Текст книги "Большая земля"
Автор книги: Надежда Чертова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 29 страниц)
Часть седьмая
Последняя песня
Глава первая
Как ни ждали в Утевке маленьких ленинградцев, как ни готовились встречать, а привезли их все-таки неожиданно, среди хмурого сентябрьского дня, когда в деревне никого не было: обмолот хлебов затянулся, и в районе объявили десятидневную фронтовую вахту.
Два крытых пропыленных грузовика медленно проехали по главной, Советской улице и остановились на площади, возле школы-семилетки.
Занятия уже кончились, ученики разошлись – кто в поле, кто по домам. На крыльцо школы выскочили с сумками в руках трое мальчиков и Ганюшка: это был совет пионерского отряда четвертого класса, прервавший свое очередное заседание.
Пока мальчишки глазели на глухо урчавшие машины, Ганюшка скатилась с высокого крыльца и побежала к переднему грузовику.
– Где у вас тут сельсовет будет? – спросил ее густым басом шофер, высунувшийся из кабины.
– Во-он, на Пушкинской. А вы, дядечка, чего привезли?
– Не «чего», а «кого»: ребят из Ленинграда. Поняла?
Глаза у Ганюшки округлились. А шофер уже перевел рычаг, и машина оглушительно затрещала. Ганюшка едва успела вскочить на подножку.
– Дяденька, в сельсовет не надо! – закричала она. – Я провожу.
Мальчишки стояли возле кабины, жадно взглядывая то на взбудораженную Ганюшку, то на шофера.
– Знаешь – так садись, – согласился шофер и приоткрыл дверцу кабины.
Пока Ганюшка обегала грузовик, чтобы влезть к кабину, мальчишки мчались с нею рядом. Она успела сказать им, чтобы скорее – одна нога здесь, другая там – летели в поле, к ее отцу.
– Ладно уж, – согласился белесый Илюша, сын Лески Бахарева.
Не без зависти поглядев вслед грузовикам, он почесал светлую макушку, вздохнул и принялся распоряжаться. Одного парнишку послал в ближнюю первую бригаду, второго – на огороды, к Марише, а сам, подтянув брючишки, понесся по большаку, вдоль длинной Советской улицы, за Ток: Николай Силантьевич мог ведь уехать и во вторую бригаду.
Ганюшка в это время сидела, сжавшись комочком, в углу кабины и робко показывала пальцем, куда нужно свернуть машине. Грузовики, тяжело колыхаясь, проползли двумя длинными переулками и остановились возле свежепобеленного дома без крыши.
– Тут, дядечка, – сказала Ганюшка своим тонким голосом. Ее смущал суровый вид шофера, особенно его густые, встопорщенные усы.
Заглушив мотор, шофер открыл дверцу кабины для Ганюшки. Она так заспешила, что едва не вывалилась наружу.
Первым делом она обежала грузовик, чтобы хоть издали заглянуть в его фанерный кузов. Но задняя сторона кузова была затянута легким марлевым пологом. Где же дети? Может, неправду сказал усатый шофер?
Ганя стояла смущенная, перепуганная. Но вот марлевый полог раздвинулся, и женщина в белом халате, щурясь от солнца, стала спускаться на землю, неуверенно нащупывая ногой толстую шину.
Ганя подбежала ближе, помогла женщине встать на шину. Только тут она расслышала тихую возню в полутьме кузова и чей-то тоненький сонный не то кашель, не то всхлип. Они все-таки были там, в грузовике, маленькие ленинградцы!
– Это что же, – обратилась к Гане женщина, – ты одна здесь хозяйка?
– Я? Нет, не одна. Сейчас, тетечка, придут. А дом ваш – вот он…
«Какая старая», – с изумлением думала она о горожанке, глядя на ее желтое припухшее лицо. Такое же вот лицо Ганя видела у одной старухи, больной водянкой. Но ведь та старуха вскорости умерла: вода ее задушила.
Первой к школе прибежала Мариша, бригадир. Запыхавшаяся, вся розовая, она смущенно сунула руку совочком сначала усатому шоферу, потом высокой женщине с серыми усталыми глазами, стоявшей возле заднего грузовика.
