412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Автор Неизвестен » Кризис воображения » Текст книги (страница 12)
Кризис воображения
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 23:29

Текст книги "Кризис воображения"


Автор книги: Автор Неизвестен


Жанр:

   

Религия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 36 страниц)

На этом записи Брюсова обрываются. О дальнейшей судьбе Добролюбова мы знаем мало. А. Белый в книге «Начало века» кратко рассказывает о новых скитаниях юродивого поэта на Севере. «Потом, – пишет он, – Добролюбов объявился на севере как проповедник, почти пророк собственной веры; учил крестьян он отказу от денег, имущества, икон, попов, нанимался по деревням в батраки… Росла его секта: хлысты, от радений отрекшиеся, притекали к нему; и толстовцы, к которым был близок; учил он молчаливой молитве, разгляду Евангелий, «умному» свету, слагая напевные свои гимны, с «апостолами» своими распевая их».

Всегда неожиданно появлялся в Москве и жил в квартире у Брюсова. Тот очень тяготился его посещениями и побаивался своего странного друга. Белый живописно изображает одно из таких появлений Добролюбова. «Раз, придя к Брюсову, – пишет он, – я уселся с семейством за чайный стол; вдруг в дверях появился высокий румяный детина; он был в армяке, в белых валенках; кровь с молоком, а – согбенный, скрывал он живую свою улыбку в рыжавых и пышных усах, в грудь вдавив рыже–красную бороду; и исподлобья смотрел на нас синим, лучистым огнем своих глаз: никакого экстаза! Спокойствие. Смешку усмешливую в усы спрятал, схватился рукою за руку, их спрятавши в рукава. Брюсов: «Брат Александр, возьми стул и садись». Нос – длинный, прямой, губы – сочные, яркие, тонкий профиль – не тонкий, а продолговатый; усы, борода лисий хвост. Ни тени юродства».

Знакомство Белого с Добролюбовым было недолгим. Однажды «пророк» написал ему странными каракулями письмо «о брате Метерлинке». Потом к нему явился. Долго сидел молча. «Вдруг, – пишет Белый, подняв на меня с доброй и с нежной улыбкой глаза удивительные, он произнес очень громко и просто: «Дай книгу». Имел в виду Библию. Я дал; он раскрыл, утонувши глазами в первый попавшийся текст; даже не выбирая, прочел его. «Теперь – помолимся с тобой, брат». И, глаза опустив, он молчал».

В 1905 году друзьями Добролюбова был издан третий сборник его стихов; «Из книги невидимой». В них мы находим те «напевные гимны», которые он распевал со своими «апостолами». Они напоминают народные духовные стихи и сектантские песнопения. Чем то древним, таинственным и сильным веет от этих вольных размеров и ломаных ритмов. «Пророк» заключен в темницу, но он знает: скоро раздвинутся стены и небо преклонится к земле. О преображении мира поет радостный пленник.

Брат, возрадуются стены темницы

И расцветут и оживут,

И покроются тысячами земных листьев

И облаками золотых цветов.

И победит храм нерукотворный

Храм рукотворный

И весь видимый мир.

И раздвинутся стены

И откроется небо.

О мистическом браке души с Богом Добролюбов говорит экстатическими словами, напоминающими гимны Св. Симеона Нового Богослова:

«В бесконечной любви, как любовник перед первой невестой своей, как сын пред отцом, как друг перед друзьями, Упадет Он к ногам моим, как женщина, отиравшая ноги Его волосами и покрывшая их лобзанием святым, так будет Рыдать Он в любви бесконечной».

«Кто дал мне этот закон смерти? Я хочу жить, потому жить. Вы говорите, есть закон смерти. Я искал его в себе и везде и не нашел. Есть только бессмертие потому что есть воля…

…Тогда я говорил тебе, плоть: я хочу любить тебя сестра, любовью нежной и могущественной, хочу обнять тебя в благоволении, чтобы ты преобразилась в бессмертии».

Я покрою тебя золотым одеяньем,

Возвратит мне блистанье сестрица весна,

Я оденусь навек белизной и блистаньем,

И весеннего выпью с друзьями вина.

И поэт обличает грехи «города».

Этот город боролся с моей чистотою.

С моей верой боролись и лучшие их,

И потом же они посмеялись надо мною,

Заключили меня в тесных тюрьмах своих.

За то выслушай, город, – я тебе объявляю:

Смертью дышнт твой мрак и краса твоих стен.

И тюрьму и твой храм наравне отвергаю,

В твоем знаньи и вере одинаков твой плен.

«Собственная вера» Добролюбова, легшая в основу созданной им секты, с наибольшей полнотой раскрывается в «духовном стихе» «Восстановление прав плоти». Нового в ней немного: это – своеобразный пересказ учения Григория Нисского об «апокатастасисе» – о восстановлении всего сущего в Боге, о целостном преображении мира. Добролюбов вносит от себя призыв к активности, к человеческому участью в деле создания нового неба и новой земли. Его неуклюжие строки поражают своей убедительностью, силой, сдержанным восторгом. В них подлинное религиозное творчество.

Я вернусь и к тебе, моя плоть,

Я построил мой храм без тебя,

Я змеею тебя называл,

Но я верю пророчествам древних:

В храм войдет поклониться змея.

Она будет лишь пылью питаться,

И не будет вредить на горе,

Дети будут играть со змеятами,

И младенец протянет ручонку

Над гнездом ядовитой змеи.

Все поганые, низкие звери

Воссияют в могуществе сил.

Не погибнет земное строенье,

И строитель его не умрет.

Дожидайтесь и нового неба

И бессмертной и новой земли!

Где живет без строенья строитель?

Он построит бессмертную плоть.

Без конца возвышаются стены,

И не дрогнет нигде и кирпич.

Сам ли веришь достигнуть свободы

И глубоких незримых небес?

Это гордость – мечтанье ребенка!

Но сначала иди среди братьев,

Но трудись с каждой тварью в ряду!

Только если весь мир озарится,

Если каждый цветок заблестит,

Воссоздастся бессмертное небо

И духовная чистая плоть.

Вот небесный закон неизменный!

Небо будет бесплодной пустыней,

Неба нет и не будет вовек,

Пока мир весь в него не войдет.

Вот и все, что мы знаем об «учении» Добролюбова. История секты «добролюбовцев» еще не написана. За скудостью материалов духовный образ «пророка и проповедника» для нас двусмыслен и неясен. Самый близкий его друг – Брюсов – явно его не понимал. Белый пишет о нем со скептической насмешливостью. В ином – неожиданном освещении представляет нам Добролюбова Мережковский. В книге «Не мир, но меч» он описывает посещение «брата Александра». Добролюбов явился к нему на кухню, в сопровождении какого то татарина, смотревшего на него, как на пророка. «Самый обыкновенный русский парень, – пишет Мережковский, – в тулупе, в рукавицах и валенках, с красным от мороза, очень здоровым и спокойным лицом.

– Не узнаешь меня, брат Дмитрий?

– Не узнаю.

– Я твой брат Александр.

– Какой Александр?

– В миру звали меня Добролюбовым.

– Александр Михайлович! Это вы? Неужели?

…Они остались у меня обедать. Оба не ели мяса, и для них сварили молочную кашу. Иногда во время беседы брат Александр обращался ко мне со своей детской улыбкой.

– Прости, брат, я устал, помолчим…

И наступало долгое молчание, несколько жуткое, по крайней мере, для меня; когда он опускал глаза свои с Длинными ресницами, и простое лицо/как будто изнутри освященное тихим светом, становилось необычайно прекрасным. Я не сомневался, что вижу перед собою святого, казалось, вот–вот засияет как на иконах золотой венчик над этой склоненной головой, достойной фра Беато Анжелико. самом деле, за пять веков христианства, кто третий между Ими двумя – св. Франциском Ассизским и Александром Добролюбовым? Один прославлен, другой неизвестен, но какое в этом различие перед Богом?»

Сатанист, богоборец, послушник, сектант, агитатор, юродивый, святой – столько ликов у этого загадочного человека!

Вскоре он снова исчез. Никому не писал. В литературных кругах его забыли. Но через несколько лет Мережковский получил с Урала письмо от одного сектанта–молоканина. Вот что он писал о Добролюбове: «Живет он в рабьем зраке, занимается поденными работами, землекопом; проповедует свою истину тайно; более скрывается в банях и кухнях. Смотришь – придет в дом, войдет в кухню, и потом к нему туда водят, по одному человеку на беседу. Около 900 душ отколол от собрания нашего (молоканского). Последователи брата Александра находят лишним и моления, и песни видимые. Прежде много пели, а потом брат Александр сказал, что «граммофон ни к чему» – и перестали петь. И молиться никогда не молятся, а вот их обряд: сидят за столом, и хоть бы показали вид, что сердечно вздыхают; сидят поникши, кто где сел, пока кто нибудь что нибудь скажет или запоет, тогда ноют, но нехотя; а чтобы кто помолился, этого совсем нету».

Картина – страшная; умирает религиозное чувство, огонь гаснет, сгущается ночь; сидят поникши, без слов, без пения, без молитвы, неподвижные, опустошенные, печальные…

По слухам Добролюбов погиб во время гражданской войны 1918 года.

Александр Добролюбов – воплощение трагедии русского символизма: он сгорел в мистическом пламени внезапно вспыхнувшем на грани нового века. Его судьба таинственными нитями сплетается с судьбою Блока и Белого. Все они —

Слишком ранние предтечи

Слишком медленной весны.

Александр Добролюбов был первым из «самозародившихся мистиков» эпохи символизма. Никакое «предание» не связывало его с церковью. Задохнувшись в позитивном мире интеллигенции, он бежал в народ, искал мистического воздуха среди молокан, духоборов, штундистов. Этот трагический путь привел его к религиозному нигилизму.

ТЕОДОР ДЕ БАНВИЛЬ
(К столетию со дня его рождения)

Теодор де Банвиль (родился 14 марта 1823 года) принадлежит к поэтам, которых знают только по имени. Повторяются готовые суждения – несколько банальных формул, неведомо кем сфабрикованных. Критики ученого XIX века похоронили его без особых почестей. Сочинили эпитафию «виртуоз стиха, жрец искусства, поэт без идей и убеждений» и навалили надгробную плиту.

Но «легкомысленный и незначительный» поэт только притворяется мертвым; и теперь через сто лет, когда от идейной критики не осталось ничего – он снова с нами, юный, блестящий, насмешливый и вдохновенный.

Чествование памяти Банвиля носило особенно сердечный, любовный характер. Какая радость после скитаний по бесплодным равнинам снова войти в его цветущее, звенящее и сверкающее царство! И войти просто, без опаски и лицемерного стыда. Какое облегчение – почувствовать свое право на непосредственность, слушать его песни, не проверяя их рассуждением и не требуя от лирики философии.

В возрождении самого «чистого» поэта прошлого века – самоопределение нашей эпохи. Мы стали чувствительнее к поэтическому искусству и у нас меньше предрассудков. Мы знаем, что лирику нечего делать с философской системой.

Теодор де Банвиль имел смелость заявить, что в поэзии его занимает только форма: критика поняла эти слова буквально – и на иронический вызов ответила отлучением, Брюнетьер упрекает поэта в отсутствии мыслей, Сарсе относит его стихи к низшему литературному разряду, Жюль Леметр называет клоуном, а Барбе д'Оревильи живописно изображает его «жонглером, пьянеющим от слов, как от опиума; в яростном безумии он крошит слова, рубит их цезурами, рифмами, ассонансами».

Если бы Банвиль не написал своего маленького трактата о французской поэзии, дерзкого и парадоксального, – приговор критики не был бы таким уничтожающим. Творчество поэта, вне его теоретических выпадов, вполне могло бы удовлетворить самого глубокомысленного читателя. Недаром он называл себя верным учеником таких поэтов с «мировоззрением», как Гюго и Виньи. Теодор де Банвиль – последний из романтиков. Он пришел тогда, когда литература еще была полна блестящим шумом романтического пиршества. и присоединил свой голос к хору вакхантов, преклонился перед великим «председателем оргии» В. Гюго – и этот последний крепчайший хмель опьянил его навсегда.

Хотя первый сборник его «Кариатиды» появился только в 1842 году – все же, по его признанию, он человек тридцатых годов. Поэтика той эпохи навсегда осталась его верой. Самая концепция искусства, как возвышенной миссии, как священнодействия определила собой все его творчество. Придя на пир последним, Банвнль ушел с него позже всех. Мечту об идеальном поэте, живущем в созданном им Эдеме, проходящем по земле с головой увешанной «зеленым лавром» и с взором, полным божественного безумия – эту мечту он воплотил в своей жизни. И слово «Лира», так упорно им повторяемое – для него самая подлинная реальность. Он поет так же естественно, как дышит – и эллинская мифология, в которую, как в ровный свет, погружены его создания, – не «поэтические украшения».

Новый Орфей окружен дриадами, нимфами и фавнами. Ему боги дали счастье песни – он отличен среди смертных лирическим даром. Потому то звучит для него все: он узнает предметы не по очертаниям их, а по звучности. Музыка стиха, – говорит он, – может вызвать в нашем воображении все что угодно и породить даже то божественное и сверхъестественное, что мы называем смехом».

«Кариатиды», перепевающие чужие песни (Гюго, Мюссе), полны предчувствия новых гармоний. Следующий сборник «Сталактиты» сразу поднимается над подражанием учителям.

Звонкая, нескончаемая песня взлетает ввысь на окрепших крыльях: она солнечна и радостна по своей природе. Стих освобождается от грузных метафор, от риторики, от канонических ритмов; он движется по извилистой линии мелодии стремительно, легко и стройно. А на конце его расцветает и рассыпается искрами ракета – рифма, неожиданная, сверкающая. Стихи Банвиля живут рифмой, подготовляют ее наступление, вспыхивают ее мгновенным блеском. Поэт называл себя «метриком» и утверждал, что в стихах рифма – это все. Как ни парадоксально такое утверждение – поэтическая критика автора «Odelettes» его вполне оправдывает. Изысканность, причудливость, необычность созвучий – основа стихосложения Банвиля. Мастерство его часто переходит границы поэзии: богатая рифма превращается в каламбур, в нарочитую игру слов, в трюки bouts rimes. Из рифмы вырастает стихотворение: чтобы реализовать диковинное созвучие подбираются слова и смысл; и нередко звуковые повторы приводят за собой столкновения образов и сочетание идей самых неожиданных. Поэт прав, говоря о себе:

Чтоб описать румянец роз

Я отыскал пурпурные слова

И рифмы блещущий клинок

Я высоко держал в руке.

