Текст книги "Кризис воображения"
Автор книги: Автор Неизвестен
Жанр:
Религия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 36 страниц)
ПОСЛЕДНИЕ СТИХИ ГУМИЛЕВА
Несколько месяцев тому назад издательство «Петрополис» выпустило сборник посмертных стихов Н. С. Гумилева. Они были написаны в альбом во время его пребывания в Париже в 1918 году. Радостный и горестный подарок! Снова звучит для нас знакомый и неторопливый и приглушенный – голос, так недавно умолкнувший… С волнением прислушиваешься к словам – возвышенно–простым – последним словам поэта; – на каждом печать его непреклонного духа, его сурового мастерства. С странным чувством откладываешь книгу – в ней что то необычное, тревожащее. То же лицо, но другое выражение. Нет той бесстрастной, неподвижной маски конквистадора и открывателя новых стран, которую Гумилев всегда с гордостью носил. Нет уверенного спокойствия и надменности избранника – «воина и поэта». В холодном взгляде взволнованность; складки боли у губ. Это настоящее, живое лицо – мы его видим в первый раз.
Все стихи – о любви; Гумилев неохотно писал о своих чувствах, – более того, – все стихи – «о любви несчастной»; – об этом Гумилев не писал никогда.
Помните его слова к читателям в «Огненном столпе»?
И когда женщина с прекрасным лицом,
Единственно дорогим во вселенной
Скажет: я не люблю вас —
Я учу их, как улыбнуться,
И уйти и не возвращаться больше.
Помните, как презирал он «романтизм» чувств, всю эту «душевную теплоту» и «неврастению»?
И вот в «Синей Звезде»:
… Томленье вовсе недостойной
Вовсе платонической любви.
Но после ее «нет» он не улыбнулся и не ушел. Он – «сильный, злой и веселый» – не мог уйти,
Оттого, что мне нельзя иначе,
Оттого, что я ее люблю.
«К синей звезде» – поэма об исступленной борьбе поэта с Той, кого он называет «нежным другом, беспощадным врагом». Об этом «поединке роковом» рассказывают напряженные. прерывистые строки, как бы написанные в бреду. Я назвал этот цикл – поэмой, столь замкнут он и закончен. Ритм бьется, как тяжелое сердце, стихи дрожат учащенным дыханием, то взлетают восторгом, то влачатся в изнеможении. Голос то умоляет, то негодует, то шепчет молитвы, то звенит в хвалебном гимне. Какие взрывы гнева у этого гордого человека, какая мука в «обреченности» —
Потому что даже без ответа
Я отныне обречен тебе.
Но ни на минуту «конквистадор» не покоряется – он не знает «жалких слов», жалоб и томных вздохов. Его мольбы похожи на требования. Он уверен, что его должны любить. Он писал в «Костре»:
Но все таки песни слагают Поэты на разных наречьях… Но все таки молят монахи… Но все таки женщины грезят О нас и только о нас.
Нет, любовь Гумилева не романтическая: она горит сухим и жестоким пламенем. Даже нежность ее не согревает, а жжет. В ней – и стыд и злость: не забыть, что «нежный друг» «беспощадный враг». Скованный, он грезит о воле, измученный страстью, тоскует о прошлой свободе:
Ах, бежать бы, скрыться бы, как вору,
В Африку, как прежде, как тогда,
Лечь под царственную сикомору
И не подниматься никогда.
Но он осужден «бездомным» блуждать по улицам, стоять у ее двери, не смея войти, и «умирать под ее закрытым окном». И снова, после мучительного признания, жажда освобождения:
Ночь, молю, не мучь меня!
Мой рок Слишком и без того тяжел,
Неужели, если бы я мог,
От нее давно б я не ушел.
Гумилев не может ни победить, ни остаться побежденным. О смерти он говорит просто, без лирического самоуслаждения:
Если ты теперь же не забудешь…
Девушку, которой ты не нужен;
То и жить ты значит не достоин.
