412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Надежда Чертова » Большая земля » Текст книги (страница 15)
Большая земля
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 16:48

Текст книги "Большая земля"


Автор книги: Надежда Чертова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 29 страниц)

Глава седьмая

Зима день ото дня набирала силу; она выдалась в этом году такая заносливая, что в иную вьюжную ночь избы до крыш заваливало снегом. Дороги в степи заметало косыми сугробами, и тогда, чтобы не заплутались путники, в Утевке днем и ночью звонили в колокол. Это был медленный, тягучий звон, ветер подхватывал его и широко разносил по степи. Старухи суеверно крестились и ворчали: «Люди сбесились, и зима, знать, сбесилась…»

В одно такое буранное утро, когда за окнами на разные голоса выла вьюга, а колокол звонил глухо и надрывно, Леска напугал жену необычно мрачной своей молчаливостью. Медленно, словно что-то разыскивая, он бродил по избе, шарил на подоконниках, потом влез на лавку, достал из-за божницы деньги и, не дождавшись завтрака, ушел. Дуня не посмела спросить куда.

Но едва она поставила на стол чугун с дымящейся картошкой, как Леска возвратился. Вытянув из кармана пузатую бутылку, он злобно отослал жену на кухню и уселся за стол.

Леска пил редко, но всегда в полном одиночестве. Охмелев, разбивал бутылку, срывал бумажные шторки с окон, сбрасывал на пол подушки, перину, одеяла и заваливался спать на голых досках.

Дуня увела ребятишек на кухню, подвесила люльку на крюк у окна, а старшего мальчика посадила на печь. Потом пожевала картошки, поплакала привычными тихими слезами и села к окну, чутко прислушиваясь к бульканью водки, бормотанию и вскрикам, доносившимся из передней избы.

Именно в эту минуту на улице заскрипела калитка, и по двору один за другим прошли Гончаров, Авдотья и молодой кузнец Павел Потапов.

Дуня вскочила и с безотчетной поспешностью выхватила из люльки маленького. Так, с ребенком на руках, она встретила людей и, когда они вошли, кинулась к двери в переднюю избу.

– Не пущу! – громко зашептала она, всем телом наваливаясь на дверь. – Мужик во хмелю! Еще убьет!

– Чего это ты? – удивленно сказал Гончаров. – Мы ведь по чести пришли.

Павел, как бы защищаясь, заслонился папкой и с укором проговорил:

– Заявленье в колхоз подали? Подали. Надо хозяйство списать, пай определить.

Дуня неохотно отступила от двери, и мужчины прошли в горницу, оставив хозяйку наедине с Авдотьей.

– С ними ходишь? – спросила Дуня, не глядя на Авдотью.

Та спокойно ответила:

– С ними.

– Теперь корову со двора сведете.

– А она твоя, корова-то?

– Дети мои.

В надтреснутом голосе молодой женщины Авдотья уловила ту затаенную тупую ненависть, с которой она столкнулась сразу же, как только принялась ходить по колхозным делам.

– Мужнины слова повторяешь, – задумчиво сказала она.

Не было такой силы, которая сделала бы Дуню сейчас иной. И почти нечаянно, по какому-то женскому чутью, Авдотья заговорила совсем о другом:

– Иван-то, батя твой… без хлебушка мается. Какая старость выпала сердешному. С рождества ходит, по фунтику занимает…

Дуня без слов, с судорожной поспешностью повернулась к Авдотье, губы у нее были закушены добела. Люлька, в которую она положила ребенка, несколько раз ткнулась ей в бок, но она ничего не замечала.

В самое сердце ударила ее своими словами Авдотья.

Выросшая без матери, Дуня всю свою дочернюю любовь отдала безропотному и не по-мужицки ласковому отцу.

Сделав несколько неверных шагов, она сорвала с себя нечистый платок и повалилась головой на стол. Под черным жгутом повойника блеснули льняные косы.

– Скучаю по бате, смерть моя! – зашептала она сквозь слезы. – Летом, бывало, на задах встретимся, тайком… А зимой – куда я с ребятишками? Батя тоже, конечно, гордость имеет. Придет иной раз ко мне, а мой-то идол так тут и вертится, нюхает, не просит ли чего батя… – Она с силой стиснула локоть Авдотьи. – Украду мешок пшеницы, ей-богу, украду! – Но тотчас же сникла, опустила голову. – Не украдешь. Он каждую луковицу считает. Думала, к детям желанный будет, а он их и видеть не хочет.

Внезапно бережным и быстрым движением она приложила обе ладони к своему тугому животу, насторожилась, перестала дышать и даже раскрыла рот.

– Ты чего? – удивленно шепнула Авдотья.

Дуня уронила обе руки и опустила голову.

– Молчит. Бывало, утром вот сюда меня тукнет, я и проснусь. Нынче все утро ждала, ждала…

– Ну? – сурово спросила Авдотья.

– Идол-то мой, – робко шепнула Дуня, – вчера кулаком ткнул, свету невзвидела. Боюсь, по дитенку.

Авдотья встала перед Дуней во весь рост и цепко встряхнула ее за плечи.

– Да ты чего это, баба! – отчетливо и грозно сказала она. – В крепостных, что ли, живешь? Иль белый свет клином сошелся?

В передней избе что-то тупо грохнуло. Затем дверь горницы с визгом распахнулась, и в кухню ввалился Леска в расстегнутой, разорванной до пояса рубахе. Косоглазый, взбешенный, он глядел как-то сразу на обеих женщин и в другую сторону, на печку. Мальчишка на печке вскрикнул от страха. Авдотья молча шагнула вперед и загородила собой Дуню.

Леска тяжело метнулся мимо женщин, каменным плечом ударил дверь в сени и минуту спустя, в облаках пара, появился с двумя новыми хомутами в руках.

– Болтуша! – крикнул он Авдотье. – Язычница! Измочалю!

Сухое скуластое лицо его было залито пьяными слезами, в ощеренном рту не хватало переднего зуба, от этого Леска, разозлившись, всегда говорил с присвистом.

– Закрой дверь! – сказала ему Авдотья.

Он плюнул ей под ноги и как-то боком полез в горницу; по полу за ним везлись пахучие ремни хомутов.

Женщины переглянулись и тоже пошли в горницу, Дуня за плечами Авдотьи.

На крашеном наслеженном полу беспорядочно была свалена постель. Леска подтащил сюда же хомуты и с размаху кинул их прямо на розовые подушки, потом сбегал на кухню и под мышкой приволок ухваты, сковородники, тяжелую кочергу.

– Пишите! – тонко и ненавистно крикнул он, с грохотом сваливая в кучу кухонное добро. – Детей пишите! Сам-четверт!

– Чего ты яришься? – удивительно тихо и спокойно произнес Павел Васильевич. Он сидел у стола на краешке скамьи, держа шапку в обеих руках. – Записался, а яришься?

– Я записался? – Леска даже присел на своих кривых ногах и плюнул в кучу добра. – Карасев меня записал! Не моя рука писала!

– Что это ты, Александр Иваныч, – все с тем же спокойным укором возразил Гончаров. – Вроде и не пьяный на собрании сидел, руку поднимал, а? Значит, согласье твое было? И нас сам позвал. Вот мы и пришли, а ты… Да мимо колхоза все равно не пройдешь.

Леска приглушенно свистнул и выпрямился. Мгновенно протрезвев, он уставился на Гончарова и на молодого Павла с такой злобной пристальностью, словно только теперь их заметил. Так он постоял немного, потом по-кошачьи мягко обошел кучу добра и, вытянув шею, остановился в двух шагах от Гончарова.