Банвиль принимает целиком все поэтическое наследие своих предшественников: все лирические формы, когда либо существовавшие до него – оживают снова: Греция и Рим. Анакреон и Гораций – ему столь же близки, как и старые труверы и трубадуры Франции. На размеры Ронсара он пишет свои «Аметисты», изысканные ритмы Баифа, Мapo и Белло откликаются в его «Odelettes»; пафос Гесиода и Гомера наполняет поэмы сборника «Изгнанники». Все мелодические возможности слова разработаны им непринужденно и своеобразно; нигде следа напряжения, – во всем – лирический взлет и неуловимая улыбка. Банвиль сочетает самый патетический, вдохновенный лиризм с тонким юмором; он склонен к сатире и пародии. Творчество В. Гюго, влияние которого так заметно в первых сборниках «ученика» – вызывает к жизни ряд блестящих пародий. Они образуют ядро нового цикла стихов, объединенных заглавием Odes funambulesques (акробатические оды). Свою задачу поэт объясняет в следующих словах: он пишет поэмы, «строго выдержанные в форме оды, в которых шутовство тесно связано с лиризмом; комическое впечатление создается сочетаниями рифм, эффектами гармоний и своеобразием созвучий». В несоответствии смыслового и звукового элементов, в контрастах образа и ритма – основа этого нового литературного жанра. Комическую силу рифмы сознавали многие поэты и до Банвиля (например юн, Ренье, Скаррон); но никогда она не была возведена в организующий принцип стихотворения, в художественный прием. Поэт пользуется им для изображения современности. Поэзия должна быть лиричной («ведь можно умереть от отвращения, если от времени до времени не «выкупаться в лазури») и одновременно буфонной («Господи! просто потому, что вокруг нас происходит масса смешных вещей!»).

Материалом этих стихов, проделывающих на натянутом канате самые головоломные прыжки и пируэты – служит Париж, – пестрый и веселый мир подмостков, и кулис, мир литературных распрей, артистических кафе, модных песенок, памфлетов и водевилей. Поэт питает глубокое уважение к танцовщицам, странствующим актерам, к итальянской комедии, французскому фарсу и к театру де ля Порт Сен–Мартен. Он – друг всех эксцентриков, мимов, фокусников. Его близкие друзья – Дебюро и Саки. Комедии Теодора де Банвиля – быть может, самое совершенное из всего им написанного. В них – изящество Мюссе, жеманная прелесть Мариво и юмор Реньяра. Какой блеск фантазий и остроумия в «Проказах Нерины», «Яблоке», «Жемчужине» – какая певучесть в «Флоризе» и «Дейядамии».

Все творчество Теодора де Банвиля – театрально; он прирожденный гениальный актер – чувствительный и веселый. Поэтому его описания напоминают декорацию, его стихи жестикулируют, – а его образ как будто озарен светом рампы.

ДЖОЗЕФ КОНРАД

Джозеф Конрад, поляк по происхождению, служил в английском коммерческом флоте. Начал писать поздно и колебался между французским и английским языком. Его стиль, его герои – интернациональны. Он – авантюрист по духу, без роду и племени, скиталец, одиночка. Дальние странствия для него не просто литературная тема: это его быт, его биография. Об «оседлой» жизни он говорит с отвращением: его герои не думают о возвращении на родину: или у них нет родины, или они о ней забыли. Капитан Моррисон, вернувшись в свой сырой и темный Дэвон, немедленно умирает («Victory»). Остановка, покой – подобны смерти. Бродяги Конрада охвачены тревогой. Лишь в бесконечном, безысходном движении они могут переносить жизнь. Только переносить: молча и гордо, развлекаясь борьбой, опасностями, страстями. Их души опустошены. Флибустьеры «в гарольдовом плаще». У всех – тяжелая, больная психика. Их сжигает лихорадка; они отравлены тропиками и навеки к ним прикованы. Спасения быть не может, они чувствуют свою обреченность. Океан и джунгли – не декорация, а «пейзажи души»; их души столь же экзотичны, как и их жилища.

В «Victory» рассказывается о европейской фактории на диком острове под экватором. В ней долгие годы в полном одиночестве живет инженер–швед. Он не может уехать: океан замкнул его заколдованным кругом. Сидит на веранде, покуривая трубку и глядя в море. Робинзон, счастливый своим кораблекрушением. Блеск раскаленных дней и черных ночей, зной и тишина заворожили его. Он спит наяву не отделим от таинственной и зловещей природы. Навсегда погружен в свое тихое безумие. Все герои Конрада одержимые, сомнамбулы. При этом – самое страшное – во сне они движутся, жестикулируют, полны энергии и воинственности. И все это – с закрытыми глазами.

Первая часть романа – ведется обычно в затрудненном» томительно замедленном темпе. Отступления, возвращения к прошлому, повторные объяснения одних и тех же фактов, смещение временной перспективы, хронологические скачки – требуют напряженного внимания. Центр передвигается скрываясь под ворохом деталей, мелькая еле заметной точкой среди описаний, дополнений, истолкований: фон сгущается. темнеет; постепенно все: и громадные контуры экзотической природы, и причудливые маски людей, и невероятные происшествия – погружается в мрак. Центр проясняется – пламенеет, делается ослепительным. И тогда уже нет сил оторвать от него глаза: цель автора достигнута – вы усыплены, вы грезите вместе с героем: дикие небылицы вам кажутся правдоподобными; вы задыхаетесь в терзающем его кошмаре.

Тогда приемы повествования резко, почти грубо меняются: автор пренебрегает тонкостями, он в вас уверен: вы спите крепко. Он начинает говорить отрывисто, повелительно. Вы катитесь в пропасть с каждой минутой стремительней: вас пытают пыткой ужаса. Вы чувствуете, что все это бред, что всего этого в действительности нет, не может быть. Но где эта действительность? И как проснуться? По прочтении романа Конрада ощущение иной, ночной жизни, тяжкой тревоги и почти физической тоски остается надолго. И только потом, не скоро, вы начинаете сознавать, как груб обман, как неуклюже «наваждение», как ходульны характеры, как банальны приключения. И все же, несмотря на все эти явные недостатки – вы пережили этот бред, как реальность. Искусство Конрада в его особых приемах убеждения, в неотразимой логике его страшных снов. Экзотика, неизбежно обрамляющая его героев, сама но себе не цель. Она способствует гипнозу, выводя читателя из привычной ему обстановки, перенося его в мир новых возможностей; так получается установка внимания на необычное. На фантастически–зловещем фоне происходят странные события: вот моряк–авантюрист, ведущий войну с дикими племенами и отвоевывающий царство для своего друга раджи («Rescue»), вот матрос–дезертир, становящийся царьком туземного народа («Lord Jim»), вот безумный Альмайер, погибающий в своем трагическом одиночестве («Almayer s folly») и т. д.

Описания природы, величественной и гибельной – самые эмоциональные места в романах Конрада. В них расширение, резонанс душевного напряжения героев. Насыщенностью этих картин океана, тропического леса, пустынь, ураганов и звездных ночей определяется высота тона: чем ближе к катастрофе (а катастрофа неизбежна по самому заданию), тем напряженнее, эротичнее эти картины. Человек и его судьба связаны с природой. Душевный конфликт обусловлен в равной степени человеческой страстью, бешенством океана и жестоким жаром солнца. Герой «Rescue» неотделим от океана, так же, как герой «Victory» от своего острова. Все ни стихийны – символичны до абстрактности, несмотря на свои англосаксонский здравый смысл и примитивную актив не выдумывает новых типов: он берет из библиотеки романов приключений старые шаблоны. «Моряк–скиталец», «морской волк», искатель приключений, конквистадор, флибустьер. Романтические маски, превращенные в busines men'ов. И из этого материала он делает своих «безумцев». Внешность сохранена: решительность, энергия смелость, стальной кулак, револьвер за поясом, орлиный взор но это только внешность. А под нею: трагедия совести, долга и страсти, стыдливая нежность чувств и пассивная мечтательность, безнадежность и самоанализ. Сочетание неожиданное до крайности. Вот проблема для любителей: не славянский ли дух вселился в этих англосаксов, не он ли превратил их мускулистые тела в призрачные тени? Во всяком случае, наполнение авантюрной повести приемами психологического романа – прием плодотворный. Конрад создал новый жанр и у него есть своя школа.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю