Текст книги "Королева Жанна. Книги 1-3"
Автор книги: Нид Олов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 35 страниц)
Глава XXXII
ORA PRO NOBIS [103]103
Молись за нас (лат.).
[Закрыть]
Motto: Это то, что видели наши отцы, это то, что будут видеть потомки.
Манилий
Есть два мира – один внешний, макрокосмос, существующий независимо от меня и даже вопреки мне; другой – внутренний, микрокосмос, мой собственный мир, который внутри меня. Этот второй мир я создаю по образу и подобию первого. Иначе я не могу: я – частица, или раб этого внешнего мира; во всяком случае, я – его порождение. И я всеми силами стремлюсь достичь состояния равновесия между внешним миром и моим внутренним, и сохранить это состояние наивозможно дольше. Наиболее полное выражение такого равновесия называется счастьем Но этого состояния редко удается достичь и еще реже – сохранить его на длительный срок У внешнего мира – свои законы, и каждая отдельная частица, каждый отдельно взятый микромир – ничего не значат для него.
Самый страшный и непонятный мне закон внешнего мира – это закон случайности Несчастья подстерегают меня повсюду, и я не знаю, когда и где они настигнут меня Наихудшим несчастьем я почитаю собственную смерть, хотя это, возможно, большое заблуждение. Я понимаю, что моя смерть есть прежде всего уничтожение моего собственного мира, а это – все, что у меня есть. Но я не понимаю того, что, когда я умру и мой мир умрет со мной, мне не будет ни хорошо, ни плохо – меня просто не будет. Даже если я верю в жизнь за гробом, то есть в возможность в целости пронести свой мир через смерть – перед смертью я боюсь ее, я теряю свою веру. Ибо вера в жизнь вечную привита мне насильственно, а животный страх смерти передан мне вместе с моим рождением, темной кровью предков, от тех времен, когда люди еще не додумались до идеи загробной жизни.
Все другие несчастья и бедствия, которые могут меня постигнуть, я почитаю меньшими, и это, видимо, тоже заблуждение. Ибо после такого несчастья мой мир не исчезнет, он сохранится – но он будет уже не тот, что был; он будет искалечен, и мне придется приспосабливать его к внешнему миру, который равнодушен ко мне. Я должен буду снова восстанавливать нарушенное равновесие. Я должен буду делать это даже против моей воли – ведь каждое тело в большом мире существует только в состоянии равновесия.
Я могу потерять руку, или ногу, или глаз, или оба глаза. Я могу потерять слух, могу потерять способность двигаться. Все эти потери страшны для меня не только потому, что приспосабливание моего искалеченного мира к внешнему миру будет долгим и мучительным, но главным образом потому, что все эти утраты связаны с физической болью, а ее я тоже боюсь очень сильно. Этот страх также врожден мне, и от него мне не избавиться, как и от страха смерти.
Но я забываю о том, что меня может постичь еще и другое несчастье – потеря близкого мне человека. Это несчастье – самое тяжкое, самое горькое для меня; недаром же и зовется оно – горе, но я не думаю о нем и боюсь его менее всего. И это самое большое мое заблуждение. Потеря глаза или руки калечит мое тело, то есть лишь косвенно разрушает мой мир. Потеря близкого мне человека вырывает часть моего сердца, моей души, то есть разрушает мой мир непосредственно. Всякая потеря невосполнима, но эта – самая невосполнимая. И я ощущаю это только тогда, когда утрата уже постигла меня.
Я верю и не верю этому. Я получаю страшное известие. Потом я вижу гроб и в нем – безжизненную оболочку того, что составляло часть моего мира, быть может, самую дорогую, самую заветную для меня часть. Лучше бы мне не смотреть, но я не могу не смотреть. Потом я вижу свежий могильный холмик, потом на нем появляется памятник, или же холмик оседает, зарастает цветами и травами. Я верю и не верю. Верит мой мозг Он не может не верить показаниям моих глаз, моих ушей, моего обоняния. Не верит мое сердце, моя душа, мой маленький мир. Он не может не верить, потому что не знает, как ответить на неотступный, непрерывный вопрос: его нет, а как же я?
Боль от этой утраты много хуже физической боли. Физическая боль может быть облегчена, утишена физическими средствами; если же нет, она все равно не может длиться слишком долго – я либо потеряю сознание, либо умру. Но когда кровоточит жестоко раненная душа, когда в судорогах мечется мой мир – такая боль может длиться месяцами, годами, а облегчить, утишить ее невозможно.
Его нет, он умер, и мне не вернуть его никакими силами. Вот его любимые вещи, его книги, одежда. Они принадлежат ему, а его нет. Вот зеленеют деревья, все цветет, надо радоваться весне, а его нет. Приходит понурая осень, за ней – бледная зима; затем природа пробуждается для нового цветения, для новой жизни – а его нет. Природе до этого нет дела. Большой мир слеп и глух к таким мелочам, как моя потеря. Он живет своим порядком, но, что бы ни происходило в нем, этом независимом от меня и равнодушном ко мне мире, – в моем маленьком мирке пробита безжалостная брешь, нервы обнажены. И сам я не могу заполнить этой бреши, потому что мне больно прикосновение к обнаженным, оборванным нервам. Этого нельзя понять, нельзя рассказать словами. Для этого нет слов. Любые слова бессильны здесь – слова придуманы головой, которая есть нечто принципиально иное, чем сердце, чем душа. Это можно только почувствовать, и каждый из нас чувствует это в одиночку. Я не могу рассказать о своей боли, и никто не может.
Его нет. И если я верю в загробную жизнь, мне на долю остается ожидание. Я буду ждать и надеяться на то, что после моей смерти найду его там, где нет никакого страха, никаких несчастий.
А если я не верю, то мне не остается уже никакого утешения. Раны, нанесенные моему миру, заживают с большим трудом; иногда они вообще не могут зарубцеваться. Я могу положиться только на одно лекарство – на время. Но время принадлежит макрокосмосу и, как все, что ему принадлежит, – равнодушно ко мне, его частице или рабу.
Моя жизнь есть цепь утрат и несчастий. Я не умею и не хочу до конца прочувствовать то хорошее, что дает мне большой, внешний мир: я принимаю это хорошее как нечто само собою разумеющееся, принадлежащее мне неизвестно по какому праву. Я наслаждаюсь бездумно. Поэтому хорошее, пройдя, не оставляет следов. Утраты же и несчастья, напротив, я принимаю как выражение неприязни, равнодушия и жестокости внешнего мира по отношению лично ко мне. Они оставляют очень заметные и чувствительные следы, потому что деформируют мой маленький мир, заставляя меня каждый раз долго и мучительно перестраивать его, приноравливаясь заново к течению большого мира. Вот почему я воспринимаю жизнь как цепь несчастий и утрат, хотя, возможно и это – тоже мое заблуждение.
Похороны Вильбуа состоялись 14 ноября. День выдался на редкость ясный, тихий и теплый. Над Толетом раскинулся купол синего неба, не оскверненный ни единой тенью. В Рыцарском зале Мириона, где стоял гроб с набальзамированным телом принца Отенского, пришлось занавесить высокие окна черным крепом, чтобы изгнать живой, радостный свет, совсем не нужный сегодня.
Пэры, вельможи, члены Королевского совета, придворные и военачальники собрались в сумрачном зале, сгруппировались по рангам вдоль стен. В двенадцать часов, с полуденным выстрелом, звякнули мечи и алебарды стражи: вошла королева, вся в черном, под черной вуалью. Шлейф ее несли Эльвира де Коссе и Анхела де Кастро, также под черными вуалями. Медленным, но твердым шагом королева прошла через зал и поднялась на возвышение, к раскрытому гробу. Фрейлины сложили шлейф и отошли. Королева осталась на помосте одна.
Смерть не исказила лица Вильбуа. Над ним, однако, немало постарались, чтобы сделать его похожим на лицо спящего. Оно было тщательно выбрито, маленькие усы напомажены, волосы причесаны и слегка подвиты. Именно поэтому он не был похож на спящего: каждая деталь была настолько правильна, что неопровержимо изобличала мертвеца. Свечи усиливали восковую желтизну кожи, которую не могли скрыть искусно наложенные румяна и пудра. Это было лицо Вильбуа. Любая черточка этого лица была до слез знакома Жанне – но это было лицо мертвеца. Он был обряжен в оливковый камзол, в котором она увидела его после возвращения из Италии. Она хорошо помнила и это оранжевое генуэзское шитье, и батистовый воротник; и бриллиантовую булавку в галстуке – но шитье, и галстук, и булавка были чужими, потому что они принадлежали мертвецу.
Жанна стояла неподвижно, не отрывая взгляда от мертвого лица. Господа сеньоры и чины по рангам подходили к гробу, преклоняли колено, прикладывались к мертвой руке. Она не видела, не замечала их.
Эльвира снизу напряженно следила за ней. Ее пугала эта неподвижность. Она боялась, что Жанна в любую секунду может потерять сознание и грянуться с трехфутового помоста. Но Жанна стояла твердо.
В то страшное утро, когда надо было сказать Жанне о случившемся, Эльвира не пыталась искать каких-то вступительных, подготавливающих слов. Она вошла в кабинет и сказала прямо:
– Жанна, произошло большое несчастье. Принц Отенский убит.
Жанна вздрогнула и попыталась подняться с места, но не смогла. Глаза ее сделались совсем белыми. У нее остановилось дыхание. С трудом вытолкнула она из себя звук за звуком:
– Что?
Эльвира, подойдя к ней, рассказала все, что знала. Она говорила тихо и строго, глядя в белые глаза. Она ожидала чего угодно: рыданий, звериного вопля, обморока. Но ничего этого не было.
Когда миновал первый момент шока, Жанна сразу же заговорила о бумагах принца. Могло показаться, что ее совсем не трогает его смерть.
Все это началось позже, вечером. Обморок был таким затяжным и глубоким, что Кайзерини стал беспокоиться. Кроме того, Жанна, падая, сильно ударилась головой об пол. Ее удалось привести в чувство лишь на рассвете.
Последующие дни и ночи были непрерывной пыткой. Жанна не плакала: горе было слишком сильно. Она корчилась на постели, задыхалась; надолго утыкалась лицом в подушки, и тогда тишину пронзали страшные, утробные стоны, даже отдаленно не похожие на рыдания. Она не отвечала на вопросы, отказывалась от пищи. Кайзерини, Эльвира и Анхела не отходили от нее, но она их не видела. Оставалось одно: усыпить ее, и Кайзерини насильно споил ей снотворную микстуру.
– Мадонна должна плакать, – сказал он Эльвире и Анхеле, – иначе она сойдет с ума.
Очнувшись, Жанна заявила, что хочет видеть его. Над телом Вильбуа в это время работали бальзамировщики Эльвира пыталась отговорить Жанну; она говорила с ней тихо и ласково, как с больным ребенком, но Жанна стояла на своем.
– Я хочу его видеть.
– Жанета, но сейчас уже смеркается. Пока мы соберемся, настанет ночь. А ехать надо в Мирион.
– Я хочу его видеть.
– Душенька, сердечко мое, поедем завтра Ты не голодна?
– Я хочу его видеть.
В этот момент вошел Кайзерини.
– Маэстро! – сказала Жанна. – Maestro, io voglio vederlo [104]104
Маэстро, я хочу его видеть (ит.).
[Закрыть]. Вы видите, я в своем уме. Разрешите мне Я не переживу этой ночи, если не увижу его.
Кайзерини помедлил, потом принял решение.
– Va bene, madonna [105]105
Хорошо, сударыня (ит.).
[Закрыть], вы увидите его. Но для этого надо чего-нибудь съесть, иначе ноги не будут держать вас.
Жанна беспрекословно согласилась. Кайзерини шепнул Эльвире:
– Возможно, это заставит мадонну плакать.
Пока приготовили все, пока дали знать в Мирион, и впрямь настала ночь. Для конвоя была наряжена рота телогреев с огнестрельным оружием. Двое простых солдат снесли Ее Величество в карету. С ней были Эльвира, Анхела и врач. Все было черно: небо, земля, река, дома и одежда людей. В черном зале Мириона, окруженный желтым трепетным островком свечей, стоял гроб. Жанна подошла и долго смотрела.
– Да, – сказала она наконец и отвернулась.
В карете она сказала:
– Я хочу видеть это место.
На этот раз ее желание было выполнено без единого возражения. Карета остановилась на перекрестке улиц Руто и Амилиунар. Жанна вышла. Дул холодный ночной ветер. Углы домов, камни мостовой дрожали в свете факелов. Ветер срывал с них острые клочья огня. Жанна внимательно осмотрела все и молча села в карету.
Она не плакала и после этого. Она лежала неподвижно, с широко открытыми, страшными глазами Утром она сказала:
– Маэстро, дайте мне еще сонного питья, чтобы завтра я могла присутствовать на похоронах.
Она вела себя слишком разумно, и этого-то сильнее всего боялась Эльвира.
– Синьора де Коссе, церемония чести окончена, – шептал Лианкар, почтительно касаясь ее руки.
Эльвира вернулась к настоящему моменту: Рыцарский зал, помост, на помосте стоит Жанна. Она поднялась к ней.
– Жанна, пора закрывать гроб, – шепнула она.
– Его больше не откроют? – спросила Жанна, не двигаясь с места.
– Откроют в соборе. Но прощаться надо здесь.
– Хорошо. Прощайтесь.
Эльвира, за ней Анхела поцеловали мертвый напудренный лоб. Жанна опустилась на колени и уронила лицо на батистовый воротник мертвеца. Так прошло пять минут. Она не шевелилась, и никто не шевелился. Она поцеловала мертвые веки и сказала:
– Закрывайте.
Как жаль, что солнце нельзя занавесить крепом!
Впрочем, сожаления по этому поводу были непродолжительны и лицемерны: у жителей славного города Толета гораздо сильнее скорби было любопытство. Торжественно-мрачный спектакль похорон, который предвкушала вся столица, конечно, куда приятнее и удобнее было наблюдать при солнечном свете, нежели под серыми тучами, чреватыми дождем или снегом. Путь следования траурного кортежа из замка Мирион в собор Омнад, старательно продуманный похоронной комиссией под председательством церемониймейстера, графа Кремона, был заранее объявлен глашатаями на рынках и площадях; поэтому желающих посмотреть мистерию, в которой играет сама королева и первейшие вельможи, набралось великое множество. Все улицы, крыши домов, балконы – были полны народом.
Спектакль был поставлен на славу и оправдал все ожидания. В два часа загрохотали пушки Мириона, и на подъемном мосту показались факельщики. Правда, яркий солнечный свет съедал огни, и факелы казались просто коптящими головешками; но сами факельщики были в черных балахонах с остроконечными глухими капюшонами, в черных перчатках; на балахонах тускло блестели серебряные пятиконечные кресты. Они вполголоса пели похоронный псалом; поскольку лиц их не было видно, создавалось впечатление, что напев существует сам по себе и обволакивает идущих невидимым облаком. Факельщиков было сто человек, и шествие их выглядело внушительно.
За ними следовал Отенский батальон, спешенный, в своих синих колетах, при всем оружии, с черными бантами на шляпах. Лица гвардейцев были жестки и неподвижны. Они были все дворяне, вассалы принца Отенского; многие знали его лично, были даже взысканы его дружбой. Они хоронили своего вождя, своего генерала, павшего на боевом посту.
Трубачи несли свои трубы опущенными к земле. Шестнадцать барабанщиков с обтянутыми крепом барабанами на каждом шаге глухо ударяли палочками. Р-рах, р-рах, р-рах, – грозно шептали барабаны. Знамя батальона в чехле, перевитом траурной лентой, нес граф Ольяна в сопровождении караула; первым слева шел кавалер ди Сивлас. Батальон вел граф Горманский, Рибар ди Рифольяр, весь в нестерпимо сверкающих латах, с огромным обнаженным мечом. Забрало было поднято, и все видели его косматую черную бороду и страшное, горящее гневом и местью, лицо.
Батальон проходил долго. И вот послышались надрывающие сердце звуки военного траурного марша. Подирая морозом по коже, рыдали серебряные трубы. От ударов гигантских литавр сотрясался воздух. Музыканты были в мягкой обуви, чтобы звук их шагов не нарушал мелодии.
Наконец, над трубами и литаврами, над головами людей, показался высоко плывущий гроб.
Копыта черных коней были обернуты войлоком. Неслышно вращались колеса катафалка. Офицеры, в латах и черных перьях, шли по обеим сторонам, охраняя гроб, покрытый простреленным боевым знаменем. Те, кто наблюдал сверху, видели на крышке гроба золотую каску италийского триумфатора, его шпагу и маршальский жезл.
За катафалком шла дама, вся в черном, под черной вуалью, точно вдова. В опущенной руке ее ярким пятном белел платок. Длинный шлейф ее несли две другие дамы, одетые так же Народ понял, что это королева. Перед ней опускались на колени, телогреи, стоящие цепью по сторонам дороги, делали алебардами на караул.
Далее следовали пэры, вельможи, члены Совета, с непокрытыми головами, сверкая золотыми регалиями, шли дамы и господа. Нескончаемый черный поток. И лишь в самом конце – внезапный белый прямоугольник: рота мушкетеров.
Так подвигалась процессия через Парадную площадь и Парадную улицу. Пройдя мимо Дома мушкетеров, на котором был приспущен флаг, факельщики свернули на улицу Намюр.
Площадь Мрайян была черная: на ней выстроился весь Университет. Вдоль улицы Мрайян стояли члены конгрегации Мури в глухих балахонах. Только один угол площади, северо-восточный, сверкал расплавленным металлом: там выстроилась Рыцарская коллегия, в полных доспехах, как ей полагалось.
Когда шествие вступило на площадь, она как бы осела – Университет опустился на колени. Склонились знамена факультетов и корпораций, стяги Рыцарской коллегии и конгрегации Мури. Рыцари, как один, выхватили шпаги и сделали на караул. Одновременный лязг многих сотен доспехов слился с аккордом триумфального марша, и этот звук, отражаясь от стен, взлетел к небу, как стон всего дворянства виргинского, хоронящего первого среди своих дворян.
Простой народ мог слышать этот звук, но зрелища не видел как известно, простому народу вход на площадь Мрайян был заказан.
Еще один поворот – налево, на Дорогу Мулов – и вот уже показались высокие башни собора Омнад.
«Requiem aeternam dona eis Domine» [106]106
Вечный покой даруй им, Господи (лат.).
[Закрыть]
Католиканская церковь, изгнав латынь из проповеди, молитвы и толкования Писания, сохранила ее в особо торжественных песнопениях, как радостных, так и печальных Выдумка была удачная. Среди пышного великолепия храма, среди непомерно высоких сводов, в мощном звучании невидимого хора – понятные слова были не нужны. Понятные слова отвлекали бы своим конкретным, приземленным, обыденным значением. Нет, здесь нужны были именно слова непонятные, слова языка на котором уже не говорили люди. Это были слова языка на котором говорил Бог, эти слова воспринимались как абстрактная формула чистой веры. В этом было нечто шаманское; но зато это оказывало сильное действие на людей.
Requiem aeternam dona eis Domine.
Напев огромного хора, подкрепляемого вздохами органа, возносился ввысь, к самому небу. Звуки соединялись там с Богом и падали вниз, на раскрытый гроб на головы живых, скорбящих и безучастных, злорадствующих и жаждущих мести. И всех их эти звуки властно уравнивали, заражали одним и тем же чувством: возвышенно-важной задумчивостью и торжественным умиротворением перед непререкаемой волей Бога.
Кто бы ты ни был – не гордись, не кичись. Склони голову. Помни о том, что и ты смертен. Придет день Суда, он придет и для тебя, ты не уйдешь от него. Подумай об этом дне. Чем оправдаешь ты свои дела?
Нежные дисканты с робкой мольбой полетели ввысь.
«Мы малы, мы ни в чем не виноваты, мы не ведали, что творим». – И тут же их сбил с высоты грозный удар сильных мужских голосов:
Никто не уйдет от возмездия. Мне ведома книга твоей совести, в которой записано все, ибо кто же знает твои дела лучше, чем ты сам?
Жанна, неподвижно стоявшая впереди всех, у гроба, вдруг опустилась на колени и вся склонилась книзу. Плечи ее затряслись. Эльвира шагнула к ней: Жанна плакала, плакала по-настоящему, настоящими слезами. Музыка растопила, расплавила жгучий комок, и горе нашло выход. Жанна рыдала. Рыданий ее не было слышно в мощном звучании реквиема, но все тело ее содрогалось, и она клонилась все ниже. Она рыдала неудержимо, взахлеб. Эльвира облегченно вздохнула. Слава Богу, наконец-то.
Толпа колыхнулась вперед. Эльвира, обернувшаяся ко всем, сделала предостерегающий знак. Ни в коем случае не следовало прерывать торжественного хода службы. Все остались на местах, но по рядам прошло шевеление. Эльвира не сразу поняла, в чем дело. Наконец появилась красная бархатная подушка, которую передавали вперед. Черной впопыхах не нашли. Лианкар принял подушку и подал ее Эльвире; та подмостила ее под колени королеве. Склонившись рядом с ней и обняв Жанну за плечи, она заплакала сама – от горя и облегчения.
«Lux aeterna [111]111
Свет вечный (лат.).
[Закрыть].
Свет вечный. Плачь, скорбящий, плачь, скорбящая. Твои слезы праведны и угодны Мне. Для него – свет вечный, для тебя – слезы. Это он зажег в твоем сердце негасимый светильник. Он пребудет со Мной отныне и до века, но часть его света пребудет в тебе. Плачь, скорбящая, слезы твои радостны. Плачь».
Пение смолкло, и тут же ударил колокол собора, за ним другой. И погребальный звон, подхваченный другими церквями, разнесся по всему городу.
– Ты хочешь еще раз посмотреть на него? – спросила Эльвира, отбирая у Жанны насквозь мокрый платок.
– Нет… не надо… – потрясла головой Жанна. – Пусть закроют.
Позади собора, огражденная глухими стенами от городского шума, находилась Капелла упокоения – огромный, роскошный склеп, где хоронили самых выдающихся мужей Виргинии, первых после королей. Здесь спали вечным сном вельможи, полководцы, дипломаты – все те, кто каким-либо способом прославил имя Виргинии. Сюда Жанна прошлой весной велела перенести прах герцога Матвея, своего наставника и государственного секретаря короля Карла. Сегодня она провожала сюда Карла Вильбуа, преемника герцога Матвея и ее друга, сына принца Отенского и крепостной крестьянки.
Над входом в капеллу огромными буквами было высечено:
«Ora pro nobis».
Молись за нас. Мы сделали много, чтобы твоя страна стала великой, могучей и славной на весь свет. Молись за нас, король, – мы работали для тебя. Благодаря нашим усилиям ты мог прочно стоять под своим королевским балдахином, благодаря нашим бессонным ночам ты мог спокойно спать, не страшась заговорщиков, ты мог водить свои войска в походы и битвы, не опасаясь измены, – возноси же за нас благодарственные молитвы. Молись за нас и ты, простой человек, – мы работали и для тебя, хотя ты, возможно, и не ощущал этого.
Над городом плыл похоронный звон.
Закрытый гроб пронесли через храм на вымощенный плитами Двор мира. Жанну вели под руки Эльвира и Анхела; она перестала плакать, но все еще всхлипывала, то и дело поднося к глазам платок.
Офицеры Отенского батальона образовали коридор, по которому через Двор мира несли гроб. Его внесли в капеллу и поставили около зияющей глубокой ямы на расстеленный стяг Отена.
Последняя, короткая, церемония.
– Ваше Величество, можно опускать?
– Да, – кивнула Жанна и закрыла лицо руками.
Она не могла видеть этого. Под гроб продели черные шнуры, и восемь гвардейцев осторожно опустили его вниз, в глубину зияющей ямы. Смерть приняла Вильбуа в свои объятия; теперь он всецело принадлежал ей. Из глаз Жанны снова заструились слезы.
– Все, – шепнула Эльвира.
Отняв от лица руки, Жанна осторожно подошла к яме и заглянула. Там был мрак; только чуть-чуть поблескивала золотая каска на крышке гроба, глубоко-глубоко, как будто из самых недр земли.
Жанна крепко закусила губу, чтобы не разрыдаться, и начала стаскивать свои черные перчатки. Две слезинки капнули в яму, в глубину.
Она бросила на гроб черные перчатки и протянула руку назад. Эльвира вложила в нее мокрый от ее слез платок, и Жанна бросила его вслед за перчатками.
«Мои руки, которые тщетно будут тебя искать, – тебе. Слезы глаз моих, которые не устанут тебя оплакивать, – тебе».
И каждый из пэров бросил в яму свой перстень, в знак того, что память их о покойном вечна, как золото.
Над городом плыл похоронный звон.
Монахи из конгрегации Мури закрыли яму тяжелой каменной плитой. На ней была высечена эпитафия и даты: 1541–1576. Этот человек прошел свою земную жизнь только до половины.
Ударила сигнальная пушка. И тут же страшный гром потряс Толет. Грохотали орудия Мириона, Таускароры, Аскалера, Герена, монастыря Укап, всех бастионов города, всех кораблей, стоящих на Влатре. На десятки миль разнесся этот гром, троекратно повторенный, чтобы знали все: прах Карла Вильбуа, принца Отена, государственного секретаря и маршала Виргинии – предан земле.
Молитесь за него.