– «Собрание»! «Руку поднимал»! – сказал он тонким, исступленным голосом. – Я – мастер! У меня вон ягода, – какая уж там ягода красная смородина, а растет крупная, как янтарь! Я пчелиный рой умею приманить, он сам ко мне летит. Я купола крыл… может, вниз головой висел, одной пяткой держался!

– Купола? – Павел Васильевич, скрывая улыбку, огладил бороду растопыренной пятерней. – Ну что же. Теперь, наверно, колхозную постройку крыть придется. Народ тебе за это спасибо скажет.

Леска зажмурил глаза и зашатался, как от ветра.

– «Народ», «народ»! Уйди ты-ы! – простонал он и, вытянув руки, ощупью добрался до лавки.

– Ишь, заело как тебя, – простодушно пожалел Павел Васильевич. – Прикипело у тебя сердце к своему кровному. Да ведь всем эдак же трудно. Ну, чего понапрасну мечешься? Ты мастер, в колхозе работу найдешь, да и почет встретишь, какого сроду не видывал. Ну, Паня, давай пиши, что ли!

Леска сидел недвижный, жидкие усы его были влажны от слез, плечи и руки беспомощно обвисли.

– Пьяный он! – со страхом сказала Дуня. – Проспится – опять залютует.

Авдотья взяла ее за руку, как маленькую.

– Ну, мужики тут без нас управятся. Пойдем, Дуня, погостишь с ребятишками у отца денек. Обед-то сготовила? Ну вот.

Дуня еще раз взглянула на мужа: ей не случалось видеть его таким смирным. Все еще дрожа от страха, она стала закутывать ребят. Выхватила из-за печки мешок и, прикусив губы, запихала туда несколько караваев свежего хлеба.

Только выйдя с Авдотьей из избы на улицу, она вздохнула свободнее: хоть денек побудет в немудреной, но милой сердцу избенке отца, покажет ему ребят, наговорится вволю.

Она шла, неся на спине мешок, в ладони ее теплела ручонка сына, а младший сопел у груди. Широкая снежная улица казалась ей новой и ослепительной, как в далеком детстве.

На углу Кривуши, возле колодца, встретилась им кучка женщин с коромыслами и ведрами в руках. Тут были толстая Ксения, жена вора Евлашки, перенявшая после отца выгодное ремесло валяльщика, младшая сноха Панкратовых, черноглазая беременная Агаша, и рябая Анна Пронькина, или Клюиха, со щекастым мальчишкой, державшимся за ее юбку.

Бабы, громко о чем-то спорившие, обернулись на Авдотью и враз смолкли. Дуне почудилось недоброе в этом молчании, и она вздрогнула, когда раздался резкий голос Клюихи:

– Ну, еще одну повела.

Авдотья шагала молча, только глаза опустила да чуть побледнела. Растерявшись, Дуня немного отстала. Авдотья приостановилась, чуть ее подождала. В это время подала голос толстая Ксюшка:

– Язычница, старый грех. Еще в коммуне язык-то наточила.

– Не болтайте зря, – звонко сказала Агаша, поднимая ведра на коромысле. – Чего привязались?

– Защитница нашлась! – громко, с привизгом закричала на нее Клюиха. – Сама-то кто? Из чужих рук глядишь. Свекор у вас всем командует!

– Ну и врешь, – с усмешкой возразила Агаша.

Ее прервала Ксения.

– Таких-то… – сказала она в спину Авдотье. – Таких-то в колодезь головой – не будут мешаться да уговаривать.

– И то в колодезь, – поддакнула ей Клюиха, – да не в тот, где воду пьем.

– Злыдни вы, сами себя жалите! – укорила их Агаша и пошла к панкратовским домам, грузно покачиваясь под коромыслом.

Дуня с изумлением и страхом поглядела на молчаливую Авдотью: вот как живет она теперь, старая плакуша…

Авдотья подняла на Дуню синие усталые, чуть опечаленные глаза и спокойно сказала:

– А ты иди, иди. Вон твой батя стоит у ворот.