– Пожалуйте, пожалуйте… А мы-то ждали вас, ждали!..
– Здравствуйте, – сдержанно отозвалась женщина. – Меня зовут Инна Константиновна.
Из кузова переднего грузовика живо спрыгнула девушка в белом халате. Она поздоровалась с Маришей и, идя с нею к дверям школы, быстро объяснила, что зовут ее Зина, что она сестра из городской больницы и должна вернуться в город с обратным рейсом.
– Их три было, ленинградки, с детьми-то, – Зина сбавила голос, – но одну пришлось сразу положить в больницу, а другая осталась в городе хлопотать насчет белья и медикаментов. Вам придется выделить кого-нибудь… Дети, понимаете, тяжелые… – добавила Зина, опуская быстрые глаза.
– Это уж понятно… выделим, – приговаривала Мариша, всовывая ключ в висячий замок.
Руки у нее дрожали, темные брови вопросительно приподнялись. Ее тоже поразила неживая желтизна лица у ленинградки. Какой же была та, другая, что слегла в больницу? И где же они есть, детишки, когда в фанерных кузовах грузовиков не слышно ни единого звука?
Мариша оглянулась, ища Зину, но девушка убежала, и ее торопливый говорок уже раздавался возле машин.
– Тетенька Мариша, – испуганно зашептала Танюшка, стоявшая тут же, возле двери, – они ведь с войны? Тетенька Мариша, как страшно: наверно, помирают, аж не кричат вовсе…
– Молчи, не помирают, – быстро ответила Мариша, распахивая скрипучую дверь. – У нас не помрут.
Скоро возле школы собрался народ. Сначала прибежали ребятишки, совсем маленькие. Некоторые из них одеты были в одни рубашки длиной до пупа, и горожанка с невольной завистью поглядывала на их крепкие ножки, темные от загара и пыли. Потом подошли и остановились поодаль несколько старух, совсем древних. Они держали на руках младенцев в чепчиках с пышными оборками. Затем на дороге появилась большая группа женщин, спешивших к школе.
Через минуту Инна Константиновна стояла уже и тесном кольце женщин – совсем молодых, пожилых, старых, взволнованных и дружелюбных – и объясняла им негромким, хрипловатым голосом, что ребятишки больные, дистрофики, и переносить их нужно с крайней осторожностью.
– Изголодались, – попросту сказала она, откашливаясь и вытирая слезящиеся глаза. – Под бомбежками побывали, напуганы. – Она помолчала, вглядываясь в загорелые лица женщин. – Дети все – сироты. Имейте это в виду. Как у вас тут тихо!..
Действительно, и в степи, и на улице, и даже здесь, возле школы, стояла чуткая тишина. И дети и взрослые не решались говорить в полный голос.
– Так что же, Инна Константиновна, извините, – заговорила Мариша, с жалостливой робостью поглядывая в темный и тихий кузов машины, – надо ведь покормить ребят. Мы со всей душой…
Ленинградка видела: не останови она женщин, они разлетятся по домам.
– Нас покормили в городе, диетический обед дали. – Инна Константиновна повысила голос. – Теперь не раньше чем через полтора часа детям можно снова дать покушать: приходится соблюдать осторожность. А сейчас надо их уложить.
Тут как раз к школе с мягким стуком подъехала председательская таратайка с важным Илюшей на козлах. Николай поздоровался с ленинградкой, выслушал ее просьбу, уважительно держа фуражку в руках, и велел Илюше сейчас же ехать на бригадный двор, навалить рыдван сена и доставить сюда.
– Ты, браток, поживее, – строго добавил он, – сам видишь…
Илюша хлестнул по Чалой так, что та с места запрыгала галопом.
Неторопливый уверенный голос Надежды Поветьевой уже раздавался в просторных классах школы. Всем женщинам нашлась работа. Кое-кто побежал по улицам собирать самотканые ряднушки, половички, подушки-думки. Резали холсты на простынки. Таскали охапками сено – его уже подвез к школе старательный Илюша, – аккуратно расстилали вдоль стен двух классов, отведенных под спальни. На кухне растапливали новую плиту.
Дети в грузовиках очнулись от усталого забытья, запросили пить, заплакали; голоса у них были до странности слабенькие и сонные. Школьники с раскрасневшейся Ганюшкой во главе принесли ведро воды из дальнего, самого чистого Тихонова родника. «Учительница» – так они называли между собой ленинградку – придирчиво расспрашивала школьников, что это за родник, почему в нем такая холодная вода и можно ли ее дать детям некипяченую.
– Из Тихонова-то родника? – удивился Илюша Бахарев. – Да он из горы бьет. Вода в нем чище слезы… Чище слезы, – убежденно повторил он, взглянул на Ганюшку, и та усиленно закивала головой.
«Учительница» скрылась в кузове, а ребята продолжали стоять рядом с машиной, словно завороженные.
Ганюшка то и дело взглядывала на дорогу и хмурилась. И что это припаздывает ее бабаня? Ганюшка твердо считала, что без бабани здесь никак не обойтись: уж она-то не забоится взять больного ребеночка на руки, уж она-то приголубит…
– Вон она, твоя, – сказал вдруг Илюша. – Эх, как резво идет!
И Ганюшка увидела Авдотью. В новом темном платье и в легком разглаженном платочке, с какими-то свертками под мышкой, Авдотья быстро шла к школе.
– Опозда-ала, – осудительно протянул Илюша.
Но Ганюшка пылко ему возразила:
– Не болтай! Видишь, обряжалась: небось не в поле собралась.
Энергично оттеснив локтями тех, кто стоял у нее на дороге, Ганюшка полетела, словно по ветру, навстречу бабушке. С размаху девочка уткнулась в широкую бабушкину юбку, пахнущую нафталином.
– Ты чего же? Все уж тут. – От волнения Ганюшка проглатывала половину слов. – А мама?
– Мне про половички сказали, вот и шарила. Мать в старый сундук их запрятала, на чердак, – оправдывалась Авдотья, не сбавляя шагу. – Вымазалась, пришлось помыться. Мама на току осталась. Где они, детки-то?
Хоронясь за бабушкой, Ганюшка вплотную подошла к машине.
– Гости дорогие, в добрый час! – певуче, ласково сказала Авдотья.
Горожанка выглянула из полутемного кузова, поклонилась, вежливо ответила «здравствуйте» – в ее бледном, странно пухлом лице словно что-то дрогнуло, а в глазах блеснул слабый лучик улыбки. У Ганюшки так и прыгнуло, заколотилось сердце: она знала, знала, что так будет. Когда бабаня заговорит вот таким голосом и заулыбается – человек обязательно ответит: улыбка словно перескочит с лица бабани на его лицо.
– Уж скорее бы нам ребят на место уложить, намучились в дороге. Подумайте, сначала на самолете, потом в поезде, с пересадками… – говорила женщина, сжимая в обеих ладонях кружку с холодной водой.
– Сейчас, милая, поспешим, а то как же, – ответила Авдотья и покачала головой: – Этакая дорога, а?
В машине заплакал, вернее, запищал ребенок. Женщина, бережно неся перед собой кружку, скрылась в кузове.
– Ганюшка, где ты? – негромко строго спросила Авдотья.
Девочка вывернулась из-за ее спины.
– Беги отнеси половички тете Надежде. А я тут помогу. Обожди, не рвись! Отдашь половички – ступай домой. Слазь в погреб, там сметана есть в плошке. Донесешь – так и молоко прихвати, крынку с отбитым краем, это утрешник… Гляди не урони.
Авдотья провела жесткой ладонью по голове Ганюшки и кивнула на кучку мальчишек, молчаливо наблюдавших за ними.
– Чего же стоите? Откуда детей привезли, знаете? Из голодного краю. Теперь их надо выхаживать, как птенцов. Понимаете это?
На круглом лице Ганюшки отразились изумление, досада, решимость – все сразу.
Прижав к груди пестрые свертки, она скрылась в дверях школы и тут же выметнулась обратно, красная, со сбившимися волосами. Она кинулась к мальчишкам, пошепталась с ними, кое-кого даже подтолкнула крепким кулачком, и они брызнули в разные стороны, кто на Советскую, кто на Пушкинскую или на Пролетарскую.
Когда же один за другим они вернулись к грузовикам, держа в руках крынки с молоком, плошки с творогом, двери школы были раскрыты настежь и молчаливые женщины носили туда детей, завернутых в простынки. Ганюшка сразу приметила, с какой странной неуверенностью принимают женщины белые свертки – словно никогда им не приходилось нянчить ребятишек. Совсем рядом с Ганюшкой прошла Татьяна Ремнева. Девочка успела разглядеть восковую закинутую головку ребенка и напряженное лицо Татьяны с закушенными губами.
Прижав плошку со сметаной к груди, Ганюшка зашагала в школу. Она уже и не видела, как вместе с нею двинулся ее отряд.
Никто на них не закричал, но ребята не решились идти дальше коридора и выстроились со своими ношами вдоль стены. Один мальчик притащил кусок темного пирога с кислой капустой. Ребята зашипели на него, он же обиделся и все повторял:
– А раз у нас нет больше ничего! Это мне мамка на обед оставила…
Тут в коридоре появилась высокая ленинградка. Она заметила наконец ребят и бодро воскликнула:
– Это вы нашим малышам?! Молодцы! Живо бегите, ставьте на окна. За посудой придете завтра.
Когда она возвращалась из комнат с каким-то тючком в руках, в коридоре одиноко стоял маленький мальчишка.
– А ты что же?
Он поднял на нее глаза, полные слез.
– У меня пирог… аржаной… ребята говорят – не надо. А раз больше нет ничего?
В припухших глазах горожанки так и заплясали ласковые огоньки.
– Это как же – не надо? Положи на окно. И большое спасибо тебе.
– Ты сама съешь. Небось вон какой вкусный, – обрадованно сказал мальчишка и понесся по коридору, мелькая задубевшими пятками.
Когда Инна Константиновна еще раз вышла из школы, с нею была Авдотья.
– Не трудно вам, бабушка, будет? – спрашивала Инна Константиновна у Авдотьи, внимательно глядя на нее. – Девочке уже пять лет. Все помнит. Она у нас самая тяжелая, ни к кому не идет.
– Ну, что ты, матушка! – возразила Авдотья. – Разве дитя тяжелым бывает? Поди, не тяжелей снопа. А снопов я за лето тысячи перетаскала.
– Нет, я не о том! – Ленинградка грустно махнула рукой. – Совсем больной ребенок. Вы с нею осторожнее…
Она с заметным усилием влезла в кузов грузовика и тут же появилась снова с девочкой на руках. Авдотья приняла почти безжизненное тельце. Оно было такое легкое, такое невесомое, что Авдотья испуганно воскликнула:
– Гляди-ка, словно пушок, на руках не слыхать!
– Дистрофия. Голодная болезнь… – устало объяснила ленинградка.
Авдотья пошла в школу с легонькой своей ношей. Локти она расставила, чтобы в суете случайно не толкнули больное дитя.
Солнце широко вливалось в окна, и потоки света скрещивались где-то на середине комнаты. От сена, настланного вдоль стен, исходил острый запах вялого полынка. Авдотья выбрала свободный уголок, где уютно пестрела мягкая ряднушка, и уже хотела положить девочку на постель, как вдруг заметила, что девочка слабыми пальчиками вцепилась в ее рукав. «Не спит… Боится, что ли? И глазенки не открывает…»
Авдотья опустилась на сено, осторожно обернула девочку простынкой, хотела повольнее положить у себя на коленях. Но девочка опять вцепилась в ее рукав, уже обеими ручонками.
– Не бойся, дочка, – тихонько шепнула Авдотья. – Раскрой глазыньки, родимая.
– Больно глазки, – шепотом откликнулась девочка, и у Авдотьи сразу захватило дыхание.
Жгучий жар любви и жалости опалял ее, когда она смотрела в закинутое немое личико, в котором не было решительно ничего привычно ребячьего: серая, одутловатая кожа, закрытые опухшие веки, тонкая, иссохшая, цыплячья шейка… Жизнь едва-едва теплилась в этом хилом теле, словно не горела, а тлела самая тонкая свечечка. И прижала бы девочку к себе, да ведь страшно: все у нее, у бедной, болит…
Боясь произнести хотя бы одно слово, Авдотья склонилась к девочке, погладила ее по мягким волосенкам и поцеловала в лоб. Потом надолго прижалась губами к вялой щечке. Снова погладила и снова поцеловала. Она вкладывала в эти движения, понятные всем детям мира, любовь и ласку такой силы, что ребенок словно слегка вздрогнул, пролепетал: «Мама!» – и заплакал, беспомощно икая.
– Мама придет, – попробовала Авдотья утешить девочку.
Та внезапно смолкла, потом сказала:
– Маму убили.
Должно быть, короткую эту фразу ей довелось произносить не раз, и она уже привыкла. Но Авдотья оглохла от этого слабого голоса, от этих слов.
– Ты не уйдешь? – спросила девочка.
– Нет. Как тебя зовут, дочка?
– Илинка.
Пока Авдотья раздумывала, что это за имя – Еленка или Иринка, – девочка задремала у нее на руках.
Авдотья сняла с себя платок, прикрыла им голову девочки, тихо откинулась к стенке и застыла.
Много всякой беды, много кипучего горя было оплакано Авдотьей и схоронилось в глубинах ее сердца. Вся лютость, все проклятье, вся неправда старой крестьянской жизни были слишком хорошо известны ей, деревенской вопленице. Но никогда еще не видела она такого горя, какое легло на плечи вот этих маленьких полумертвых ребятишек.
Здесь не поможет ни одна самая светлая, самая утешная песня, ни один самый горький плач. Какими слезами могли бы заплакать матери этих детей, живи они на свете? Не слезы, а разве только капли крови исторгли бы их очи.
…Девочка заснула наконец крепким сном, и Авдотья решилась положить ее на сено.
В комнате еще суетились женщины, слышались тихие голоса, метались солнечные пятна на белых стенах. Вдоль стен, укрытые простынками, длинным рядком лежали детишки: их сморил тяжелый сон.
– Авдотья Егорьевна! Иди сюда! – позвала Авдотью Надежда Поветьева.
Не откликаясь, чтобы невзначай не разбудить девочку, Авдотья поднялась и бесшумно подошла к Надежде. Та взяла ее за руку и быстро сказала:
– Пока ребятишки спят, сходим к Александру Иванычу. Тут наши женщины побудут.
– Это к Леске, что ли? – спросила Авдотья, взглядывая на ленинградку, которая стояла здесь же. – Не больно он меня уважает.
– Ничего. – Надежда тоже взглянула на Инну Константиновну. – Обойдется. В правление его уже два раза вызывали. Крышу надо скорее крыть, вот-вот дожди польют.
Глава вторая
Инна Константиновна не имела, конечно, никакого представления, кто этот Александр Иваныч Бахарев, или, как называли его женщины, Леска. Ей сказали, что он кровельщик, а кроме того, бывший красный дружинник. Что значит «красный дружинник», Инна Константиновна тоже не знала, а спросить не собралась. Сил у нее было совсем мало, мучительно хотелось спать или хотя бы лежать, и она сосредоточила свои мысли и желания только на одном: получить от Бахарева согласие покрыть крышу. Женщины в один голос говорили, что сентябрь здесь дождливый. А дом простоял без крыши более двух лет, и, значит, потолок ненадежен.
Задумчивая, хмурая Инна Константиновна молча шагала по тропинке несколько впереди обеих женщин и посматривала на саманные избы под соломенными крышами, на колодцы с высокими журавлями. Девочка лет семи-восьми, худенькая, с длинной белесой челкой на лбу, тащила от колодца два полных ведра, оттягивавшие ей плечи и руки. «Школьница, – подумала Инна Константиновна, – а какое тяжелое несет!» Она оглянулась, хотела сказать об этом Авдотье, но заметила, что женщины тихо беседуют между собой, и промолчала.
Надежда и Авдотья говорили о Леске.
– Уломаем ли? – спросила Надежда, кивая на высокие закрытые ворота Бахаревых.
Авдотья только покачала головой. Она и не помнила, когда в последний раз открывала эти тяжелые ворота. В тесной улице, где избы и дворы стояли бок о бок, плетень к плетню, Леска ухитрялся жить одиноко и глухо, как старый хорек в норе…
– Это тебе не Князь, – скупо откликнулась Авдотья, – и не Клюиха. Анна – та злыдня. А Князь видишь как подался. Кто знает, может, еще и человеком станет. С теми все-таки проще. А Леску я подольше тебя знаю. Беда, а не человек.
Надежда промолчала. Она сама приехала в Утевку уже после того, как белые расстреляли Кузьму Бахарева, и только слышала, что Леска тоже был в дружине и схоронился от карателей на чердаке у монашек. Когда повернул он с верной дороги? На чем споткнулся? Лескина душа, казалось, целиком упряталась вот за этими проклятущими воротами, разменялась на двадцати сотках «собственной» земли.
– Ну, нам некогда с ним возиться, – с досадой сказала Надежда. – Напрямик придется говорить.
– Что ж, хорошо, – согласилась Авдотья. – Там я увижу, чего сказать.
Они нагнали Инну Константиновну и втроем остановились у Лескиных ворот.
Надежда отворила перед ленинградкой калитку. Инна Константиновна снова пошла впереди, Надежда и Авдотья за ней.
Узкая тропа едва виднелась в густой темно-зеленой ботве. Двор до самых ворот был засажен картофелем. На приусадебном участке, огороженном плетнем, таким плотным, что и цыпленку не просунуться, золотилась стерня, а на ней стояли аккуратные крестцы снопов и стожок соломы. «Пшеница… – сообразила Надежда. – Интересно, под какую культуру запашет Бахарев свое „поле“ этой осенью? Он ведь ввел у себя „научный“ севооборот».
Года за три до войны Александр Бахарев неожиданно пристрастился ходить в агротехнический кружок и был там едва ли не самым внимательным и дотошным слушателем. Колхозные правленцы стали было прочить его в полеводы. Но напрасно: опять-таки на свои сотки принес он науку, полученную в колхозном кружке!
Инна Константиновна дошла до закрытой двери в сени и недоуменно взглянула на замусленный ремешок с узелком на конце: что это? Где же скоба? Надежда решительно шагнула вперед и, дернув за ремешок, толкнула дверь. Женщины вступили в темноватые прохладные сени.
Авдотья шла сзади. Давно она не заглядывала в эту избу, но все тут было знакомо и наводило на нее невольную грусть. Неладно сложилась женская судьба Дуни. Живет она как спутанная, скажет слово и оглянется – нет ли тут мужа. Вот и сейчас, увидев их, Дуня, стоявшая у печи, от испуга или от неожиданности выронила ухват. Инна Константиновна поклонилась ей и подала руку. Дуня окончательно растерялась.
– Александр Иваныч дома? – громко спросила Надежда.
– Ужинать пришел, там он, в горнице.
Надежда сдвинула смоляные брови и решительно сказала:
– Идем, Инна Константиновна.
Дуня кинулась к Авдотье.
– Дунюшка, дочка, с хорошим пришли, – ласково проговорила та, сжимая ее плечи.
– Если бы с хорошим, тетенька, – шепнула Дуня.
– Головушка ты моя горькая, уж и не веришь! – ласково укорила ее Авдотья. – Говорю тебе – с хорошим. Не бойся! И дай-ка мне чем прикрыться, не хочу перед твоим простоволосая сидеть.
Дуня ушла за печку, торопливо стукнула крышкой сундука, потом вернулась и, раньше, чем протянуть Авдотье платок с голубой каймой, встряхнула его и сложила наизнанку.
– Как бы не узнал, не гляди, что косой, – смущенно сказала она.
– Эх ты-ы, – укоризненно протянула Авдотья. – Уж и платку своему не хозяйка стала.
– Это его подарок, – пробормотала Дуня, опуская глаза, – к Первому мая. Принес, сунул, я аж обомлела. Его ведь не поймешь…
– А-а, – удивилась Авдотья, с интересом взглядывая на дверь. – Ну, пойду я.
Леска сидел у стола в переднем углу и, по своему обыкновению, смотрел в сторону. Ленинградка поместилась на краю той же скамьи, а Надежда уселась на табуретке, прямо напротив Лески. Она скупо рассказывала хозяину о ленинградских детях.
Авдотья молча поклонилась и пододвинула себе другую табуретку, крашеную, тяжелую: вся утварь в этом доме была вот такая – крепкая, тяжелая, словно сбитая навек.
– Теперь надо ту крышу покрыть как можно скорее! – говорила Надежда своим густым голосом.
– Где же, допустим, теперь железа возьмешь? – спросил Бахарев, не глядя на нее. Это были первые слова, которые он произнес.
– Железо есть, лежит еще с прошлой весны. Покойный Петр Павлыч заготовил, – объяснила Надежда, отвечая ему ясным, уверенным взглядом.
Леска обернулся к ленинградке. Та смотрела на него с почтительным ожиданием.
Может, и в самом деле вспомнили давнее мастерство Александра Бахарева? Значит, уж приперло, если пришли к нему, схватились, как говорится, за соломинку.
– Ты, Александр Иваныч, только и можешь это сделать, один изо всей Утевки, – говорила Надежда. – Сам подумай: детишки теперь наши, колхозные. У них нет ни матери, ни отца, слышишь?
– Для вас, Александр Иваныч, это не составит, я думаю, особого затруднения, – вежливо вставила горожанка. – А председатель, товарищ Логунов, дал согласие отпустить вас на то время, которое потребуется. Вы уж потрудитесь для маленьких ленинградцев.
– Народное дело, Александр Иваныч, – сурово произнесла Авдотья.
«Вот… кликуша… заговорила!» – злобно подумал Леска. Выдернув из кармана кисет, он помял его в ладонях и бросил на стол. Его смущала горожанка: вид у нее хилый, зайдется, пожалуй, от самосада. Он покосился на женщину, неловко кашлянул и стиснул зубы так, что на челюстях налились крупные, по ореху, желваки. Что за черт: стал он вдруг словно не он, Леска Бахарев. Робел он перед этой женщиной. Пожалуй, и в самом деле не откажешь ей, такой больной. К тому же детишки… Не пень же он бесчувственный!
– А уж мастер – говорить нечего! – расслышал он негромкий протяжный голос Авдотьи. – Сколько у нас домов в Утевке покрыл! Лучше его кровельщика нету. И церковь нашу он же крыл. Верите ли, матушка, купол-то… – Авдотья обращалась к горожанке. – С какой высоты он, родимец, бабахнулся, в щепы разлетелся. А железная шапка целехонька осталась. Все тогда дивились: вот это работка!
– Но купол ведь труднее крыть, правда, Александр Иваныч? – с той же простотой и доверчивостью спросила ленинградка.
– Ку-упол! – Бахарев фыркнул и взглянул на женщину узкими, как лезвие ножа, глазами. – Там, почитай, вниз головой висеть приходилось.
Дуня стояла за дверью; она слышала только обрывки фраз и никак не могла понять, о чем идет разговор. Наконец, не выдержав, она оправила подоткнутую юбку и, сделав вид, что ей нужно взять какую-то вещь с кровати, тихонько отворила дверь и на цыпочках прошла за занавеску. Затаившись там, она слушала, как говорил муж, и не верила своим ушам: голос у Лески был тихий, смирный, как определила она, и отчего-то срывался – дышать, что ли, было ему тяжело?
– Как же, допустим, крыть: с желобами или без желобов? Прямую крышу или, опять же, со стоками? И какие трубы будут: простые или форменные?
– Простые, простые, Александр Иваныч, – враз сказали женщины.
– Уж очень срок малый, – озабоченно добавила Надежда.
И тут Дуня поняла: теперь шел обычный разговор мастера с заказчиком. Только кто же это надумал крышу обновлять в такое-то время? Сейчас Леска заломит цену, и пойдет длинный торг.
Однако ничего похожего не произошло: о цене Леска даже не заикнулся.
– Уж постарайся, Александр Иваныч, – сказала Надежда после того, как все замолчали. – Для ленинградских детей, должен понять. Верно определила Авдотья Егорьевна: народное это дело.
– Одному доведется делать все, до последнего гвоздя.
– Погоди, Александр Иваныч, – снова вмешалась Авдотья. Дуня даже вздрогнула: так непривычно ласково звучал ее голос. – А старший-то у тебя, Павлушка…
– Учится Павлушка. Ну, поглядим там. Может, и Павлушка…
Женщины поднялись, загремев табуретками.
– Спасибо вам, Александр Иваныч! – сказала приезжая женщина.
– Обожди. Спасибо после бывает.
– Нынче начнешь? – спросила Надежда.
Дуня испугалась: очень уж сильно гнет Надежда, как бы Леска не рявкнул на нее – тогда дело пойдет насмарку. Но она ошиблась. Муж смирно ответил:
– Сейчас и пойду. Железо проолифить надо, пусть на солнце полежит.
Дуня не стала дальше слушать. Быстро юркнув в кухню, она схватила ухват и энергично закричала на Павлушку, усевшегося было за стол со своими книгами:
– Собирайся! С отцом крыть пойдешь. Живо!
Мальчик поднял серьезное лицо:
– Это чего крыть? А с уроками-то как?
Мать кинулась к нему, стиснула худенькие плечи. Он с удивлением увидел, как сияют ее синие, в светлых ресницах глаза.
– Пашенька! Сыночек! Ты ступай, ступай с отцом: видишь, он народное дело будет делать. Школу крыть…
– Ну уж ладно, – неторопливо, не роняя своего мальчишеского достоинства, ответил Павел и принялся собирать книги.
В этих простых, будничных движениях он начисто скрыл от матери внезапный прилив гордости за отца. Если б не было тут матери, Павел, наверное, запел бы от радости – так легко у него стало на душе. А он-то думал, что Надежда и незнакомая женщина пришли ругать отца! Павел, лучший ученик в седьмом классе, пионер, собирался вступить в комсомол и давно мучительно раздумывал, что же он скажет комсомольскому комитету, если там заговорят о худой славе, которая шла в колхозе про отца.
Надежда и Авдотья попрощались с Инной Константиновной и некоторое время шли молча.
– Дуню жалко, – неожиданно сказала Авдотья и вздохнула. – Какая ей жизнь вышла с идолом этим.
– Я думаю, обойдется с Леской, – задумчиво сказала Надежда. – Время сейчас ведь какое… Война…
Они остановились у избы Поветьевых, и Надежда вдруг повернулась к Авдотье:
– Мне еще труднее с моим, с Матвеем.
– Дурит? – спросила Авдотья, кивнув на окна.
Надежда только рукой махнула:
– Ездит и ездит, то в район, а то в город. Говорит, на комиссии какие-то, а может, и не так. Я давно вижу: думка у него есть… только вот какая, не говорит. У меня, веришь, душа изныла. Всех сумели на дело поставить. Скажешь человеку: война, – и он идет, куда пошлешь. А тут, в своем дворе… – Надежда закусила пересохшие губы, – в своем дворе я не хозяйка. Матвея ни на что поднять не могу, а? Скоро мне глаза колоть будут…
В избе у Надежды что-то глухо звенькнуло. Вслед за этим обе женщины услышали голос Матвея – тонкий и какой-то дурной. Ему робко отвечала Вера.
– Приехал! Когда же это он? – с испугом шепнула Надежда.
Она на секунду замерла на месте, потом опрометью бросилась в калитку, растворив ее настежь.
Авдотья постояла у избы, прикрыла калитку и, озабоченная, усталая, тихонько зашагала домой.