Такие, как он, не боятся смерти. С «небывалой отрадой» думает он о благородном конце мореплавателя:
Тихий, тихий, золотой покой,
Да двенадцать тысяч футов моря
Над моей пробитой головой.
Припоминает, как десять лет тому назад в саду Эзбекие он тоже «о смерти молился Богу», и вдруг понял, что «выше горя и глубже смерти – жизнь!»
Нет, он не умрет от любви к «девушке тонкой и томной», он убежит не в Африку к своим «драконам, водопадам и облакам», он уйдет в мир, в котором властелин – в мир стихов. В звуках перегорит его плоть и засияет «огнем невиданного рая». «Раб истомленный» сбросит «дурной сон» и увидит себя в «сверканьи синих миров»:
С кровоточащими руками
С душой, где звезды зажглись,
Идут святыми путями
Избранники духа ввысь.
Его свобода и его власть – в поэзии. Там недостигнутое может быть превращено в недостижимое и бессвязные речи «недостойной любви» в серафические гимны. Это претворение земного пожара в «Незримый Свет» – величайшая победа Гумилева–поэта. Бледнеет, расплываясь в звездном тумане, образ «девочки тихой и скромной, наклоненной над книжкой Мюссе», «милой девочки», с которой ему было «нестерпимо больно» – и в апофеозе лучей, среди лилий и ангелов, стоит Беатриче. Ей можно молиться, ее можно прославлять – ведь она – молния ослепительная Господня; она – «солнечным облаком рая в темное сердце вошла», она – «ступает по сердцу», «рассыпая звезды и цветы».
Гумилев поднимается до высокой духовности Данте. Тот путь ведет его «ad astra». Ведь он знает, что
…любовь одна
В тринадцатом столетии, как в этом.
И как тогда: все краски и формы тают в белом сиянии рая. Остаются только образы огня. Она – «за огненными небесами», ее «озаренные» глаза – «сияющие алмазы», у нее «сияющие крылья».
Переброшен к нам светлый мост,
И тебе о нас говорят
Вереницы ангелов–звезд,
Что по–разному все горят.
И в отречении нет боли. Благословенна любовь, дарующая прозрение:
О тебе, о тебе, о тебе,
Ничего, ничего обо мне!
В человеческой, темной судьбе
Ты – крылатый призыв к вышине.
Умиленное, торжественное спокойствие сходит на сердце – теперь поэту не нужно ничего – ни ее, ни счастья.
Я наконец так сладко знаю,
Что ты лишь синяя звезда.
А свое «слепительное дерзновенье», любовь к «звезде» – поэт искупит «вольной смертью». Так кончается «Vita Nuova» Гумилева.
О ЛИТЕРАТУРНОЙ КРИТИКЕ
Критики – блюстители порядка в литературе. Их призвание – строить «единое целое» из разнородных элементов, искусство, в сущности, так сложно, противоречиво, хаоти0: появляется критика
И на бунтующее море
Льет примирительный елей.
И разноголосица превращается в «согласный хор». До критика были лишь «неистовые звуки» – после него лежат системы, синтезы или, как говаривали в старое время «картины литературы». Присмотримся к какой нибудь из этих «картин». Как гармонично располагаются частности в общем узоре, как все связано, подготовлено и взаимно обусловлено! Поэзия имеет свое «главное направление», поэты дружно творят общее дело, почитают учителей, воспитывают учеников. Конечно, легкие уклонения от канона допускаются, но только в пределах «стиля эпохи»: ибо было бы не сообразно, если бы стиль романтической, например, эпохи был не романтическим. Поэты обязаны распределяться по группам и школам, традиция – проходить ясной линией, жанры – развиваться плавно и постепенно. Ведь из равнодействия этих двух превосходных понятий – традиции и эволюции ~ и получается венец всего – синтез.
Инстинкт обобщения прирожден человеку. Какими бы словами он ни назывался – будь то «единое чувство жизни», «мировоззрение», «целокупность восприятия мира» – он остается все тем же постулатом порядка. И по природе своей синтетическое движение мысли не может остановиться на частном. «Система искусств» данной эпохи вводится в систему мировоззрения – Новалис и Тик объединяются с Шеллингом и Фихте – и в свою очередь получают свое место в системе «общей культуры эпохи».
Но пригодны ли навыки систематического мышления по отношению к литературе? Если истребить понятия произвола и случайности, что останется от поэзии? Доказывать же, что в одновременном появлении на свет пяти–шести поэтов была предустановленная гармония – дело нелегкое. Почему бы, например, Блоку и Мандельштаму и не принадлежать разным столетиям?
Мы не в состоянии выпустить из рук термина: романтизм, классицизм, символизм и др.; они необходимы нам, как орудия работы, но пора признаться, что никакой художественной реальности они не соответствуют. Это леса, поддерживающие наши шаткие критические сооружения. Печально, что за ними нередко и самого здания не видно.
Разговоры о «течениях» и «направлениях» позволяют и простому человеку иметь свое суждение об искусстве. Общее найти легче, оно бросается в глаза. И Блок, и Брюсов, и Сологуб говорили о «тайне», чарах и снах, обволакивающих мир; все они томятся по неземному и тоскуют в «плену вещей». Чего же проще? Объединяющая формула найдена и все трое записаны в романтическую категорию по рубрике символической. А то, что на одну черту сходства приходится десять различий – это отбрасывается.
Гумилев, Ахматова и Мандельштам любят логическую композицию и точные словосочетания. Они скупы на метафоры, борются с пышной невнятицей бальмонтизма, следовательно, они – неоклассики и т. д. Между тем не нужно особой проницательности, чтобы заметить, как случайно и ничтожно это сходство.
Критик–систематик производит настоящие опустошения в поэзии ad majorem gloriam своего любезного синтеза. Из живых лиц он компонует какие то семейные портреты: говоря о личностях, подробно описывает их общечеловеческие свойства. Следовало бы, наоборот: условиться говорить только о частном, личном и случайном: обходиться без понятий финальности и эволюции, а особенно без «отражений эпохи». Поэты ничего не оправдали, менее всего эпоху, как бы необыкновенна она не была. Странное «зеркало жизни» поэзия! Вокруг грохочут мировые войны, неслыханные революции и катастрофы – а в поэзии «небо голубое» (название сборника стихов Ф. Сологуба).
В 21 году Кузмин беззаботно воркует:
Вы помните, вы помните
О веточке в стакане,
Сонате кристаллической
И бледно–желтом кресле.
Мандельштам поет гимны «милой Трое», «высокому Приамову скворешнику», Сологуб напевает свои очаровательнолегкомысленные бержереты:
Любовью я – тра, та, там, та, – томлюсь,
К могиле я – тра, та, там, та, – клонюсь,
а Ходасевич торжественно беседует со своей душой:
Увы! за что, когда все спит,
Ей вдохновение твердит
Свои пифийские глаголы?
Поэт говорит только с самим собой – но в этой беседе нет Движения вперед, столь дорогого нам «прогресса». Поэт может говорить разное и разными голосами. Он вовсе не обязан быть «последовательным». Никаких путей у него нет он не проходит через ад и чистилище в рай – не идет через скорбь отчаяния к просветлению примиренности. Все эти маршруты придуманы критиками: это они ездят по дорогам на своих грузных повозках – поэты же ходят по целине – и следов не оставляют. Самые избранные, самые вдохновенные Пушкин, Тютчев, Блок – умирают не в кругу благодарных учеников и школ не создают.
Если бы нам предстояло критиковать теорию преемственности таинственных форм – мы б указали на русскую и современную поэзию. У нас нет развития по времени – у сосуществование рядом всех традиций. Лермонтов и Державин, Тютчев и Пушкин, Баратынский и Блок – все живут в современности. И жизнь их не подчинена закону правильного наследия, медленного усвоения и разработки приемов. Вероятно, Маяковский и Мандельштам не удивляются, что они оба пишут в 1923 году. Негодование критика при виде столь явного нарушения временной последовательности казалось бы им забавным. Какая уж тут система, если Бальмонт и Пастернак тоже современники!
А как же «стиль эпохи»?
Покойный Гумилев был по темпераменту учителем. Он упорно верил в законы и правила. Он был уверен, что существует ремесло поэта – единое правильное, и что этому ремеслу можно обучить. Он основывал цехи, провозглашая «направления» (акмеизм), собирался писать большую поэтику. Что осталось от его дела? Где его ученики? Бездарным выучка не помогла, а одаренные разбрелись по своим дорогам. Говорят, что средний уровень поэтической «грамотности» повысился – это очень вероятно, только это касается общего образования, а не «стиля». Ученики Гумилева тверды в грамматике, чувствительнее к русскому языку – но гумилевской школы нет и «стиля эпохи» не получилось.
Но, возразят мне – это еще слишком недавнее прошлое – у нас нет перспективы и т. д. Обратимся к прошлому, более отдаленному. Как возникла символистическая школа? Несколько поэтов объявило, что они возглавляют новое литературное направление. Их произведения не были похожи на то, что писалось до них. Они были другие, новые. Но были ли они хоть чем нибудь объединены между собой? Ведь по одному отрицательному признаку школы не создаются.
Символисты строили сложное религиозно–философское основание своего единства. Вышла несообразность – поэты объединились по философскому признаку. Как будто поэзия имеет отношение к личным убеждениям. Только в последнее время были предприняты попытки литературного оправдания этого «течения» – и получилось: у символистов есть общие недостатки, но никаких общих достоинств. Бальмонт так же непохож на В. Иванова, как Брюсов на Сологуба.
На звездной карте русской поэзии нет созвездий, нет спутников. Вероятно оттого у нас есть плохие поэты, но нет эклектиков.
О ПОРЧЕ РУССКОГО ЯЗЫКА
«Порча русского языка», «распад русского языка», «русский язык в опасности» заявляют литераторы, критики, эстеты. И приводятся бесчисленные примеры советского наречия, эмигрантских диалектов, газетного жаргона. А после примеров, цитата из Тургенева о «великом и прекрасном русском языке» и приговор современности: «безграмотно, неправильно».
Что оорьба безнадежна, это знают и сами пуристы. И продолжают восклицать и негодовать, потому что «молчать не могут». И еще потому, что идеал видят в существовании какого то единственно прекрасного и «правильного» языка, отклонения от которого – преступны. Идеал их, конечно, неясен. О чем говорят они – о литературном языке или о разговорной речи? Если о первом, то где «образец» правильности у Пушкина, у Тургенева, у Мережковского? Или все эти – столь различные – языки одинаково «правильны»? Значит, идеалов несколько? Может быть, следует современному «образованному» человеку порекомендовать некий эклектизм – например, словарь Тургенева, синтаксис Пушкина, стилистику Достоевского? Если же отказаться от абсолюта – единого и незыблемого, как же быть с понятием правильности? В дебрях относительности не легко отыскать ровный свет «грамоты».
В области разговорной речи – с догматом правильности еще затруднительнее. В какую эпоху народ говорил «правильно»? В допетровскую? Какой язык правильный – крестьянский, мещанский или рабочих?
В искусстве – проще: признаем Венеру Милосскую абсолютом – и лестница ценностей построена. А в языке – что Венере соответствует?
Сто лет тому назад, в эпоху ломки языка, Шишков возмущался безграмотностью Карамзина; какая нелепость все эти модные словечки: «трогательный, эпоха, суета, влияние, развитие»! Прошло сто лет – исключения превратились в правила, и уродливое стало прекрасным.
«Изуродованный карамзинскими новшествами, – говорит А. Горнфельд, – откровенностью натуральной школы, вторжением иностранщины и простонародной грубости, русский зык дал лучшее создание русского творчества, русскую литературу».
Язык – есть быт; не бывает быта правильного и неправого – быт изменяется, иногда неощутимо–медленно, иногда резко, стремительно. Перестройка языка свидетельствует не о «порче», а об огромной внутренней жизни, о новом сильном, пока еще беспомощно ищущем своего выражения. Старое ломается и гибнет. Мы видим развалины и оплакиваем минувшее великолепие, а за нашей спиной быть может вырастают новые дворцы. Пуристы любят говорить о языке, как о «душе» народа. Распад языка должны они признать умиранием души. Если же они продолжают верить в «живую душу» – к чему тогда весь жар негодования?
Язык живет, а жизнь – вне оценок. Когда горит дом. обитатели его не обдумывают, как правильнее крикнуть: «пожар!», «горим!» или «спасите!». Им важно только одно – чтобы их услышали. В сущности, всякий языковый факт есть такой призыв к услышанию. Мы выбираем самые целесообразные, самые экономные способы выражения. И – заметим эта выразительность не только порой не совпадает с правильностью, а часто обратно ей пропорциональна. Непринятым, неправильным оборотом можно сильнее возбудить внимание слушателя, чем плавным течением привычных периодов. Как ритм есть совокупность отступлений от метра, так и художественный стиль есть система уклонений и затруднений обыкновенной речи. Отсюда фигуры: – перелеты метафор, толчки анаколутов, тормозы перифраз, заикания эллипсов. Каждый творческий языковой акт – разрушение старой грамоты. Карамзин упраздняет Ломоносова. Пушкин – Карамзина, Достоевский – Пушкина.
И всегда находятся пуристы, взывающие о гибели языка. Надгробное слово русскому языку было произнесено Шишковым за десять лет до первых стихов Пушкина.
О «порче» словаря (т. е. введения варваризмов, неологизмов и т. д.) говорить не приходится. Лингвистами давно установлено, что от таких наводнений остается плодороднейший ил; – на нем расцветает национальный гений языка. А гнилое и мертвое сносится течением. Хорошие – полезные неологизмы войдут в язык украшением: их иноземного происхождения скоро и не узнаешь (ведь и такие слова, как лошадь, хозяин, молоко, плуг, меч и топор – тоже когда то были неологизмами), а плохие, – т. е. бесполезные и безобразные, и следа не оставят. Скорбел Шишков, что современники его переводят с французского: «il epousa son opinion» «он женился на его мнении» – и скорбел напрасно. Не пострадал язык от этих ублюдков, не пострадает и теперь – будем верить – ни от «пневматички», ни от «круассанов», ни от «метрошки».
Остается «порча» синтаксиса. Тут дело сложнее. Говоря о словах, мы можем сослаться на Даля, ну а в вопросах синтаксиса на кого сослаться? На великих писателей? Предприятие чрезвычайно опасное. Вот, говорят, безграмотные репортеры нам язык портят, узаконили вульгарные выражения: «извиняюсь» вместо «прошу меня извинить» (какая наглость: – провиниться и тут же себя самого извинить: извиняю–сь де!); «она выглядывает семнадцатилетней» (вместо: ей на вид 17 лет); «представляет из себя» (вместо: собой). Спешу помочь бедным репортерам: первые два примера взяты мною из Чехова, последний из Грибоедова.
Но как защищать безграмотные выражения, вроде «человек прежде всего делает вопрос» или «ощущать приятное впечатление»? Это сразу пахнет эмигрантской газетой в Америке. Как защищать? Единственно указанием на то, что первое из них принадлежит Гоголю («Театральный разъезд»), а второе – Достоевскому («Дневник писателя»).
Так относительны наши понятия о правильности. Заблуждение пуристов заключается в отождествлении правильности речи с ее красотой. Первая – строится на привычке, на том, что французы называют «usage», второе на личном вкусе. «Представляет собой», конечно, привычнее, чем «представляет себя», но что красивее? Это как кому нравится. Эстетика языка – сложная и глубокая проблема, о которой следует говорить особо.
«4 + 1»
В Берлине обнаружилась новая школа русской поэзии, состоящая из пяти человек. Для простоты называется она «4+1». Один сборник уже появился: другие восемь «печатаются» или «готовятся к печати».
К первой книжке «Мост на ветру» приложен манифест, в котором авторы объясняют особенности своего мировоззрения. Хотелось бы привести его целиком, но он длинен. Попытаемся передать общее впечатление. Предположим, что вы читаете Виктора Шкловского. Остро, образно, несомненно талантливо; живой ум, дерзость, насмешливость… а какая непочтительность!., хлопает вас по животу, как будто с вами на брудершафт пил, в интимности пускается: прочтете его статью об искусстве и уж знаете, какого цвета у него брюки и как зовут его жену. Бесцеремонный молодой человек. но талантливый. Все ему прощается, с ним не скучно. 1ак вот автор манифеста (Бронислав Сосинский) вроде Шкловского. Конечно, сходство не полное, мы не собираемся умалять ничьей индивидуальности. Отметим существенные между ними различия. Шкловский несомненно талантлив (Kraftgenie), а Сосинский нет. У Шкловского оригинальные мысли, у Сосинского мыслей нет, ну и так далее.
Новоявленная школа училась у Шкловского:
«Наш учитель в шахматы, Виктор Шкловский, указал нам на гениальный ход коня. Мы ходим боком». «Ход коня» – о сборник статей В. Шкловского о театре, литературе и советских нравах.
Там сказано: «Книга называется ход коня. Конь ходит боком, вот так (приложено изображение шахматной доски). Много причин странности хода коня и главная из них – условность искусства».
А ученики и вправду заходили боком получился манифест «Улыбка на затылке». Должно быть Шкловскому невесело будет читать.
«Часы наши мы заводили, как все, большим и указательным пальцем и конечно, правой руки». «Боком ползти легко, ходить трудно. Если не так трудно, то во всяком случае глупо заводить часы двумя мизинцами. Вот отчего мы создаем сборник «4+1».
Понятно, отчего они издают сборник. Отчего ходят боком, хоть и трудно. Заводят часы, «как и все» и поэтому издают сборники. Вполне естественно.
У Шкловского образ есть прием «остранения» мысли; он ошеломляет: падает как кирпич на голову. Но вы отгадываете его мысль: каждый образ выразителен. Статьи называются: «Самоваром по гвоздям». «Рыбу ножом», «Я и мое пальто». «Тысяча сельдей». Можно находить эту манеру крикливой, безвкусной, но она оправдана мыслью; цирковая манера, но цирк Шкловского – первоклассный.
А у учеников прием превратился в трюк; ходят боком, как велел учитель, а почему боком – неизвестно.
Шкловский ввел в книгу рекламу – побочней бы, да позабористей: «Жилеткой улыбаться можно, но нельзя ее изо дня в день носить под пиджаком»… «Я улыбаюсь потому, что явление искусства на нашей земле, этот парадокс Бога, трагично».
И далее о том, что все они люди военные, что в них «все безумие, стихийное войны и революции», что «из тридцати букв азбуки у них осталось только девять: революция». Опять жалко Шкловского: ученики его книги не дочитали, у него ведь ясно сказано: «Наиболее тяжелой ошибкой современных писателей об искусстве я считаю то уравнение между социальной революцией и революцией форм искусства, которое сейчас они доказывают».
А следовательно нам безразлично, что «ваши руки обгорели о нагретую сталь винтовки» и что «динамит выел вам глаза». Хотя вы и поэты революционного времени, но никакой поэтической революции вы не делаете и стихи ваши, несмотря на мировой пожар – серенькие и скучненькие.
Виноват Шкловский – обучил неуважению к слову, развратил «писателя». Со своей свободой он знает, что делать, он может себе позволить – талантливый! – а У других выходит одно бесчинство.
Стихи же поэтов Андреева, Венуса, Либермана и Присмановой. – смесь Пастернака, Есенина, Маяковского. Много железобетона, несгораемых двигателей и синтаксически – «сдвигов». Пастернака я люблю, но «пастерначьи» стихи невыносимы. Ему подражать нельзя: сколько аллитераций ни напустишь, все равно ничего не получится. Посудите сами:
– Было холодно – и – пели пули,
Пули в поле (голова в огне)
И в промерзлое дуло дули
Ветры и падал снег.