Глава восьмая

В воскресное утро – это было первое воскресенье нового, 1930 года – Левон Панкратов проснулся спозаранку, пригладил спутанные кудри и вышел на крыльцо.

Над второй его избой уже стоял розоватый столб дыма. Старик потянул носом. Дым был легкий, древесный, – значит, снохи пекли пироги.

Левон медленно оглядел свой обширный, укрытый, чисто разметенный двор. Здесь все было обычно. За плотной дверью конюшни звонко переступали на деревянном полу кони, рядом, в плетеном, тепло умазанном сарае, проблеяла овца и сочно, на весь двор, вздохнула корова.

Старик сошел с крыльца и придирчиво копнул снег носком валенка: ему показалось, что в сугробе торчит оброненная сыновьями седелка. Но выковырял всего только замерзший чурбачок, досадливо отшвырнул его в сторону и присел на наклеску саней, что стояли, задрав в небо связанные оглобли. Сани накренились и визгливо заскрипели.

На крыльце появилась высокая, крупная Агаша, жена младшего сына Савелия. Погромыхивая подойником, она осторожно стала спускаться по ступенькам. Шуба у нее спереди не сходилась. Как всегда, она не вдруг поклонилась свекру, а прежде поглядела на него странно зелеными на морозе глазами.

У Левона слегка дрогнули нависшие брови. Он обернулся вслед снохе и увидел на ее спине длинную темную косу, которая с каждым шагом женщины шевелилась, как живая. Это окончательно раздражило старика: вольная коса, по его понятиям, полагалась только в девичестве, а баба по закону тотчас же после венца должна чистенько прибрать волосы под повойник.

Левон упруго вскочил с саней, прошел по двору, распахнул тяжелую калитку и остановился, видя и не видя широкую, белую, сонную улицу.

Снохи его беременели каждый год, и он всегда гордился мужской силой сыновей и всей своей многолюдной здоровой семьей. Старшим сынам он сам указал жен. Это были бедные, безгласные, работящие девушки, одна даже перестарок. «Силу в дом беру, а добра своего хватит», – мудро рассуждал старик.

Но младший сын Савелий на год раньше срока, назначенного отцом, самовольно привел в дом девушку с бедного хутора, где жили пришлые огородники, или попросту «капустники». Савелий «окрутился» с Агафьей в райсовете и ничего слушать не хотел о настоящей свадьбе, с попами, пьяными обедами и песнями. Левон, скрипя зубами, стерпел первую сухую свадьбу в своем доме. Однако с этого самого дня в сердце его закралась неодолимая тревога: казалось, в семье, до того покорной его воле, все пошло вкривь да вкось. Младшая сноха быстро забеременела. Но старик уже не говорил Леске: «Мое семя, плодное!» – и не ощущал привычной счастливой гордости за нового внука.

Глянув вдоль улицы светлыми затуманенными глазами, Левон вдруг увидел длинноногого Евлашку, вороватого, непутевого пьяницу, которого в Утевке били и побаивались. Евлашка подошел своей легкой, неуверенной походкой, высвободил из длинного рукава руку и протянул ее старику. Пальцы у него были потные, гибкие, и весь он казался неправдоподобно тонким.

– Баламутят! – глянув куда-то вкось, сказал Евлашка. – Всю деревню кверху ногами поставили. Колхоз!

– Мне не каплет! – досадливо откликнулся старик. – У меня свой колхоз.

Евлашка поморгал красноватыми веками и, достав кисет, начал медленно его разматывать.

– По дворам шастают, – все так же тихо проговорил он. – Народ сбивают. Степан Ремнев, а с ним…

Евлашка затрясся от смеха, и кисет, длинный и грязный, запрыгал в его руках. Рыжеватые, словно выщипанные усы воришки хищно взметнулись кверху, пепельное лицо покрылось морщинами, одни оловянные глаза в красных веках остались неподвижными.

– А с ним Нужда ходит, Авдотья! – уже не смеясь, громкой скороговоркой прибавил он. – Твоя младшая сношенька с Нуждой ухо в ухо идет. А Савелий с Панькой Потаповым шепчется, с кузнецом. Гляди, не подсекло бы тут.

Левон уже с отвращением и даже со страхом посмотрел на темные быстрые, словно резиновые, пальцы Евлашки и не помня себя крикнул:

– Убью!

Евлашка от неожиданности просыпал на снег махорку и усмехнулся прямо в багровое лицо старика.

– Приходи к Дегтю сумерничать. Ноне в полночь, как отзвонят. Добрые люди соберутся. Тебе тоже есть чего спасать!

Левон отступил на шаг и порывисто отмахнулся. Он знал о ночных сборищах у Дегтева. Но был слишком умен и прочен в жизни и поэтому презирал эти тайные «шептанья».

– Против закону идете, – стараясь соблюсти достойное спокойствие, сурово ответил он. – Сам был старостой знаю.

Но тут внезапно вскипела в нем вся многолетняя кровная гордость крепкого и властного хозяина. Мгновенно отошли и тревога, и малодушный страх перед бедой, которая, чудилось, уже стоит у ворот.

Он побледнел и двинулся на Евлашку, сверкая глазами. Голос его теперь зазвенел молодо, сильно, с напором:

– Один постою за крестьянство, без шептальников. Дома мои, да дружба в домах, да хозяйство – у всех на глазах. По-моему, каждый сам себе хозяин: роди сынов, паши землю – и будешь счастлив в этой жизни.

Евлашка выплюнул цигарку, злобно растер ее на снегу и тонко хихикнул:

– Ну да, ну да! Счастливо тебе горевать, дедушка, прощай!

Он легко сорвался с утоптанной дорожки и обошел старика, вихляясь и размахивая длинными рукавами.

– У, сучье семя! – сипло, вдруг потеряв голос, прошептал старик.

Он плотно закрыл калитку и только теперь почувствовал, что весь вспотел, как после бани.

За полдень, когда семья Левона Панкратова собиралась обедать, к воротам подскакал на заиндевелой лошади незнакомый парень в серой шапке и в новом коротеньком полушубке.

Встревоженный Левон встал, накинул шубу и торопливо вышел на крыльцо. Парень, успевший уже открыть калитку, тянул лошадь через высокую закладку. Левон увидел светлые косицы и оттопыренные уши парня, примятые серой шапкой, и скорее догадался, чем узнал в нем младшего сына своего орловского кума Пронькина. Недовольно крякнув, старик стал сходить с крылечка. Парень обернулся. Не захлопнув калитку, он подбежал к старику и, глядя на него по-собачьи, снизу вверх, путано забормотал:

– Дяденька! Дядя Левон! Ты ничего не знаешь? Наша Орловка погорела… Третьеводни постановление написали, вроде в колхоз всех, а вчера…

Парень вытянул шею и, внезапно всхлипнув, зашептал в волосатое ухо Левона:

– Сами пожгли, слышь, дядя?.. Батя, брательник его, еще Никифоровы. Одежу, кладь по родне загодя развезли, коней вывели в степь да нахлестали… А хлебушко, коров, телятишек – своими руками… все равно отберут. Ночью запалили, ну и понесло ветром, улица вся занялась… Угольки одни остались…

Старик, побледнев, широко перекрестился и хрипло спросил:

– Степан где? Семья вся где?

Парень скользнул косым взглядом по калитке, по плетню, смежному с двором Лески.

– Батя в город подался, а я в Утевку завернул.

Только сейчас Левон увидел, что глаза у парня кроваво-красные от ветра и бессонницы.

Дрожа в ужасе и бешенстве, старик толкнул парня жестким плечом, подошел к калитке и плотно прикрыл ее.

– Пошто брата родного объехал? Прокопия-то? – требовательным шепотом спросил он, возвратясь.

Парень скривил обветренные губы:

– Был я у него. Коня не дал завести. «Езжай, – говорит, – с богом. Я, – говорит, – в колхоз зашел и знать вас с батяшей не хочу». Жена тоже завыла.

– Гость! Не просили тебя, не звали, – гневно перебил его Левон. – Коня поставь, полоумный!

Парень жалостно улыбнулся и повел коня к сараю. Левон сердито пошел к дому. Парень нагнал его и цепко потряс за рукав.

– Батя сказал: «Жгите, палите, не жалейте!» – крикнул он вдруг сломанным, кликушеским голосом. – Сгиб хрестьянский род на веки веков! Теперь и убивать не грех!

– Молчи, окаянный, погубишь! – прошипел старик, багровея и задыхаясь.

Он отвернулся и твердо ступил на запорошенное снежком крыльцо. В темных сенях неуклюже повернулся к парню – тот невольно отпрянул – и сказал, грубо нажимая на слова:

– Проглоти язык, сучий хвост! Поешь – и скачи с моего двора. Куму Степану моего слова не будет. Знать ничего не знаю!

За обедом старик пристально и грозно посматривал на сыновей и на гостя. Сыновья его, все трое, были здесь, около него, и он стал уверять себя, что в доме у него все спокойно. Правда, вокруг на глазах рушились одно за другим крепкие хозяйства: ушел в колхоз молодой Прокопий Пронькин, свел со двора корову мрачный Леска, толстая Семихватиха послушно ходила на колхозные собрания. Но про Левона как будто забыли: к нему не заглядывали комиссии, и он не показывался на собраниях. Казалось, эта белая снежная зима была точно такой же, как все зимы его ровной жизни, и, взглядывая на парня, сминавшего жирные блины торопливыми, нечистыми пальцами, старик с ненавистью думал, что это он, только он, сын Пронькина, нарушил мирный покой его двора.

Не умея больше сдержаться, Левон сказал:

– Ну вот, поешь – и в дорогу… с богом! Погодка ноне.

Никто не посмел и слова вставить. Парень поднялся, молча поклонился, потоптался у порога и вышел во двор. Скоро под окнами мягко и сбивчиво протопали копыта лошади. Тогда все, словно сговорившись, встали из-за стола. Старшая сноха, бесшумно ступая ногами в толстых шерстяных чулках, принялась убирать посуду.

Старик пересел к окну, положил тяжелую голову на ладонь и сбоку устало оглядел избу.

Жизнь шла как всегда. Снохи убирались, ребятишки с криком убежали на улицу, в зыбке заплакал младенец. Парень как будто совсем не приезжал, а только приснился. Но сон этот старик никак не мог стряхнуть: оставалось смутное, ноющее ощущение тревоги – не о куме, не о сгоревшей усадьбе, а о своем родном, что лежит у самого сердца.

Сыновья ныне обряжались на работу с особенной медлительностью. Старший два раза надевал и снимал ремень, будто примеривал его, потом усмехнулся и сел на скамью у порога. Средний – широкоплечий молчаливый Нефед – накинул шубу на одно плечо и принялся, словно с удивлением, разглядывать свою мохнатую шапку. Савелий же и не думал одеваться: сидел на постели и нехотя обертывал ногу чистой холстинной портянкой.

Старик настороженно выпрямился: чего это они толкутся дома и молчат?

Кое-как замотав портянку, Савелий сунул ногу в валенок и поднялся.

– Батя! – сказал он звенящим голосом.

В избе сделалось тихо, старшая сноха перестала греметь посудой, молодая Агаша тяжело навалилась на подоконник. У старика упало сердце: «Вот оно!»

– Батя, – повторил Савелий, – выдай мне мою долю.

Старик хлебнул воздух открытым ртом и, пересиливая себя, смиренно спросил:

– Чего же, в колхоз добро свалишь?

– Это уж моя воля будет.

Савелий теребил кисть на пояске, лицо у него было каменно-спокойное. Он не глядел на отца, но старик почуял: умри он сейчас перед сыном – и беда все равно случится. Какое ему дело до Орловки, до кума! Гори весь белый свет, у него у самого пожар в доме!

– Отпашемся вместе, тогда уж… – пробормотал он, с ужасом слыша свой дрожащий, жалобный голос.

– Нет, батя, – твердо возразил Савелий. – Пахать еще не знаю где придется.

Отец вскочил, рванул ворот рубахи. Шея его, коричневая, в глубоких рубцах, похожая на ствол старого дуба, начала наливаться темной кровью. Он устремил на сына тот прямой, бешеный, пронизывающий взгляд, от которого, бывало, вся семья разбегалась и замирала в страхе. Потом он с силой толкнул стол. Деревянные ложки с грохотом посыпались на пол. В тот же момент из избы словно всех вымело. Одна Агаша осталась у окна, наблюдая за стариком и Савелием с каким-то ленивым любопытством.

Левон, ступая криво, по-медвежьи, пошел к сыну. Лицо его пылало бурым румянцем, он бережно нес впереди себя тяжелые кулаки. Савелий не поднял глаз, только темные брови его резко и гневно сдвинулись.

Агаша рванулась к мужу – она думала, что старик обрушит свои кулаки на опущенную голову Савелия, но Левон остановился перед сыном и бессильно уронил руки.

– Ты жизни меня лишил, щенок! – почти визгливо закричал он. – Как гора, стоял я крепок, все завидовали! Да я сейчас раздавлю тебя, хорек тонкорылый! Не жить моему корню на земле, если он смолоду гниет…

Агаша, тяжело переваливаясь, прошла к порогу. У двери остановилась, глянула на старика и медлительно усмехнулась. Старик гневно топнул на нее. Она неторопливо прикрыла дверь и, усмехаясь, прошла через двор в другую избу. Здесь она разделась под жадными, вопрошающими взглядами баб, задернула полог в своем углу и начала тихо укладывать одежду. Она знала: Савелий твердо решил переселиться в конец Утевки, к дальней родственнице, одинокой старухе.

…Часом позднее, когда улицу затянуло реденькими сумеречными тенями, Левон вышел во двор и скрылся в задних воротах. Оглянувшись вокруг, он осторожно зашагал по летней, занесенной снегом тропинке, мимо чужих огородов. «Здесь ближе, – убеждал он себя, чутко прислушиваясь к своим хрустящим шагам. – Погляжу, как люди живут, посоветуюсь».

Впереди кто-то затопал и словно бы упал. Старик, не помня себя, прыгнул в сугроб и замер. Приглядевшись, увидел темную тушу коровы, которая улеглась поперек тропы. «Чья же это? Иль больная?» – прошептал Левон и обошел корову стороной. Выйдя снова на тропу, отряхнулся и застонал от стыда и тревоги: почтенный старик и хозяин, крался в ночи, как вор. И к кому же? К Дегтеву, к барышнику и хитрецу, которого всегда презирал.

Выбравшись из сугробов, Левон прошел по переулку и, усталый, поднялся на высокое крыльцо Дегтева. Да, больше не к кому толкнуться. Сейчас вот он войдет, снимет шапку, неторопливо пригладит волосы и умно, шутейно, ни слова не говоря о своем горе, выведает у Дегтева план его будущей жизни.

Степенно улыбаясь, Левон прошел по длинной террасе дома, купленного Дегтевым у разорившегося мельника, обстукал о порог заснеженные валенки, прошел в темноватую прихожую и уважительно кашлянул. Никто не откликнулся. Левон заглянул в зальце. Оно было ободранное и пустое, на сорном полу валялась опрокинутая скамья, у окна криво стоял стол, накрытый грязной скатертью.

Старик удивился и медленно прошел по зальцу. «Уехал, бросил все», – смятенно думал он, высоко подымая седые брови. Внезапно до него донеслись голоса. Он быстро сорвал шапку и открыл скрипучую дверь в кухню. Запах водки, лука и махорочного дыма ударил в лицо. Из-за стола навстречу Левону судорожно вскочил Дегтев, казавшийся огромным в темноте.

– А-а! – хрипло крикнул он. – Прибыл! Вот хорошо! Налью стаканчик, уважь!

– Не пью я, – тихо сказал Левон и осторожно огляделся.

В углу сидел человек, низко опустивший рыжеватую взлохмаченную голову. Староста узнал вора Евлашку и, не показывая удивления, обратился к Дегтеву:

– Семья-то где?

– Кочевать уехали!

Дегтев качнулся прямо на старика, словно собираясь клюнуть его своим острым крючковатым носом. Левон почуял слабость во всем теле: его испугали не слова Дегтева и не резкое движение, а лицо, криворотое, острое и словно испепеленное. Старик сразу понял: Дегтев не пьян, а только прикидывается. Скорее всего, добивается какой-то трезвой и, наверное, страшной цели.

Левон обошел хозяина и сел в простенке. Дегтев метнулся к столу. Он будто забыл о госте. Опираясь на жилистые кулаки, он наклонился к Евлашке и, как бы продолжая прерванный разговор, строго и трезво сказал:

– Тебе без хозяев тоже не житье. Ты как гриб на дереве: дерево подсекут – и ты высохнешь в пыль.

Евлашка поднял голову и пьяно промямлил:

– Я ничего и не говорю.

– И говорить не надо! – властно сказал Дегтев. – Только бы рука не дрогнула.

Евлашка глянул на Левона красными, больными своими глазами и невнятно пробормотал:

– Не-ет!

Дегтев качнулся на длинных и тонких ногах:

– Ты прямочки по темени. В темени у человека вся жизнь заложена!

– По темени, да-а! – усмехнулся вор.

Левону стало страшно от этой мутной улыбки. «Пьяные… болтают», – стараясь успокоить себя, подумал он, но глаза его вдруг встретились с коричневыми ястребиными глазищами Дегтева, и сразу стало ясно, что Дегтев вовсе не шутит.

Спина у Левона мгновенно взмокла, – поднявшись, он робко проговорил:

– Я чего зашел-то… Семя у меня завалялось конопляное. Масло бы отжать… шел мимо и думаю…

Дегтев резко обернулся:

– Маслобойку у меня отняли, не знаешь, что ли?..

Он опустился на табуретку и бросил на стол жилистые кулаки.

– Обожди, мы у них из мозгов тоже слезы выжмем!

– Не слышал я про маслобойку-то, – в замешательстве пробормотал старик. – Ну что ж, я к домам, гуляйте тута-ка…

Он торопливо поклонился и стал пятиться к двери. Дегтев, словно нахохленная птица, проводил его горящим косым взглядом. За окнами, непривычно большими – с них были сорваны шторки, – сгустились сумерки. Левону, дрожащему от страха, вдруг померещилось, что там, на улице, стоит молчаливая, настороженная толпа. Он с трудом занес на порог отяжелевшую ногу и стал нашаривать скобу.

– До дому моего добираются! – гневно закричал Дегтев. – Спалю! Матицу подпилю, а не дам!

Левон спиной вышиб дверь, пробежал по зальцу, потом по террасе. Остановился только на крыльце. «Убивство!» – хотелось закричать ему. Но позвать было некого. Внезапно вспомнились слова младшего Пронькина: «Жгите, палите, теперь и убивать не грех!» Дегтев говорит о том же самом. Как же это люди, не видя друг друга, могут думать и говорить согласно?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю