Текст книги "Кризис воображения"
Автор книги: Автор Неизвестен
Жанр:
Религия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 36 страниц)
Но заговорить «свежими» словами не значит ли приобрести новую душу? Для Кузмина – единственное обновление в любви. «Любовь всегдашняя моя мера» говорит он в «Сетях». Она открывает наши глаза на красоту Божьего мира, она делает нас простыми, как дети. Любовь есть познание, есть прозрение. Поэтому его любовная лирика полна радостного удивления, почти восторга.
Теперь и пенного Россини:
По новому впиваю вновь
И вижу только чрез любовь,
Что небеса так детски сини.
или:
Любовь сама вырастает
Не следил ее перемены —
И вдруг… о, Боже мой,
Совсем другие стены,
Когда я пришел домой!
Как от милой, детской печки
Веет родным теплом.
(Нездешние вечера)
Литературность, риторика, пафос становятся лживыми и ненужными. Поэт преодолевает «красивость» образов и метафор, отбрасывает «гладкость» периодов и корректную плавность ритмов – он как будто возвращается к детскому лепету, к примитивному языку дикарей. Он пишет короткими главными предложениями, упрощает весь аппарат синтаксиса. Его стихи нарочито прозрачны, ритмы скудны, «музыки» – никакой.
Мне с каждым утром противней
Заученный мертвый стих,
говорит Кузмин и прибавляет:
Я трепетному языку
Учусь апрельскою порою.
Раньше язык поэзии, возвышенный стиль противополагался презренной прозе. Теперь грань стерлась. Поэты сознательно стремятся к сжатости и точности прозы. Пушкин, воспитанный на традиции романтизма, полушутя – полусерьезно остерегался «прозаизма». Обратим внимание на следующие его строки:
Порой дождливою намедни
Я завернул на скотный двор.
Тьфу! прозаические бредни,
Фламандской школы пестрый сор!
Таков ли был я расцветая?
Новые поэты уже не боятся этого. Для них важна только адекватность выражения. Аристократизм словаря им непонятен. Все слова хороши, если они впечатляют. Впрочем, и в этой революции поэтической речи новые поэты повторяют слова Пушкина:
…готов сберечь я
Хоть весь словарь; что слог, то и солдат,
Все годны в строй; у нас ведь не парад.
(Домик в Коломне)
Раньше поэту полагалось жить в «парадных» покоях и бряцать на лире, теперь он живет в «скромном родительском доме» (Кузмин) и говорит просто, не заботясь о поэтичности.
Абсолютная вещественность – знамение нашей эпохи. Даже чувства и душевные состояния пластически оформлены. Упоение любви выражается не возвышенными, парящими метафорами, оно находит резкий, до грубости сильный образ. Вот у Кузмина:
Как голодный,
Получивший краюху горячего белого хлеба,
Благодарю в этот день небо
За вас.
или:
Может быть в простом ежедневном хлебе
Я узнаю, что Вы меня целовали.
Если в этих стихах дается величайшее напряжение динамики любви, то в другом месте столь же четко и предметно изображение смерти. Душа покидает тело, «улетает», как любили выражаться романтики. Для Кузмина этот лет – реальность, и душа не абстрактная птица[50]50
Так у Ахматовой тоска изливается из простого конкретного образа: «Не будем пить из одного стакана ни воду мы, ни сладкое вино».
[Закрыть]:
Испуганною трясогузкой
Прорыв перелетаю узкий.
Детальная зарисовка вещей, внимание к мелочам и подробностям – естественная реакция от обобщенности и всеобъемлемости символизма. Кузмин любовно описывает ц игрушки, висящие на елке: карусель, гусар, пушка, дедка колыбель, «на ленте алой позолоченный орех» («Эхо»)» восковые фигурки Адама и Евы под стеклянным колпаком («Летучие игрушки непробужденной тьмы»), и гору Фузий нарисованную на блюдечке:
Как облаков продольных паутинки
Пронзает солнце с муравьиный глаз,
А птицы – рыбы, черные чаинки,
Чертят лазури зыблемый топаз!
Однако, указанными чертами кузминское творчество последних лет не исчерпывается. О цикле гностических стихотворений, о кантате «Св. Георгий», о ряде «стихов об Италии» нужно было бы говорить особо. В них отыскивается выход за грани «классицизма», чувствуется стремление к алогическому построению, восторг дифирамба, исступления сектантских запевов. Но этот новый стиль еще не отстоялся; в последних стихах задание интереснее выполнения.
«Пушкинизм» новой поэзии победно утверждается Кузминым в превосходном стихотворении «Пушкин».
И если в нем признаем брата,
Он не обидится: он – прост
И он живой.
В возвращении к «живому» Пушкину – освобождение и сила. Вне этой традиции нет русской поэзии. И, вспоминая недавнее прошлое, Кузмин восклицает:
Как наши выдумки докучны
И новизна как не нова!
(«Пушкин»)
Сборники молодых поэтов (Маслова, Рождественского, Иванова и Адамовича) представляют единое целое. Несмотря на все индивидуальные отличия и особенности фактуры – они проникнуты одним духом, написаны одним языком, принадлежат одной художественной школе. И так как объединяющим началом является пушкинская традиция, то невольно, говоря о них, вспоминается плеяда Пушкина. Никогда еще со времен тридцатых годов русская поэзия не была столь сплочена и однородна, как теперь. Чувство формы, культура слова, техническое мастерство поражают даже у второстепенных поэтов. Поэтической безграмотности или кустарности теперь не встретить. Выработался известный обязательный уровень – и притом довольно высокий – крайне повысилась требовательность поэта к себе. Вера в экстаз творчества сменилась упорной работой над материалом, «выучкой». В этом отношении трудно учесть значение различных «цехов поэтов», студий, школ стихотворной речи и т. д. Ясно осознано ремесло в искусстве и никто более его не стыдится. Поэт символизма – пророк; современный поэт – мастер. Вот небольшая поэма молодого, трагически погибшего поэта Георгия Маслова «Аврора». Он работал в Пушкинском семинарии Петербургского Университета и жил только Пушкиным. «Он был недалеко до чувственного обмана: увидеть на площади или у набережной его самого». Маслов жил почти реально в Петербурге 20–х годов (предисловие Ю. Тынянова). Свою поэму он посвящает Авроре Карловне Шернваль – знаменитой красавице пушкинской эпохи. В восемнадцати маленьких главах, написанных чеканным четырехстопным ямбом, набросан грациозно–печальный образ невесты–вдовы Авроры. Сдержанностью и ясностью запечатлены эти стихи. Это не пастиш, не перепевы ритмов Пушкина, Дельвига, Баратынского. Легко очерченные фигуры живут и движутся в своей стилизованной рамке. Поэма Маслова – лучшее доказательство жизнеспособности классических форм. Давно знакомые слова звучат по новому пленительно. Например финал:
И под глазами роковыми,
Нежданной песнею горя,
Твержу пленительное имя,
Сияющее как заря.
Всеволод Рождественский, несомненно, большой поэт. Его второй сборник «Золотое веретено» удивляет своей законченностью, уверенностью письма, чистотой техники. Правда, его стихи часто «напоминают» кого то и в его голосе звучат знакомые нотки. Недаром в посвящении он цитирует Ахматову:
Он не «Ангел, возмутивший воду».
Но ему, еще не так давно,
Сам Господь в хорошую погоду
Дней моих вручил веретено.
(У Ахматовой в «Подорожнике»: «Словно Ангел возмутишии воду»); вдохновляется стихотворной «новеллистикой» Кузмина:
Не болтовне заезжего фигляра,
Не тонкий всплеск влюбленного весла, —
Дразня цикад, безумствует гитара,
Как Фигаро, гитара весела.
(«Севильский цирюльник»)
И мужественным пафосом Гумилева:
На палубе разбойничьего брига
Лежал я, истомленный лихорадкой,
И пить просил. А белокурый юнга,
Швырнув недопитой бутылкой в чайку,
Легко переступил через меня (стр.44).
Все эти многочисленные воздействия скрещиваются в сильной индивидуальности и только помогают ее развитию. Рождественский легко усваивает поэтику своих учителей, их вербализм, предметность, их описательно–повествовательный тон. Он предпочитает объективно–реальные сюжеты, в которых особенно выделяется пластическая сила слова. Подбором и сочетанием их достигается редкая выразительность. Ооратим внимание на сжатость и упрощенность синтаксиса в следующем рассказе французского эмигранта:
В те времена дворянских привилегий
Уже не уважали санкюлоты.
Какие то сапожники и воры
Прикладом раздробили двери спальни
И увезли меня в Консьержери.
Для двадцатидвухлетнего повесы
Невыгодно знакомство с гильотиной,
И я уже припомнил «Pater Noster»,
Но дочь тюремщика за пять червонцев
И поцелуй мне уронила ключ… (стр.37).
Превосходны также стихи о Лондоне, о Диккенсе, Путешествие «Манон Леско», «Царскосельский сонет». Пушкинский канон разработанный и обогащенный в творчестве Кузмина, Ахматовой, Гумилева – лежит в основе стихов Рождественского.
Пластический принцип современной поэзии предельно развит в сборнике Георгия Иванова «Сады». И в своем конечном обнаружении он застывает и каменеет. Поэзия Г. Иванова исключительно графична и живописна. Он живет в мире линий и красок: «литографии старинных мастеров», «старинных мастеров суровые виденья», «запыленные гравюры», «архитектурные пейзажи», персидские ковры, крымские шелка, мейссенский и кузнецовский фарфор – таковы любимые его темы. Только сложившиеся художественные формы говорят его воображению: русская усадьба тридцатых годов, купеческий быт а la Кустодиев, романтический ландшафт с «бледным светилом Оссиана» и с «Шотландией туманной», Восток с соловьями Гафнза, Петровский Петербург. Даже природа воспринимается поэтом, как произведение искусства, как живописная декорация: «природа театральной нежности полна». Поэтому «дальний закат» сравнивается с «персидской шалью», а вид Петербурга кажется гравюрой:
И мне казалось, надпись по латыни
Сейчас украсит эти облака.
Лучшей характеристикой для этого русского Теофиля Готье являются его собственные слова:
И снова землю я люблю за то,
Что легкой кистью Антуан Ватто
Коснулся сердца моего когда то.
Тем же отчетливым и простым языком говорит и Георгий Адамович в своей книге стихов «Чистилище». Но его дарование более гибко и динамично; чистый парнассизм Г. Иванова ему чужд. Фактура его нервна, угловата, порывиста, он эмоционален и даже патетичен. Чувствуется стремление к широкому масштабу и простору эпоса (поэма «Вологодский ангел»). Стихи о войне, мятеже и гибели полны подлинного трагизма. Автор угрюмо мечтает о том, что его стихи
Растерянно шептал на казнь приговоренный,
И чтобы музыкой глухой они прошли
По странам и морям тоскующей земли.
Свой сборник Адамович посвящает Андре Шенье.
НОВЫЙ ПЕТРОГРАДСКИЙ ЦЕХ ПОЭТОВ
Первый цех поэтов возник в Петербурге в 1910 году по инициативе Гумилева и Городецкого. Теперь, когда вполне отчетливо определилось лицо школы, вышедшей из цеха, кажется странной эта связь группы Гумилева с Сергеем Городецким. Впрочем, Городецкий попал в цех только в силу личных отношений с Гумилевым, да разве еще по отрицательному признаку: он не был символистом. Расхождение его с будущими акмеистами наметилось с самого начала. Однако, участие его в общей работе прошло не без пользы: его утверждения всегда возбуждали Самый страстный протест, и в полемике с ним осознались положения нового поэтического учения. Кто мог предположить, что творчество Городецкого так круто пойдет вниз, дойдет до такой антипоэтической невнятицы, как оно дошло сейчас? Бывший друг и союзник, коммунист Городецкий, счел своим долгом откликнуться на трагическую гибель Гумилева.
Недавно на страницах одной из советских газет появилось его стихотворение, посвященное покойному. Оно могло бы возбудить смех своим косноязычием, если бы не отвратительный привкус предательства. Привожу из него следующие строфы:
Когда же в городе огромнутом
Всечеловеческий встал бунт,
Скитался по холодным комнатам,
Бурча, что хлеба только фунт.
И ничего под гневным заревом
Не уловил, не уследил,
Лишь о возмездьи поговаривал,
Да перевод переводил.
Настоящим вдохновителем и главою был Гумилев. Упорной работой подготовлялось появление акмеизма. В 1913 году выходят манифесты, начинается генеральное сражение с символистами. Породив акмеизм, цех глохнет. Потребность в совместной работе ослабевает, и каждый поэт идет своим путем. В 1917 году происходит неудачная попытка реставрации. Несколько скучных и бессодержательных собрании, и снова перерыв на целых три года.
Наконец, в 1920 году возникает новый цех и немедленно же становится центром поэтической жизни Петербурга. Синдиком выбирается Н. Гумилев, появляется большое количество новых членов; собрания происходят три раза в месяц. Кроме участников старого цеха – Георгия Иванова, Мандельштама, Лозинского – сюда входят Г. Адамович, Оцуп, Одоевцева, Пяст, Нельдихен и ряд молодых поэтов. Работа цеха носит оживленный, нередко бурный характер. Догматику Гумилеву приходится бороться не только с резкой критикой извне, но и с упорной оппозицией внутри. Перед самой своей смертью руководитель цеха задумывал большую статью «о душе», в ответ на неуместные упреки критики в холодности и бездушии нового направления[51]51
Любопытно отметить, что в роли критика цеха выступил Л. Троцкий, ооративший внимание на буржуазность этого направления.
[Закрыть]. К осени 21 года окончательно определяется основное – классическое ядро группы. После кончины Гумилева – цех как то сжимается Во главе его становится Г Иванов; уходят символист М. Лозинский и верлибрнст Нельдихен. Решено не принимать новых членов. Стремление к единству и в теории и в поэтической практике приводит к созданию критического отдела в сборниках цеха.
С 1921 года Цех Поэтов стал издавать альманахи. Всего за два года появилось три сборника (Первый носит заглавие «Дракон» по имени помещенной в нем поэмы П. Гумилева, второй называется «Альманахи Цеха Поэтов», третий просто «Цех Поэтов» (1922 года). Не будем останавливаться на стихотворном материале, вошедшем в эти книги. Большая часть стихов Кузьмина, Мандельштама, Г. Иванова, Г. Адамовича, В. Рождественского, И. Одоевцевой, Н. Оцупа и др. известна нам по сборникам этих авторов. Произведения же молодых поэтов (Л. Лпповского, С. Нельдихена, П. Волкова и др.) свидетельствуют в лучшем случае лишь о суровой поэтической дисциплине, царящей в «Цехе».
Примечательна другая – критическая часть сборников. Здесь в коротеньких статьях и беглых рецензиях живет подлинная теоретическая мысль, вырабатывается учение о новом классицизме в русской поэзии. Конечно, тонкие, порою блестящие замечания и афоризмы поэтов о стихах, резкие формулировки того, что должно быть, выкованные в пылу борьбы с тем, что есть, – все эти разбросанные замечания ни на какую систему не претендуют. И все же их настоящая научная ценность несомненна.
В первом альманахе – великолепная статья О. Мандельштама «Слово и Культура». Не логическое следование суждений, а лирико–философская импровизация.
Крупнейшим теоретиком и обоснователем современного классицизма является Н. Гумилев. Задуманная им большая «Поэтика» осталась ненаписанной, но краткие заметки, помещенные в альманахах Цеха, позволяют восстановить главные линии его «системы». В статье «Анатомия стихотворения» набрасывается план «Поэтики» в ее четырех подразделениях: фонетике, стилистике, композиции и идеологии и дается примерный разбор церковного песнопения. В другой статье «Читатель» Гумилев оживляет свою схему метафорой организма. И вот, сочетание слов кажется ему «мясом стихотворения», композиция – его костяк, образы – нервная система; «звуковая сторона стиха подобно крови переливается в его жилах». Высокой целью науки о стихе были бы законы его жизни, т. е. взаимодействия его частей, но, прибавляет автор, «путь к этому еще почти не проложен». Гумилев предлагает остроумную классификацию читателей: наивный («Ищет в поэзии приятных воспоминаний. Распространен среди критиков старого закала»), сноб («Встречается исключительно среди критиков новой школы») и экзальтированный («Любит поэзию и ненавидит поэтику»). Подробное рассмотрение теорий Гумилева мы принуждены отложить до того времени, когда появится обещанный сборник его статей и рецензий.
После смерти Гумилева главным и почти единственным критиком Цеха стал Г. Адамович. Его заметки – по необходимости краткие – заслуживают серьезного внимания. Автор одарен большим вкусом, остротой восприятия и способностью к синтезу. В отзывах и рецензиях он руководится идеей «классического искусства». Не углубляя ее философски, Адамович сохраняет нетронутой свою волю к жизни. Особенно характерно проявляется это новое самосознание в его статье о Блоке. Молодое поколение не приемлет блоковского пафоса гибели. «Русская поэзий сейчас во всем, что есть в ней живого, наследства Блока не принимает». Для нее жизнь не призрак и не сумасшедший дом; она полна чувством «огромного и торжественного счастья, которое сейчас движет миром».
То же стремление отмежеваться от романтической традиции заметно в статьях Г. Иванова и Н. Оцупа. «Классицизм, пишет последний, требует не специфического темперамента, а формально равномерного напряжения всех сторон словесного материала». И Гумилев, постоянно твердивший о «равномерном» напряжении человеческих способностей для миропознания, может быть назван теоретиком классицизма. Автор смело утверждает: «Мне думается, что наш театр уже сейчас должен ставить корнелевского «Сида».
В утверждениях наших неоклассиков много спорного, преувеличенного. Их теоретическая работа несколько поверхностна и случайна. Но в утверждении жизни, проповеди героизма и классицизма, они движимы торжественным ритмом современности. Будучи лириками, все они предчувствуют и призывают трагедию.
НОВЫЕ СТИХИ АННЫ АХМАТОВОЙ
Перед нами новое издание стихов Ахматовой: «Четки» (издание девятое), «Белая Стая» (четвертое) и «Anno Domini» (второе). Эти три книги отпечатаны совместно издательствами «Петрополис» и «Алконост» в Берлине, помечены «Петербург. 1923» и украшены двумя портретами автора работы Альтмана и Анненкова. Все, что выходит в свет под благородным знаком Медного Всадника (марка «Петрополиса»), носит печать строгого изящества. «Петрополис» пользуется заслуженной репутацией художественного издательства: выбор материала, типографская часть, книжные украшения, все достойно самых больших похвал.
Все три новые издания Ахматовой «дополненные». В «Четки» включено пять еще не печатавшихся стихотворений; в «Белой Стае» неизданных стихотворений – десять, а в «Anno Domini» восемнадцать. Новый материал – 33 пьесы мог бы составить отдельный сборник. Написанные в разные годы и в различных стилях, в художественном отношении весьма неравноценные, эти стихи едва ли поддаются синтетической оценке. Ограничимся кратким «инвентарным» обзором.
Наименее неожиданны дополнения к сборнику «Четки»; прославившая поэта «разговорная интонация», резко подчеркнутая сухостью ритма и скудостью напева, не всегда отчетлива и безыскусна. Мы, завороженные легкостью ахматовского стиля, склонны преуменьшать власть прошлого над ней, тяжелую силу символического наследия. А между тем – вот пример этой упорной борьбы, вот лишь неполное преодоление инерции. Стихотворение «Косноязычно славивший меня», заканчивающееся такой своеобразно–личной строфой, так «по–ахматовски»:
Люби меня, припоминай и плачь!
Все плачущие не равны ль пред Богом?
Прощай, прощай! меня ведет палач
По голубым предутренним дорогам,
искажено в предыдущей строфе грузным пафосом и небрежным словосочетанием символизма:
Но в путанных словах вопрос зажжен,
Зачем не стала я звездой любовной,
И стадной болью был преображен
Над нами лик жестокий и бескровный.
Здесь и «любовная звезда», и «лик жестокий», и «вопросы зажжены» – фальшивые ноты, столь несвойственные подлинному голосу поэта.
Неверный друг, «прекрасных рук счастливый пленник» – центральная тема у Ахматовой – появляется в пьесе «Будешь жить, не зная лиха». Путь страдания, «любви неутоленной», приводящий к отречению, к религии, к «монашеству» показан здесь почти схематически:
Много нас таких бездомных,
Сила наша в том,
Что для нас слепых и темных
Светел Божий дом.
От смятенья» грешной земной любви, от суеты и «сборищ ночных» поэт восходит к «уединенью» и «осиянному забвению». Все меньше говорит она о своем «белом доме», о своей «светло–синей комнате» – и все больше о «церковной паперти», о «золоте престола», о «сводах храма».
Стихи, приложенные к «Белой Стае» дают новые – и очень ценные варианты к теме уединения, жизни «на диком берегу», которая кажется «посмертным блужданием души». Прекрасны скупые строки, полные невыразимого томления:
И мнится – голос человека
Здесь никогда не прозвучит —
и это – искупление:
За то, что первая хотела
Испить смертельного вина.
По–иному разрабатывается мотив прощания (ср. «Мы не умеем прощаться») в стихотворении «Как эти площади обширны». Конец любви, конец жизни драматизированы пластическими символами:
Вот черные зданья качнутся,
И на землю я упаду.
(Стр. 48)
Но и елисейские тени знают горечь воспоминаний; ушедшую от земной любви терзают сны и грезы; чем суровее подвиг, тем мучительнее соблазны. И «монахиня» радуется, что
Стал мне реже сниться, слава Богу,
Больше не мерещится везде.
что:
Исцелил (ей) душу Царь Небесный
Ледяным покоем нелюбви.
(Стр. 78)
В сборник включено одно из лучших эпиграмматических четырехстиший Ахматовой, написанное в 1916 году:
О, есть неповторимые слова,
Кто их сказал – истратил слишком много.
Неистощима только синева
Небесная и милосердье Бога.
(Стр. 112)
В новых стихотворениях сборника «Anno Domini» тишина примиренности, последнее спокойствие обреченности: «В немилый город брошенное тело» – уже не свое; душная тоска несчастной любви, весь его Земной облик – как будто вдали и в стороне. Поэт говорит о себе от лица другого человека; этот другой когда то любимый, жалеет ее («И одна в дому оледенелом, Белая лежишь в сияньн белом»), скорбит о ее изменах (любая параллель: «Изменой первого, вином проклятая Ты напоила друга своего» – ив «Четках»: «Я терпкой печалью напоила его допьяна»), говорит о своей бессмертной любви. Отшельница научилась смирению; стихи ее стали кроткими псалмами: «Я в ночи ему, как войдет, поклонюсь, А прежде кивала едва». За боль, за измену, за годы «скорби и труда» – за все она простила. Пафос аскетизма достигает исступленного напряжения в страшном стихотворении (стр. 13):
Земной отрадой сердца не томи,
Не пристращайся ни к жене, ни к дому,
У своего ребенка хлеб возьми,
Чтобы отдать его чужому.
И будь слугой смиреннейшим того.
Кто был твоим кромешным супостатом,
И назови лесного зверя братом,
И не проси у Бога ничего.