чтобы никого не наказывали зря, иначе люди терялись и не ведали, как себя вести. Загнанный зверь должен точно знать, с какой стороны загонщики – иначе не выскочит под стрелу, уйдёт. К чему паника? К чему метания? Горный баран, например, должен гордо и уверенно следовать к той пропасти, которая ему судьбой суждена, и не отвлекаться.

Несторианским священникам такое не нравилось – и вот почему. Получалось, что люди сами выбирали свой путь, то есть от них самих во многом зависело, попадут они под наказание или нет. Это рождало излишнюю гордыню, которая всегда опасна.

Последующие события показали, что они были правы... Поскольку где у нас главный очаг строптивости и крамолы? Правильно... Среди монгольских ветеранов, тех самых, выпестованных и воспитанных ещё Чингисом.

Воин Христа (ох, простите, Великого Тенгри, пока ещё Тенгри, хе-хе) не должен был гордиться тем, что он дисциплинирован и непогрешим. Все погрешимы, кроме Всевышнего, никто не вправе об этом забывать. Воин должен не гордиться, а униженно благодарить Бога за то, что тот его не карает, не сегодня карает.

Итак, наказание не должно следовать за проступком. Оно должно опережать проступок. Так согласился устроить Гуюк, по крайней мере, у себя, в своих тысячах, послушав совета несториан. Впрочем, ему самому такое тоже очень пришлось по сердцу.

Сотник не распластался перед Хранителем так, будто перед ним сияющая вершина. «Уничижительность хороша перед Небом, а мы тут все – скромные его слуги, равные в своём ничтожестве». Именно такой ритуал ввели Хранители, по крайней мере, по отношению к самим себе. Они свято верили, что придёт время – потащат они на верёвочке в яму и этих зажравшихся светских ханов. Вот тогда и обвинят новые хозяева улуса в непотребной гордыне и Гуюка, и самого Угэдэя, и прочих подобных сластолюбцев и пьяниц. Но такое – в розовой дымке далёкой мечты, а пока они просто верные слуги не ханов, понятное дело, а Закона.

«Веселитесь, величайтесь, завоёвывайте для нас чужие народы...» – терпеливо выжидали Хранители.

   – Отчего не заходишь в нашу юрту, – радушно расплылся хозяин, как будто любой десятник мог вот так запросто, по-соседски, сюда прийти, разве что с доносом.

   – Солнце наблюдают издали, чтобы не сгореть в его лучах, – произнёс Хачиун обычную фразу лести и похолодел. То, что звучало в других случаях как безобидное приветствие, здесь, в стервятниковой юрте, было неслыханной дерзостью, прямым намёком.

«Погиб я, погиб. Что теперь будет?»

Но, похоже, Хранитель был слишком сосредоточен на чём-то своём...

   – Солнце – там, – указал он пальцем в Небо, – а здесь не горячо, здесь по-дружески тепло. Не правда ли, Хачиун?

   – Да... – спохватился тот, – тысячу раз «да». Для всякого честного слуги Бога и Его Сына Чингиса это так. – Хорошо пот под волосами не так заметен, а то ведь: «боишься – значит, виноват».

   – Так-то лучше, – приветливо улыбнулся хозяин, – по итогам смотра твой десяток лучший в сотне, джангун тебя хвалит.

Хачиун облегчённо поклонился – может, на сей раз проскочит беда мимо?

   – И поэтому я хочу, чтобы ты сердцем принял мою заботу, – продолжал Хранитель затягивать в болото. – Желаю тебе и впредь оставаться таким же добрым слугой, но...

   – Но... – скрывая вновь налетевший испуг, повторил Хачиун.

   – Разве не мудро наказать за проступок до того, как он совершён? Этим мы лишаемся ущерба от несостоявшегося проступка.

«Не проскочит», – приуныл десятник. И на сей раз предчувствие его не обмануло.

   – Тебе выпала великая честь обезопасить свой десяток от преступления до того, как оно будет совершено. Завтра тот, на кого падёт твой выбор, отправится в небесное воинство и пополнит летучие тумены Божьего Сына. Иди, Хачиун, и гордись этой честью – не всякому она выпадает.

Последние слова звучали для Хачиуна как будто из облака. Он, покачиваясь, вышел на холод, грязный снег казался горячим.

На утоптанном снегу замерли тысячи. Пеший строй не производил впечатления литого – монголам привычно держать равнение стремя в стремя, а не плечо к плечу. Скорее строй напоминал пожухлую траву, дрожащую под слабым ветром.

Верхами только Гуюк-тайджи, тысячники и ближние нойоны. Царевич любил швырять свои чугунные фразы в бесконечное море голов – их сегодня хорошо видно с высоты седла. Мерлушковые шапки – не шлемы – были на большинстве стоящих, и Гуюк поймал себя на зыбкой мысли: незащищённые головы – это хорошо. Нечем укрыться от его тяжёлых слов.

   – ...и пусть не сомневается Величайший из людей... вера и отвага не оскудела в сердцах... последователей его Нетленного Дела. Сегодня мы делимся с ним нашей удачей, нашей славой, чтобы она вернулась к нам удесятерённой...

Тишина проглотила последнюю рваную фразу. Резко вскинутый на дыбы саврасый – как у Чингиса – жеребец взболтнул морозный воздух точёными ногами.

   – А теперь пусть выйдут те, кто обретёт завидную долю пополнить небесное воинство Потрясателя!

Под заревевшие вразнобой шаманские бубны стали выползать счастливчики. Имеющие силы поддерживали тех немногих, у кого отказали ноги. Им предстояло пройти меж двух очистительных костров, нырявших своими рыжими языками в уже вылизанные ими почерневшие проталины. Под капризными порывами ветра пламя металось как сумасшедшее. Волхвы Тенгри, а также татарские и джурдженьские шаманы вглядывались в огонь с неподдельным интересом. Они были похожи сейчас на поднаторевших знатоков, наблюдающих за праздничными скачками.

Даритай дрожал от холода. Почему-то казалось, что когда ему, по обычаю, резко вырвут сердце, сразу станет теплее. Вдруг вместе с дрожью нахлынула жалость не к себе, а к тому несчастном нухуру, вместо которого он сейчас умрёт. Ведь теперь тому несчастному уже никак из конюхов не выбраться. Нет больше в десятке воина с именем Чимбо.

«Вот дурачок, – подумалось вдруг Даритаю, – он вообразил, что я вместо него рискую, а мне что? Убьют, и ладно. А он попался. Узнает, каково прозябать боголом – ещё пожалеет. Это он из-за меня на самом деле рисковал, не я из-за него».

Даже сейчас Даритай ни минуты не жалел ни о чём: «Хотел стать воином земным, а стану воином небесным. Будучи ребёнком, я спасал себя любой ценой, дурак, теперь поумнел».

«Бессердечных» оттаскивали, складывали в ряд. Они лежали на брёвнах будущего костра, некоторые ещё продолжали выгибаться, будто танцуя лёжа, в такт бубнам. Облачённый в долгополую накидку жрец, побрякивая подвесками на ветру, сносил трепещущие сердца к отдельному алтарю. Его взмокшие, почерневшие руки никак не вязались с торжественной миной на лице. Одна из будущих жертв вдруг завопила, когда он к ней приблизился, – к ним заботливо кинулись кешиктены. Стоящий рядом с Даритаем долговязый парень презрительно хмыкнул и прикусил губу – с неё стекала багряная струйка.

Их, казнимых, было немного, не более ста человек: песчинка в море войска. Несмотря ни на что, Даритаю хотелось надеяться, что остальные будут воевать лучше ровно настолько, насколько они сегодня обезлюдели. Это тоже вдруг стало важно.

   – Как тебя зовут? – обернулся Даритай.

   – Сача, – разжал губы долговязый и попробовал улыбнуться.

   – Как сюда попал?

   – Жребий, – коротко отозвался сосед.

   – Встретимся в туменах Темуджина? – спросил Даритай.

   – Нет, я из рода Джурки. Темуджин вырезал мой род, буду искать обиженных предков.

   – Ты думаешь, и там, на Небе, продолжается кровная вражда?

Сача дёрнул связанными за спиной руками, похоже, он привык размахивать ими при разговоре.

   – Вот именно, её вытеснили туда, наверх.

Непонятно было: это шутка или убеждение.

И вдруг бесконечный строй воинов заволновался и рассыпался. Жрец застыл с очередным сердцем в руке, торжественное выражение на его лице сменилось растерянным. Сквозь его мокрые пальцы лениво капало. Казалось, он выжимает влажную тряпку.

   – Что там такое? – встрепенулся Сача.

   – Урусуты... урусуты, – глухо перекатывалось по распадающимся рядам.

В тысячах Гуюка народ был бывалый. Каждый из этих опытных нухуров кожей знал, что и когда ему делать при внезапном нападении. Да и не таким уж внезапным оно было: просто дозорные сотни, доскакав, сообщили о приближающемся большом войске.

Каждый знал, что делать. Кроме жрецов. Завершать важнейший обряд в условиях боевой тревоги никого из них никогда не учили. Они растерялись.

Спешно сжигать тела и этот, разом ставший кощунственно нелепым, слипшийся холмик из выдранных сердец? Не годится. Тогда что? Отложить «на потом» и размораживать после боя?..

О-о-о... Это ещё хуже.

Собравшись в кружок, пресвятые пастыри о чём-то беседовали, панически жестикулируя, сейчас они напоминали заспоривших рыночных торговцев. Так они стояли долго, шипели и жужжали друг на друга, как засунутые в коробочку шмели. Сача, наблюдая за этой кутерьмой, не выдержал, расхохотался, загремел облегчённым смехом проснувшейся надежды. Воспалённая весёлость неудержимо перекатилась от жертвы к жертве.

Один из шаманов бросился к их группе и в отчаянии завизжал:

   – Молча-ать!

   – Помолчать мы ещё успеем, – ответил ему Сача. Его выпад был встречен очередной порцией одобрительного хохота товарищей по счастью.

Кто-то из волхвов бросился к кешиктенам:

   – Ну что вы застыли, как...

   – Как что? – с враждебной показной невозмутимостью – но и не без намёка на возможные неприятности – поинтересовался их десятник.

Уточнять храбрый пастырь не решился: с этими волкодавами лучше не ссориться.

В ожидании указаний эти бесстрастные псы просто застыли, подобно кыпчакским каменным бабам. К делам этого рода они, увы, относились без должного рвения.

Жрец нерешительно колдовал над стремительно застывающими сердцами. Ему хотелось засунуть руки в рукавицы, но явно боялся таковые испачкать.

   – Ты их свари, – окончательно ожил Сача.

Тут уже прыснули и кешиктены, не в силах сдержаться даже перед возможным Божиим гневом за кощунство. Для Сача же месть потусторонних сил не была, похоже, чем то достойным внимания.

Шевеля затёкшими запястьями, Даритай успел удивиться ещё и этому. По его разумению, если длинная жизнь ещё впереди, так можно с духами и повздорить: есть ещё время отмолиться, но когда остался миг до встречи с ними, можно язык-то и придержать. Впрочем, это забота самого Сача.

   – А ну... разворачивайся спиной, – услышали они сбоку. В сияющем доспехе, будто в чешуе, снятой со сказочной золотой рыбы, к ним (не успели и заметить когда) подлетел на коне аталик Гуюка – могущественный Эльджидай-нойон.

Он держал свой прямой тангутский меч остриём вверх, как принято держать туги, оттого оружие сияло, словно отстранённый символ чего-то неразгаданного.

Сперва показалось, что он – будучи человеком не злым – хочет их, немногих оставшихся, безболезненно и быстро порубить, поэтому и отвернуться заставляет. Но убелённый ветеран (седины трепетали, щёткой выглядывая из-под шлема) поступил иначе. Не слезая с коня, он остро наточенным остриём разрезал верёвки, которыми стянули их руки.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю