Текст книги "Кризис воображения"
Автор книги: Автор Неизвестен
Жанр:
Религия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 36 страниц)
ПОЭТИКА И МАРКСИЗМ
Молодому поколению наших ученых филологов принадлежит заслуга создания нового понятия «науки о литературе». Самой науки у нас еще нет, но уже сделана огромная подготовительная работа, и мы знаем, какой она должна быть. Символисты – из них особенно Вячеслав Иванов – своей практикой и теорией развил у читателя чувство слова, ощущение формы. Лингвисты подвели его к восприятию речи, как живого индивидуального творчества; заговорили о законах синтаксиса, мелодики, фонетики, эстетики; выработали новую терминологию, включив литературу – это «искусство слова» – в систему других искусств. За последние годы, в области древней и консервативной «теории словесности» произошла коренная перестройка. Она перестала быть тем «terrain vague», на котором первый пришелец, будь он историком культуры, социологом или импрессионистическим критиком, бесцеремонно водружал свой флажок. История литературы от самозванцев освободилась; на расчищенном месте идет горячая работа. Ряд ценных исследований по вопросам поэтики, появившихся в недавнее время, о том свидетельствует. Еще года три тому назад это движение не выходило из узкого круга петербургских и московских литературных кружков – теперь оно распространилось по всей России, и нет такого глухого провинциального города, где бы не существовало «клуба», «студии», «академии». Как бы косо и криво ни отражались «формальные проблемы» у Уфимских рабкоров или вяземских комсомолов, повальное.'влечение вопросами поэтической техники весьма знаменаельно. Один советский писатель заявляет: «Мне хочется напомнить коллегам, что чуть ли не половина СССР пробует перо и интересуется стихологией. Поэт выступает перед аудиторией начинающих поэтов и прозаиков».
Одним словом, государство поэтов, управляемое прозаиками (и Ленин, и Троцкий, и, особенно, Луначарский – писатели; не говорю о более мелких – все они «пробовали перо»; все комиссары пишут стихи, все сотрудники ГПУ подбирают рифмы).
В этом эстетическом своеобразии советского быта таится соблазн и опасность. Поэтическая энергия населения должна быть учтена правительством. Ей можно покровительствовать. если она продуктивна для революции. К каждому советскому Пушкину следует приставить своего Бенкендорфа, который бы от времени до времени спрашивал: «Товарищ поэт! (или товарищ ученый!) На каком основании вы в таком то номере такого то журнала напечатали вашу элегию на смерть друга? С какой целью вы поместили вашу статью о «проблемах метротонической стихологии»? Упрочивают ли они диктатуру пролетариата и ведут ли к торжеству III Интернационала?» Перед лицом стихотворного потока, руководящие круги в СССР несколько растеряны. Устраиваются диспуты и издаются сборники, «основная проблема»: можно ли коммунисту быть поэтом и совместим ли «формальный метод» с учением Маркса? Находятся ловкие люди, способные на самые утонченные компромиссы. История литературы долгой, жестокой борьбой добилась некоторой самостоятельности. Формализм был реакцией против наших старших общественников, экономистов и идеологов – и вот его снова душат те же идеологи. Не успели мы понять, что значение «Евгения Онегина» не в изображении общественных настроений эпохи 20–х годов, что Рудин не есть «продукт вырождающейся интеллигентской психологии», как снова нам твердят: «поэтическое произведение есть отражение социальных условий жизни. Формы поэтических произведений суть результаты коллективного опыта определенных общественных групп». Эти положения читаю я в только что появившемся московском сборнике статей под редакцией В. Я. Брюсова «Проблемы поэтики» (он был подготовлен покойным поэтом к печати незадолго до смерти).
Цель сборника ясна: с новыми достижениями в области поэтики нельзя не считаться: вопросы «композиции» и «техники». оказывается, дебатируются на всех заводах. Но и от марксизма отказаться нельзя. Остается синтез. Дело затрудняется тем, что формальный метод вопросами «содержания» упорно не занимается: перекинуть мост от «лирической композиции» или, например, «поэтики сонета» к Карлу Марксу не так легко, как от «истории литературы» Когана или Саводника. Не легко, но не невозможно.
Редакторы сборника надеются прийти «в конечном итоге через марксистскую критику к созданию истории литературы, написанной по марксистскому методу, которая и будет первой историей литературы». «Научная поэтика» станет подсобной наукой и основанием для выводов марксистской истории литературы.
Оказывается, формальный анализ только подготовка: «После формального изучения, наступит время для выяснения тех социальных условии, которые вели к появлению в данную эпоху, в данном классе – данных поэтических форм». Вот – далекая и высокая цель: выяснение социальных условий. Такую науку и создавать нечего, она уже давно существует: зовут ее социологией.
В сборнике помещены статьи преподавателей Литературно–Художественного Института и Луначарского («О поэзии, как искусстве тональном»). Высокопоставленный автор говорит, что поэзия должна быть рассчитана «на камерное декламационное исполнение» и что им написано в стихах восемь сонат и один концерт, «которые были мною во многих местах, часто перед широкой публикой, читаны, причем впечатление от них неизменно получалось, по–видимому, благоприятное».
Среди статей, о компромиссе не заботящихся, есть интересные специальные исследования. Отметим «Поэтику сонета» Л. Гроссмана, «Морфологию пушкинского «Выстрела» М. Петровского и «О лирической композиции» Г. Шенгели.
Но общий характер сборника – бессистемный и путаный. Московские «формалисты» не поспевают за петербургскими. Каждый исследователь законодательствует, полагает основы, заново создает целые доктрины: получается такой терминологический хаос, такие груды условных обозначений, что простая мысль автора исчезает безвозвратно. Много чертежей, схем с буквами и стрелками, алгебраических уравнений, еще больше иностранных слов и формул. Но все это мало поучительно.
ЛИДИЯ СЕЙФУЛЛИНА
В советских журналах много пишут о «современном состоянии русской литературы». Можно попытаться эту «проблему» свести к нескольким простым положениям. Без революционного пафоса, «дискуссионного порядка», партийной терминологии и пышных метафор (вроде: «в народной душе Дремлет еще непочатый угол энергии»). Получится менее красочно, но более вразумительно.
В России народился новый читатель, утверждают литературные наблюдатели. Восприимчивый, жадный до искусства, неискушенный культурой. Этот новый читатель (для просто назовем его крестьяно–рабочий) не удовлетворяется объедками буржуазной кухни. У него нет аппетита ни на Эренбурга, ни на Ал. Толстого, ни на А. Белого. Ему нужна здоровая сытная пища. Несвежую провизию отвергает, под каким бы хитрым соусом ее ни подавали. А следовательно с марксистской логикой заключают критики, раз появился спрос, должно появиться и предложение. Новый читатель должен породить нового писателя.
Третье положение: литература отражает быт коллектива: какая решительная ломка произошла в быте, какие преобразования! – все это должно отразиться на литературе. Все три положения с неизбежностью приводят к обязательности появления нового искусства. Экономический материализм не может ошибаться.
Ждали возникновения нового писателя с той же уверенностью, с какой астрономы ожидают солнечное затмение. Несколько раз ошибались: ошиблись в Пильняке, в Леонове, в Маяковском, – по проверке все трое оказались эпигонами буржуазной культуры. Развенчали с негодованием. Теперь утвердили новую знаменитость – писательницу Лидию Сейфуллину. Но, кажется, и она надежд не оправдает.
Сейчас она в большой славе: Книг–во «Современные Проблемы» уже издает полное собрание ее сочинений. Она – интеллигентка (была городской учительницей, служила на сцене, состояла уездным земским гласным, секретарствовала в Сибгосиздате), но отец ее – крещеный татарин, а мать крестьянка; поэтому вполне может считаться рабоче–крестьянской писательницей. Ее первый рассказ «Павлушкина карьера» был напечатан в газете «Сове! екая Сибирь». Имел огромный успех. Через два года она уже была знаменита.
Нового искусства Сейфуллина не создает, ничего не разрушает, ни с чем не «порывает». Поразительна живучесть старых приемов, истертых лоснящихся от векового употребления. Входит в литературу свежий человек из нового мира и тотчас же становится в очередь: «преемственность традиции»; священное предание чтить.
Рассказ о крестьянской жизни, народные повести – жанр у нас новизной не блещущий. Или роман «общественный» с либеральной тенденцией: с одной стороны, правда мужицкая, с другой – интеллигентская беспочвенность. Схема привычная. Или еще: мещанская пошлость, безыдейное прозябание, серые будни – и вдруг «луч света в темном царстве» появляется герой с идеей – народник, революционер, социалист – с вдохновенными космами и глазами сверкающими. И для героини–девушки, томящейся в буднях, открываются светлые дали, новая прекрасная жизнь. Работать во имя идеи! Пожертвовать личным счастьем для «дела».
Они берутся за руки и идут навстречу «заре». Или прямо в «бушующее море» (как у Репина «Какой простор!»). Развязка или благополучная («берутся за руки») или трагическая: его убивают, ссылают в Сибирь, сажают в тюрьму, а она, вся окаменев, продолжает свое служение (детей в школе обучает или разбрасывает прокламации).
Эту «идейную» схему бережно хранит и Сейфуллина: вариации незначительные. Герой из социалиста стал большевиком; открылась ему правда – и весь он переродился: был темным, пьяным мужиком, – а тут – благолепие в лице появилось, приоделся, помылся, в глазах стальной блеск и голос спокойный, убедительный («Виринея»).
А она – жила в буржуазном болоте, от крестьянской цельности оторвалась, пошла на сцену, с барином хороводилась, с тоски–кручины низко пала – вот явился он, партийный работник, и поняла она, как надо жить и какая любовь настоящая («Четыре главы»).
Или – конторщик со смешным именем: Александр Македонский. Забитый, без человеческого достоинства – совсем как Акакий Акакиевич. Но пришли большевики, попал он в разные комитеты, даже в бою с белогвардейцами отличился – и выбрали его в заведующие Наробразом. Понял он «правду» – и жизнь его осветилась («Александр Македонский»).
Композиция рассказов элементарная, традиционная. Новому читателю видно, такая и нужна. Но в убогую эту схему Сейфуллина вкладывает большое напряжение действия и подлинную силу изображения. Новый оыт захвачен смело и глубоко. «Тьма» деревни с диким разгулом, зверскими расправами, смутой и помрачением умов представлена в ряде зловещих и незабываемых картин. Горькая правда смягчена официальным оптимизмом – изживаем де тяжелое наследие, – но тенденциозную этикетку сорвать не трудно – и тогда останется мучительная и страшная повесть о «злой године». Автор с большим искусством владеет языком сибирского крестьянина, скупым, суровым и выразительным. В «сказе» Сейфуллиной чувствуется земная сила; крепость и тяжесть. Лучшие ее рассказы о бездомных детях, бродягах, нищих, о «правонарушителях». Она говорит о несчастных без мелодраматизма, с простотой почти жестокой.
ЛИТЕРАТУРНЫЕ БЕСЕДЫ
(Поль Валери. – Демьян Бедный)
Небольшая статья Поля Валери «Кризис духа», недавно напечатанная в сборнике «Variete» – быть может самое значительное и блестящее из всего, что было написано о духовном кризисе европейской культуры.
Знаменитый автор «Эвпалиноса», исследуя страшную болезнь нашей современности, ставит изумительный в своей беспощадной точности диагноз. На наших глазах произошла гибель целой культуры: мы по личному опыту знаем теперь, что цивилизации не бессмертны. Элам, Ниневия, Вавилон – от этих великих царств остались только имена; но, скоро, может быть, и Франция, Англия, Россия станут тоже только именами. Почему же старая европейская культура оказалась такой неустойчивой, такой хрупкой?
Валери утверждает, что Европа накануне войны находилась в состоянии духовной анархии. Самые разнородные идеи, самые противоречивые принципы уживались мирно. «Модернизм» это – ярмарка мыслей, мировоззрений, вкусов; это – карнавал пестрых чувств и убеждений. Ни Рим эпохи Траяна, ни Александрия Птолемеев не доходили до такого смешения языков.
В любой книге начала двадцатого века вы отыщете: влияние русского балета, отголоски стиля Паскаля, импрессионизм Гонкуров, кое что от Ницше и Рембо, слог научных исследований и неуловимый аромат британской словесности. Европейский Гамлет размышляет на кладбище – вокруг него столько великих могил: Леонардо, Лейбниц. Кант… Почему могучие усилия, гениальные мысли и добродетели привели нас к разрушению?
И Валери задает вопрос: сможет ли Европа сохранить свою духовную гегемонию или же она превратится в то, что она и есть фактически: маленький мыс азиатского материка? Ведь преобладание ее есть чудо: Европа менее населена, менее богата золотом, менее плодородна, чем, например, Индия. Ее владычество основано на духе – на сочетании воображения и логического мышления, скептицизма и веры; Греция создала геометрию: до сих пор еще мы оспариваем возможность этой безумной выдумки. Но из нее вышла наука – вся европейская наука.
В тот момент, когда знание превратилось в материальную силу, приобрело рыночную стоимость и стало товаром, власть Европы пошатнулась. Весь мир теперь может покупать «товар» знания в удобной фабричной упаковке.
Первенство между Европой и остальными частями света медленно исчезает. Разливаясь по всему земному шару? культура понижается и грубеет.
Вся проблема сводится к вопросу: вся ли духовная культура Европы растворима. Против мирового заговора, остается ли у нас хоть тень свободы? Или нам предстоит гибель в борьбе с теми, кого мы научили пользоваться нашим же оружием.
Ответить на этот вопрос – значит разрешить глубочайшую задачу современности.
У Есенина есть строфа:
С горы идет крестьянский комсомол.
И под гармонику, наяривая рьяно,
Поют агитки Бедного Демьяна,
Веселым криком оглашая дол.
И не только комсомол «наяривает» стихи Демьяна Бедного; его в России знают все: на каждом заводе, в каждой красноармейской части, в глухих селах и деревнях. Он самый любимый поэт, единственный подлинно национальный. По сравнению со всероссийской его известностью, бледнеет слава Пушкина. Миллионы, «оглашающие дол» агитками Демьяна, вся рабоче–крестьянская республика, знающая наизусть его басни, целые поколения, воспитанные на его частушках – картина грандиозная. Все остальные знаменитости замкнуты тесными кругами и кружками: они цветут и увядают в оранжереях «студий» и «академий» – один Демьян пустил корни в самую толщу народа и разросся богатырски. Он в народе и народ в нем, его личность так слилась с массой, что он превратился в коллективного поэта. Поэтому все личное в нем отмерло; – осталось только широкое горло – рупор, через который кричат неимущие классы.
Демьян – мужик и гордится своей черноземностью. Знает деревню, говорит ее языком, думает ее думу. Советские критики утверждают, что произведения Д. Бедного и есть настоящее народное творчество: в его песнях завершение всего нашего литературного народничества. То, что подготовило Пушкина, над чем трудился Некрасов, достигло полного развития у Демьяна. Читая советские журналы, видишь: тяжелые и путаные пути ведут на высокую гору; по ним, скользя и сбиваясь, взбираются великие поэты и писатели – а на вершине горы стоит величайший – Демьян. Апофеоз. Событие это до сих пор еще не было освещено с художественной точки зрения. Агитаторство, социальная сатира, смычка с деревней, проропаганда коммунизма, марксистская политика и пр. – все эти задания Бедного лежат не литературы. «Коллективный поэт»: очень любопытно, и мало понятно. Но умеет ли этот гений писать стихи?
«Басни Демьяна, – говорит критик «Красной нови», – острые как стилет, которым он наносит удар за ударом злому кассовому ворогу». Посмотрим, из какого материала это оружие сделано, выбор цитат усложняется чисто эпическим размахом Демьянова творчества: им созданы: басни, народные песни, частушки, былинный сказ, народная песня, поэма, повесть, гимны, марши, сказания, эпиграммы, лирические стихи и многие другие виды устной и письменной словесности. Возьмем, не выбирая.
Песня:
Сам заправский я мужик,
Я скажу вам напрямик:
Вами жадность одолела,
Нет для вас милее дела.
Как хоть с нищего сорвать
(Правды незачем скрывать). Нонче все вы нос дерете, «Городских» за грудь берете: «Как теперь мы все равны, То… сымайте ка штаны!»
Басня: кларнет, повстречавшись с Рожком, начал хвастаться, что под его, кларнета, музыку «танцуют, батенька, порой князья и графы». Рожок отвечает:
То так, – сказал рожок, – нам графы не сродни,
Одначе помяни: —
Когда нибудь они
Под музыку и под мою запляшут.
Гимн:
Гнет проклятый капитала
Обрекал нас всех на муки,
Принуждая наши руки
Поднимать чужую новь.
Не отрицая гениальности Демьяна Бедного с точки зрения классовой борьбы с гнетом капитала, мы все же затрудняемся признать его поэтом в старом (буржуазном) смысле этого слова. Хоть и рифмует он «муки» и «руки», «равны» и «штаны», а все таки не поэт. И сколько бы его ни читали в красноармейских частях, «национальным» от этого он не сделается. Нужно глубоко презирать родину, чтобы признать Демьяна «гласом народа».
СОВРЕМЕННАЯ ЯПОНСКАЯ НОВЕЛЛА
До последнего времени японская литература была доступна только немногим специалистам; непосвященные едва ли догадывались о ее существовании. Увлечение современной японской живописью вызвало в Европе огромный интерес к культурной жизни этой изумительной страны. После благоговейно–восторженных описаний Клоделя, поверхностное любопытство европейского читателя сменилось глубокой любознательностью. Была открыта доселе неведомая область своеобразнейшего и тончайшего искусства. Наши знания о ней отрывочны и скудны; нам трудно разобраться в многообразии и сложности стилей, художественных приемов и литературных жанров, расцветающих ныне в Японии. Самый искусный переводчик бессилен перед неуловимой «изысканностью» языка, созданной японскими ювелирами слова. Перевод, сквозь который просвечивается узор подлинника, перевод, передающий его утонченную простоту и хрупкое изящество задача исключительной трудности.
Вышедший недавно на французском языке сборник японских новелл в переводе С. Г. Елисеева[52]52
Neuf nouvelles japonaises, traduites par Serge Eliseev. Extrait de Japon Extreme Orients. Paris. 1924.
[Закрыть] является первой удачной попыткой в этой области. Переводчик самыми скромными средствами достигает полной убедительности; жертвуя деталями – непереводимыми сочетаниями различных стилей, особенностями словарного и синтаксического характера – он улавливает основной тон и воспроизводит ритм произведения. Впечатление складывается из еле заметных штрихов, беглых интонаций; оно почти не поддается анализу: от одной тонкой линии зависит вся устойчивость построения. Сюжет необычайно воздушен и прозрачен; события набросаны полуусловно, отставлены далеко, на линию горизонта, как пейзаж японской гравюры, обстановка намечена Двумя–тремя знаками. Быт, даже у авторов, пишущих рассказы с социальной тенденцией, дан в такой неожиданной перспективе, в таком обобщающем чертеже, что кажется почти неощутимым.
Перед нами лишь несколько избранных новелл; они принадлежат писателям самых различных школ; их достоинства Не равны; – и все же, представляется нам, некоторые общие выводы могут быть сделаны. Японское искусство слова не знает нашей европейской риторике; нагромождение и нагнетание, напряженность и эмфаза, стремление к эффекту через преувеличения, метафоры и грузные эпитеты ему совершенно чуждо. Мы навьючиваем на наши слова всевозможные «украшения»; хлещем их, как загнанных кляч. Нам всегда кажется, что мы говорим недостаточно громко. Для большей выразительности кричим. Японские мастера относятся к словам с религиозной почтительностью – с некоторой даже церемонностью; прикасаются к ним легко и ловко. Не различают между ними возвышенных и низменных: все равно достойны уважения, все одинаково прекрасны. В повествовании автор не повышает голоса, не делает резких движений: спокойствие, простота и скромность – не только требование стиля, но и правило приличия. Фраза никогда не перегружена: слова не жмутся, не гримасничают: каждое стоит с тихим достоинством. Отсюда почти физическое ощущение пространства, воздуха и ясности. Каждый звук – полон и чист; понятие об оркестровке отсутствует, но нехитрая мелодия – выразительна и торжественна.
В большинстве новелл центр – психологический анализ.
Излюбленный прием – допрос на следствии («Преступление фокусника», «Двойное самоубийство в Шимабара). Переводчик, снабдивший новеллы ценными историко–литературными вступлениями, справедливо отмечает влияние французских и русских романистов (в частности Достоевского).
Но как своеобразно преломляются у японских писателей эти заимствования! Исчезает гнет натуралистического метода, безысходность мучительства и пытки, кошмары патологий и остается лишь сверкающая игра ума. острая и четкая диалектика: кажется: стены подполья Достоевского раздвинулись, как перегородки бумажных японских домиков, и открылись дали и стало светло.
Самые тяжелые темы (преступления, самоубийства, семейные драмы) трактуются с такой аристократической сдержанностью, что читатель не испытывает угнетения. Душевная жизнь героев показана всегда со стороны, на вежливом расстоянии. В новелле «Лето начинается» глубокая трагедия несчастной Осаки не подвергается ни разъяснению, ни обсуждению. Героиня переживает ее молча, не переставая приветливо улыбаться. Как бы глубоко ни было расхождение мужа и жены, внешне их отношения продолжают оставаться столь же изысканно–куртуазными.
Один из лучших рассказов сборника «Куклы» принадлежит молодому писателю Акутагава. В нем говорится об одной древней знатной семье, впавшей в бедность. Отцу приходится продать какому то американцу – последнюю фамильную драгоценность – куклы. Автор сжато, почти сухо рассказывает о скромной, бедной событиями, трудовой жизни.
Ни слова о том, что происходит в этих замкнутых душах. И тем не менее в каждой ежедневной мелочи столько безнадежной скорби. Дочь умоляет отца в последний раз перед продажей показать ей кукол: он сурово отказывает. Но вот она просыпается ночью и видит: старик неподвижно сидит и глаза его открыты; перед ним в пышном порядке расставлены куклы. Вот и все. Старик не плачет. Слезы недостойны мужчины.
Когда в тяжелую минуту сын его не выдерживает и закрыв лицо рукавом, начинает рыдать, мать удивленно вздыхает. «Ей это было очень досадно». прибавляет автор.
Японская новелла переживает сейчас большой расцвет. Существует много направлений, начиная с философско–гуманитарного и кончая социально–пролетарским. Любовь к национальной традиции сочетается с интересом к китайской литературе XVII века и увлечением европейской беллетристикой. Но заморские «идеи» и «тезисы» ие мешают японским писателям работать над самим искусством слова, стилем и техникой.