Текст книги "Кризис воображения"
Автор книги: Автор Неизвестен
Жанр:
Религия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 36 страниц)
АЛЕКСЕЙ РЕМИЗОВ. «ОЛЯ».
Изд. Вол. Париж, 1927.
В этом романе рассказывается о простой жизни Оли Ильменевой; первая часть «В поле блакитном» – детство, Деревня Ватагино, воспоминания об отце, матери, няньке Фатевне, о странниках и сундуке с бабушкиным приданым, все вместе: и важное, и незначительное, и печальное, и трогательное; все, как запомнилось, вне перспективы и выбора: непосредственная запись детских впечатлений. Някины сказки, пасхальная заутреня, рождественские каникулы, смерть бабушки, а рядом случай с бешеной собакой история о зайчике, который приносит конфеты. Автор никак «строит» своего повествования. Это похоже на дневник, так же лично, отрывисто, иногда случайно, но из мелочей и беглых заметок вырастает в неповторимом своеобразии смутная и сказочная пора детства. И в этом смысле приемы Ремизова прямо противоположны приемам Толстого в «Детстве» и «Отрочестве». Толстой восстанавливает прошлое с точки зрения взрослого: у него материал памяти подвергается последующей переработке; Ремизов смотрит глазами ребенка, прошлое для него – настоящее: чудесный, сверкающий и таинственный мир. У одного – аналитический разум, у другого – лирическое воображение.
Вторая часть – «Доля» и третья «С огненной пастью», посвящены Олиной юности: Петербург, Бестужевские курсы, революционная работа, сходки, конспирация, аресты. В нашей литературе история революционного движения никогда еще не разрабатывалась, как поэтическая тема. К сложному общественно–политическому явлению Ремизов подходит не как историк и бытописатель. «Деланье революции» он воспринимает лирически, и в партийном подполье видит не догму и доктринерство, – а великую любовь и жажду «пожертвовать собой». Эти юноши и девушки, спорящие о Плеханове и Каутском, презирающие тех, кто смеет жить личной жизнью и расходящиеся с друзьями потому, что те «склоняются» к с. – д., а не к с. – р., просветлены такой любовностью, такой застенчивой нежностью, что, кажется, вся книга написана о любви. Убогий и печальный быт, наивная и нетерпеливая идеология подростков – растворены в чистой лирике. Все прозрачно, все залито радостью жизни и верой в «идеал». И у Ремизова это слово может стоять без кавычек: его гуманизм – не идея, а подлинная реальность. Оля с темно–русой косой, густыми бровями и «совиными глазами» до конца сохраняет «свою горячность и свою готовность все отдать».
«Оля» – повесть о горячих детских сердцах, о жертвенности и служении. Чтобы избежать ложного пафоса, автор выбирает людей самых обыкновенных – совсем не похожих на героев. Чтобы не впасть в чувствительность, – он подчеркивает смешные мелочи их жизни. И все же общий тон книги героический.
Стиль Ремизова, основанный на интонациях живой речи, свободен и от синтаксических шаблонов, и от литературных клише. Людям зрительного типа, не слышащим, а видящим фразу, он может показаться затрудненным, разорванным: в нем нет привычной «гладкости», «закругленности» и прочих литературных условностей, переставших казаться искусственными. Нужно вслушаться в ремизовский «сказ», войти в ритм его словосочетаний, чтобы почувствовать их художественную и психологическую оправданность. В каждом новом произведении язык его творится заново. Из фразы выброшены все «вспомогательные средства» (для Ремизова характерно опущение союзов, местоимений, эпитетов и систематическое введение эллипсов); она сжата и наполнена. Почти все предложения – главные; логические отношения не показаны, а только отмечены знаками препинания (двоеточие, тире); периоды строятся не по правилам риторики, а по законам разговорной речи. Изобилуют интонационные знаки (…,!), слова–жесты (вот, тут, это). Создается иллюзия живого голоса – то заглушённого, интимно–шепчущего, то взволнованно–громкого, то спокойно–замедленного, то торопливо–прерывающегося. Из интонаций вырастает перед нами образ самого рассказчика: ты видишь его жесты, тики, ужимочки; его улыбку и хитрый взгляд. В искусстве выразить себя до конца – он неподражаем. Каждое его выражение – личное, неповторимое и единственное. Язык Ремизова – одно из самых замечательных явлений современной нашей литературы. Разрыв с «письменной» традицией, начатой Ломоносовым и обоснованной Карамзиным, – возвращение к народным жанрам (сказка, песня, скороговорка, духовный стих) и к писателям не канонизированным (Аввакум, Лесков, Розанов) – придают его творчеству громадную историко–литературную значительность. Ремизов обращен лицом к будущему: он подлинный учитель молодых поколений писателей.
МОЛОДЫЕ ПОЭТЫ
«Союз молодых поэтов и писателей в Париже» существует Уже четыре года. Лишь немногим из его членов удалось издать сборники своих стихов. Произведения других изредка появлялись в газетах и журналах. Есть и поэты, никогда еще не печатавшиеся. А между тем широкой публике, при всем ее равнодушии к литературе, давно бы следовало знать, что Р Париже существует многочисленная группа молодежи, с **аром и бескорыстием занимающаяся столь «несвоевременным» делом – поэзией.
«Сборник стихов», только что выпущенный союзом поэтов – представляет собой первый опыт общего выступления. В нем – стихотворения пятнадцати авторов, из которых некоторые печатаются впервые. Есть имена уже знакомые, лица определившиеся, есть смутные обещания, неясные черты. И как ни трудно по одному–двум стихотворениям, быть может, случайным, судить о поэте и из немногих строф извлекать выводы, – все же нам кажется возможным одно отрицательное определение: парижские молодые поэты не образуют «школы», не провозглашают никаких течений и направлений; они идут вразброд, каждый по своей дороге, не увлекаясь никакими литературными теориями. По сравнению с пролетарской поэзией, воспевающей классовые достижения и успехи техники, – поэзия зарубежная радует благородством тона, верностью пушкинской традиции и равнодушием к моде дня. Большинство поэтов пишут классическими ямбами, стремясь к простоте и ясности. Влияние Пастернака уравновешивается воздействием Тютчева, Блока, Гумилева. Технически, молодые авторы очень разнокачественны: одни искушены во всех секретах ремесла, владеют стихом умело, с большой ловкостью; другие спотыкаются в размерах, топят удачные строчки в вязких строфах и беспомощно блуждают в синтаксисе. Но ни мастера, ни подмастерья не перепевают чужих песен. Видно, оторванные от преемственности, пересаженные на чужую почву, они с трудом добиваются того умения, которое раньше было доступно каждому, не вполне бездарному, эстетствующему молодому человеку.
В «Сборнике» мы не найдем ни утонченности, ни элегантных безделушек. Стихи стали менее нарядными. Интимная лирика и изысканные переживания исчезли вместе с «курантами любви» и «пудренными сердцами». Поэты «опростились». И если подходить к стихам только с формальной точки зрения, то это опрощение может показаться снижением. Но формализм – не критика по существу, а отговорка. Косноязычный стих, нелепая строфа могут быть значительнее самых «гладких» строк.
Да, молодые поэты говорят невнятно, часто неразборчиво; среди них нет ослепительных дарований, им далеко до совершенства, но они заставляют прислушиваться к себе. Им есть что сказать. И они хотят сказать. Эта воля выразить себя в слове, пожалуй, самая характерная черта их творчества. Вот почему судить их можно не только по делам, но и по намерениям.
А. Гингер в 1925 году издал сборник стихов «Преданность». В нем было много жара, нарочитого цинизма и иронической терпкости. Вместо традиционного «жреца муз» – перед нами стоял неприглядный поэт, «безвольный, слабосильный», «трусливый телом и душой плюгавый». Но смирение было пуще гордости, и под брезгливой гримасой пряталась неистовая жажда и чисто романтические страстиВ сборнике союза – стихи Гингера уже освобождены от «юношеских заблуждений». Они стали взрослыми, спокойными и торжественными. Теперь ему не стыдно благословлять мир: он даже не боится пафоса, ибо душа его «вернулась, тяжело дыша».
И вот она без надоедной тины И несказуемо упрощена. Как «отоприте» блудного детины, Как вмиг раскаявшаяся, жена.
Стихи Вадима Андреева искусны и холодны. Ровный, мрачный тон их – не юношеская разочарованность. Он придавлен бременем своих воспоминаний: память упорно хранит лица любимых героев, строфы поэтов. Литературно заглавие его второго сборника «Недуг бытия» (выражение Баратынского), литературны его стихи, литературна его тоска. Голоса Блока, Тютчева, Мандельштама заглушают его «тихие песни». Старческая умудренность и безжизненное мастерство в его протяжных и унылых строках. Ни одной ошибки, ни одного срыва. Все безупречно и скучно.
Томление злой жизни (как у Тютчева), лелеянье «недуга бытия» (как у Баратынского), равнодушие к пустому миру и «мертвое призванье» поэта. В. Андреев согревает стынущее сердце у чужих огней: призраки Дон–Кихота, Дон–Жуана, Франчески да Римини, Казановы проходят в его снах. Он любуется их страстями и страданиями, как библиофил редчайшим ин–кварто. Из плена жизни взывает к освободительнице–смерти. Но в сущности, ему равно безразличны и бытие и небытие.
Свидетельница жизни скудной И скудного небытия, Звезда над тьмою непробудной, Душа бесплодная моя.
В. Дряхлое не менее решительно, чем В. Андреев, отвергает «существования шар» – но отвергает с бешенством, со скрежетом зубовным. Ему хочется «распылиться в пар», «влиться в море» – и эта яростная жажда уничтожения подсказывает ему вполне нелепый образ: в море его съест осьминог, и мозг его «превратится в чешую и тонкие вуали подвижного и гибкого хвоста». В. Андреев никогда бы не придумал для себя такое чудовищной кончины; зато в вымыслах Дряхлова есть темперамент, который при удаче может превратиться в поэтический жар.
Не решаюсь по одному стихотворению судить о даровании Е. Калабиной, но мне нравится решительная мужественность ее эротики. Она мчится в карусели верхом на лошади: Рядом с ней «товарищ случайный», «мой мальчик». Она распоряжается, прикрикивает на коней, подбодряет спутнику опьяняется движением, грохотом и любовью. В поэтичеких средствах неразборчива, пристрастна к словам ярким, в ритме не беспомощна.
А рядом с энергичной Е. Калабиной – как будто нарочно для контраста – тихая Ирина Инорринг. Стихи ее заслуживают большого внимания, но восприятию их мешает навязчивая память об Ахматовой. Я не хочу сказать, что И. Кнорринг подражает старшей поэтессе: она вполне самостоятельна в своих чувствах и их выражении, но лиризм ее, сдержанно–печальный и мечтательный, внутренне родствен поэзии Ахматовой. И невольно строки ее напоминают о давней, незабываемой мелодии.
Только память о прошлом слилась
Навсегда с теплотой невольной,
Оттого, что единственный раз
Сердцу не было стыдно и оольно.
И так же заострены у нее последние строчки стихотворений, и так же по разговорному звучат простые, ясные слова, так же точны и выразительны ооразы:
И разве жизнь моя еще жива?
Еще не перетерлась, не истлела.
Из четырех помещенных в сборнике стихотворение Юрия Мандельштама — самое непосредственное и крепкое посвящено Леконту де Лилю; особенно удачна его первая строфа:
По рубрикам, под нумерами
Люоовь – по строчкам – наизусть.
Не зачитаешься стихами,
Где безошибочность и грусть.
Поэт владеет ритмом, чувствует удельный вес слова, пытается свои стихотворения строить. Но опасно его влечение к эффектным концовкам, к сложным конструкциям, стихи его слишком напряжены – забиты важными словами. Нельзя постоянно играть с педалью – это грубит и искажает звук. Однако, несмотря на грузность, стихи Ю. Мандельштама не выдают новичка.
О Б. Очеретине скажу его же словами:
Слов неясных не запоминаю.
Рассуждения его о тайне, может быть, и многозначительны, но не относятся к поэзии. Фантазия его («Я плыл по небу, рядом плыли звери») – безвкусное ребячество.
В стихах В. Смоленского, скромных и неискусных, есть что то настоящее. Между тем словесно они не блещут открытиями. Поэт «пьет от кубка» жизни «жадными глотками»» пишет «до последней строчки жизни свиток», он «сладкою надеждою томимый»; не чувствуется усилия обновить эти давно стершиеся выражения – и все же стихи запоминаются. Быть может, именно потому, что в них не заметно натуги, намеренности, что они как то по–своему непринужденны и естественны.
И хоть любовь, и счастье, и забавы
Меж нами не равно поделены —
Но на закате нищеты и славы
Мы все пред Богом грешны и равны.
Недостатки бросаются в глаза – досадные и легко устранимые. Но эти стихи родились счастливчиками: они нравятся.
Сам себе читаю по ночам
Как Ромео полюбил Джульетту…
Борис Поплавский — самый взрослый, самый законченный из «молодых поэтов». Его стихи – сложны и извилисты. Их неожиданные ходы, алогические сочетания и причудливые метафоры – не «легкая игра», а сознательный и тонкий расчет. Произвол только кажущийся, а внутри – хитрейший механизм, действующий безошибочно. Поэт строгий, равнодушный, насмешливый, одаренный редким чувством стиля и ощущением слова. Он испытывает наслаждение, разрушая устойчивость мира. В стихах его предметы колеблются и дробятся, как бы отраженные в воде. Единство распалось на блестящие осколки, стеклышки, черепки. Мир зыбок, слова двусмысленны, ангелы неумело танцуют на балу, Христос летает на аэроплане, шоферы–архангелы разъезжают в розовых авто, на гранитном виадуке – разговаривают духи. Кружится голова от этого смешения неба и земли, от этой «нечистой игры», где низменное так возвышенно–лирично, где:
Как светлую и прекрасную розу
Мы закуриваем папиросу.
Душа распылена на снежинки: бесконечное, радужное мелькание. Разноцветные туманы обволакивают гибнущий мир. «Синевели дни, сиреневели, темные, прекрасные, пустые». «Синие души вращаются в снах голубых, розовый мост проплывает над морем лиловым». «Пепельный день заменил бледно–алый рассвет». Поплавскому нечего строить; к чему он ни прикоснется, все поддается под его рукой, все ненастоящее, игрушечное, детское: ваточные ангелы, сусальные звезды, красивые флаги, грошовые фонарики на нитках, золотые лошадки, волшебные украшения. Но Поплавский создал не только свой стиль – напев его стихов протяжный, пронзительный, томящий – глубоко оригинален. Особенно v даются ему трехсложные размеры.
Мы погибали в таинственных южных морях.
Волны хлестали, смывая шезлонги и лодки.
Мы целовались, корабль опускался во мрак.
В трюме кричал арестант, сотрясая колодки.
Словесной изощренности Поплавского противостоит напряженное косноязычие В. Мамченко. Стихи его ничего не рассказывают и не хотят рассказывать. В них краткими порой загадочными знаками–символами отмечено что то «случившееся» с душой. Условность этих знаков несомненна – отсюда их затрудненность. Но «случившееся», действительно, значительно и важно, и это кладет на обрывистые строки отпечаток какого то таинственного значения.
«Липкие рты (выпили) Последнюю каплю (воды) из рытого песка (недоверчивый шаг) за песок, в небо, в солнце (глаза слепые)».
Тяжело падают слова, раскаленные до бела, как заклинание, как молитва.
Дм. Иобяков слишком доверяет своему вдохновению (а оно у него действительно есть) и пишет стихи размашистые, небрежные, многословные; но, несмотря на все нажимы и нагромождения, поэзия его – «исповедь горячего сердца». Сердце это не знает меры, не любит тишины – оно несколько театрально, но зато оно – не просто эмблема. Стихотворения Присмановой и Софиева мало характерны, и всякая оценка их была бы случайной. Н. Станюкович грамотно излагает свои раздумья в корректных стихах.
Я говорил только о поэтах, произведения которых вошли в сборник союза. Мой обзор далеко не полон. Об остальных «молодых» хотелось бы побеседовать особо.
О ФРАНЦИИ
«Как только великий народ перестанет верить в то, что он – единственный носитель истины, как только он теряет веру в то, что он один призван, один способен воскресить и спасти мир своей истиной, он немедленно перестает быть великим народом и становится просто географическим понятием».
Так говорит Шатов у Достоевского.
Великая Франция долгие века своей исторической жизни верила в свою истину. Старшая сестра в семье европейских народов, любимая дочь Христа, она католичество сделала французским, а свою культуру – мировой. Жанна д'Арк ведет за собой народ, избранный богом. «Воюющие со святым королевством Франции – воюют с королем Иисусом».
То же божественное произведение, что и во времена Крестовых походов: «Gesta Dei per Francos»: замыслы Божие, осуществленные французами.
Революция 1789 года – освобождение мира. В этом ее смысл и сила. Все, что происходит во Франции, рассчитано на все человечество. Войска революции несут добрую весть всему миру. Не права француза, а «права человека и гражданина». Наполеон воплощает идею всемирности; без нее он непонятен, бессмыслен: «отныне, – заявляет он, – подлинная сила французской республики должна заключаться в том чтобы все идеи, возникающие в мире, принадлежали ей».
Это – основа французского духа, его пафос.
Все великое, рождающееся в Европе, должно быть французским; подразумевается: существует единое человечество, единая культура, на верхней ступени которой стоит Франция. Империализм духа! Иерархия ценностей, порядок, единство.
Виктор Гюго посвящает свой «Страшный год» – «Парижу. столице народов».
И как ни бездушен был глупый XIX–й век, вера в свою истину не покидала Францию. Она продолжала законодательствовать «urbi et orbi», она говорила, как власть имущая, то как наместница Христа, то как представительница «гуманизма», то как проповедница социализма. Духовное владычество ее не поколебали ни Ренан, ни Конт, ни Анатоль Франс. До мировой войны Франция – единая, признанная хранительница европейской культуры.
Но после войны? По–прежнему стоит ли Франция во главе человечества? Послевоенная французская литература отвечает на это противоречиво. Несомненно одно: она утратила свой «великий» стиль, свое единство. Она сомневается, ищет оправданий, не верит. Те, которые утверждают, что ничего не изменилось, и что во Франции» – по–прежнему благополучие и благоустройство – все меньше пользуются влиянием. Их речи о французском духе, равновесном и разумном, кажутся отголосками прошлого. У них нет аудитории. Другие же, молодые, «отчаявшиеся» – откровенно признают, что живой дух отлетел, что Франция «застыла в своем совершенстве», замкнулась в традициях.
Поль Моран, возвратившись на родину из Америки, противоставляет трогательный, старенький отсталый Париж, молодому, могучему современному Нью–Йорку. Дриэ ля Рошелль физически ощущает умирание Франции: он задыхается среди музеев и развалин; живой человек, не романтик и не археолог, должен бежать с кладбища: «На земле пульс жизни бьется только в двух местах – в Нью–Йорке и Москве». Молодые писатели ищут новой всемирности, идеи, которая была бы действием. Литература или исчезнет совсем, или перестроит мир. Оставаться по–прежнему безответственной она не может. Ей необходим воинственный дух, нравственная цель, жертвенность. Неокатолики и неокоммунисты во Франции твердят о перевоспитании людей. Лучше пропаганда, чем «искусство для искусства».
О гибели Европы заученными голосами повторяют все репортеры. Это – воздух, в котором мы живем. И каждый спасается, как может. В католичестве, в американизме, в коммунизме. Спасаются, отталкиваясь от Франции, как от старого мира, обреченного на гибель. Бегут от нее, как с тонущего корабля. И пускаясь в неведомый, быть может, последний путь, оборачиваются с тоской —
Франция, самая прекрасная, самая сильная наша любовь.
О ГЕРМАНИИ
Мировая война – главная тема всей немецкой литературы. В первое десятилетие после Версальского мира, в Германии, как и во Франции, войну старались «ликвидировать». Новые писатели, пришедшие на смену экспрессионистам, хотели забыть прошлое, взглянуть на мир детскими глазами, построить новую жизнь. Из этого официального оптимизма ничего не вышло. Не помогли многотомные исторические романы, прославлявшие великое прошлое Империи (Шуленбург, Бруно Франк, Нейман, Фейхтвангер). Не помогли наспех сочиненные утешительные теории о германской миссии на Востоке и о новом европеизме. Военная тема постепенно вытесняла все другие и, наконец, стала господствующей. Германия живет войной не как воспоминанием, а как единственной реальностью. Кажется, что только теперь, на расстоянии, она увидела ее огромную тень.
Когда во Францию с опозданием дошли слухи о необычайном успехе книги Ремарка «На западном фронте без перемен», их встретили с недоверием. «Как, опять книга о войне? Кажется, все уже было сказано». Но после Ремарка всем стало понятно, что это – первая книга о войне. Значение ее – в разрушении лжи о возрождении Европы. Как будто до Ремарка существовало молчаливое соглашение о том, что с войной покончено. Рана заживает, больной выздоравливает и Ремарк имел дерзость сказать, что произошло непоправимое. На месте, выжженном войной, ничего не растет и не вырастет.
Поколение, принесенное в жертву войне, оставило после себя пустоту, которую нечем заполнить. Возвратившиеся завидуют погибшим. Мир еще горше войны.
В прошлом году три прославленных писателя, Глезер, Ренн и Ремарк издали продолжения своих романов: Глезер «Мир» (Frieden), Рейн – «После войны» (Nachkrieg) и Ремарк – «Обратный путь» (Weg Zuruck).
Объяснять безнадежно мрачный тон этих книг угнетенным состоянием побежденных было бы слишком по–марксистски. Пессимизм авторов не исчерпывается никакими экономическими и социальными «факторами». Он говорит о трагической неудаче всей нашей культуры, о гибели человеческой души. Герой Глезера, семнадцатилетний гимназист, издевается не только над мелкими лавочниками и чиновниками, которым суждено строить новую Германию, но и над возвращающимися с фронта «героями» – «недовольными и трусливыми», над революционерами, честолюбивыми лгунами, над народом, так легко примирившимся с бесславием родины. Книга Ренна страшна своим отчаянием. «Небо было серо. Шел дождь. И все показалось мне таким безнадежным и пустынным, что не стоило жить». Автор бесстрастно записывает свои наблюдения. Великая Германия рухнула. И никто, как будто, этого не заметил. Ничего в сущности не произошло. Фельдфебель Людвиг Ренн механически, по бессмысленной привычке продолжает исполнять свой долг (Pigient). Вся героическая ложь Германии – доблесть, кайзер, империя – не держалась ли она на таком же автоматизме? У Ремарка – то же недоверие к человеку, то же бешеное отвращение к болтовне о возрождении и просветлении. Строить незачем и не для кого. Война разрушила последнюю самую живую ложь: о ценности человека; гуманизм кончен и навсегда. «Будущее наше погибло, ибо погибла та молодежь, которая несла в себе это будущее. Мы – обломки, мы доживем свой век… Подумайте только! Целое поколение уничтожено. Поколение, полное надежд, веры, воли, энергии и силы».
Немецкие книги о послевоенной эпохе свидетельствуют об упадке, нравственной распущенности, массовой неврастении. В драмах Толлера, Кайзера и Брукнера — вся страна изображается, как сумасшедший дом или притон разврата.
Но в Германии противоречия преспокойно уживаются. Литературной теме о конце цивилизации и гибели человека отвечает другой мотив: социального строительства и новой Европы. Обожание Достоевского не мешает преклонению перед Лениным. Мы слышим о растущем поколении здоровых, сильных и закаленных людей, которые отвергают старый романтизм во имя «новой вещественности» – neue Sachlichkeit. Нам только что казалось, что в Германии «все пустынно и безнадежно» – мы ошибались. Никогда еще жизнь не была там столь напряженной, страстной и увлекательной. Разочарование – и пафос «современности». Крушение старого «Могущества» («Macht») и создание новой силы» («Kraft»).
Новый идеал – неясный, но пленительный – «модернизм». В нем кое что от Америки, кое что от советской России; доля революционности и доля древне–тевтонского геройства. Все в движении, в стремительном ритме.
Вечное изменение – такова природа германского духа.