Текст книги "Большая земля"
Автор книги: Надежда Чертова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 29 страниц)
– Наталья, жена! – сказал Николай звенящим голосом. – Пойдем в колхоз! Что нам, двоим-то, больше других надо?
Наталья, ничего не ответив, стала слезать с печи. В это время в раму окна сильно застучали.
Николай вскочил с постели. В избу вбежал Павел Потапов, молодой кузнец.
– Товарищ Ремнев! – кинулся он к Степану. – Обыскался я вас! Из района… газету привез… московскую.
Он подал Степану сложенную газету и торопливо прибавил:
– Глядите статью на первой странице… В условиях нашего района неприменима.
– Подожди, подожди, – поморщился Степан. – Кто это тебя так навинтил?
Он оделся, с трудом, по стенке, добрался до окна, развернул газету.
– «Головокружение от успехов»…
Торопливо перегнув газетный лист, принялся читать, то и дело возвращаясь глазами назад и все напряженнее вздергивая светлые брови.
Павел, подтянув сапоги, пробежался до двери и оттуда раздраженно сказал:
– Вот увидите: неприменима!
– Помолчи-ка, – неодобрительно заметила ему Авдотья.
Она тоже слезла с печи и уже сидела за столом.
Николай попробовал читать через плечо Степана, но тот был слишком высок и закрывал собой газетный лист.
– Читай вслух, – попросил Николай, потянув Ремнева за рукав.
После первых же слов, раздельно, с затруднением произнесенных глуховатым баском Степана, он растерянно глянул на мать и жену. Обе сидели у окна и казались окаменелыми. Павел же, присевший у порога, всем своим видом показывал, как не терпится ему сорваться и сейчас же ринуться в спор. Но он смолчал и только раза два позволил себе досадливо крякнуть.
Окончив чтение, Ремнев свернул газету и устало привалился к стенке опущенным и как бы перешибленным плечом. Николай подсел к нему и смущенно проговорил:
– Ведь это что же, Степа: про все думки мои там написано, про мою крестьянскую боль.
Ремнев ответил глухим, срывающимся голосом:
– А как же… это ведь наша партия из Москвы говорит.
Авдотья взглянула на сына, потом на Ремнева и сказала с силой, словно приказывая:
– Грамоте бы меня кто научил.
– Научим… Авдотья Егорьевна! – не сразу отозвался Ремнев. Крупное лицо его пылало, и Николай тихо попросил мать:
– Уложить бы его… Видишь, не в себе.
Вдвоем они помогли Ремневу дойти до постели. Авдотья укрыла его одеялом. Николай сурово выпроводил Павла, постоял у двери, прислушиваясь, спит ли Ремнев, и вдруг встретил его прямой вопрошающий взгляд.
– Ну… что же ты?.. – медленно проговорил Ремнев, когда Николай подошел к постели. – Что же ты, брат, замолчал?.. Ругай Ремнева…
– Я так, Степан, думаю: утро вечера мудренее. Ты спи.
Но рука Ремнева, лежавшая поверх одеяла, судорожно сжалась в кулак.
– Нет, где уж тут спать…
Он закрыл глаза и замолк. Будь около него сейчас коммунист или даже комсомолец молоденький, вроде Пети Гончарова, он, может, и доверился бы, и высказал бы скрытую мысль, которая, как ржа, грызла его сейчас.
Что же это такое? По статье выходило, что он, Ремнев, батрак, красногвардеец, коммунист, работал вроде как на руку кулачью и всяким там врагам Советской власти. Да, он угрожал упрямцам, которые не хотели идти в колхоз, некими «прохладными местами». И не он ли всеми силами старался добиться высокого процента коллективизации? Да, угрожал и подгонял проценты, нажимал – все это так. Но разве его-то самого не подгоняли? Разве райком не нажимал на него? И все эти молниеносные планы ведь возникли и утвердились в районе, в Ждамировке! Да и не в одной, конечно, Ждамировке, и не сами по себе люди размахнулись.
– Не один ты в ответе, – услышал он голос Николая и понял, что тот старается его успокоить. – Небось тебя тоже научали, приказывали.
– А как же, – громко ответил Ремнев, но взгляд его вдруг стал сверляще-жестким. – Это ты брось! За спиной ни у кого еще не прятался, сам отвечу сполна. Завтра же на ноги встану!
– Ну, и встанешь, – не сразу отозвался Николай. – К чему сейчас-то кричать?
Ремнев через силу усмехнулся: что же это, оправдание, что ли, он выискивает, жалобится над собой? Напрасно! Легче все равно не станет.
– Правильно говоришь: ни к чему, – тихо сказал он, опять закрывая воспаленные глаза. – Ступай, друг. А я полежу, обдумаю… Решать надо… многое… Ступай.
В избе затихло. Скоро послышалось сонное дыхание. А Ремнев, закинув руки за голову, лежал, не шевелясь и пристально глядя в окна, за которыми мирно синела ночь.
Глава пятая
Дня через два Наталья встретила у лавчонки сельпо Прокопия Пронькина. Прокопий нес какие-то кулечки. Был он в новом просторном оранжевом полушубке, в смушковой шапке и в скрипучих сапогах. Наталья хотела обойти его стороной, но широкое лицо Прокопия, сияющее здоровьем и довольством, внезапно раздражило ее. Она не удержалась и неприязненно спросила:
– Что это вырядился? Иль праздник?
– Может, кому и праздник, – ответил он со своей недоброй улыбкой. – В город посылают за триерами. Теперь ведь я полевод, начальство в колхозе.
Наталья не видела Прокопия с памятной встречи у оврага. Вспомнив слова Ремнева о Прокопии, и свой сон, и разговор у оврага, она усмехнулась и раздраженно сказала:
– То хотел лбом об стену, а то уж и полеводом заделался.
Прокопий мгновенно посерел, смяк. Она с торжеством подумала: «Испугался. Поди, и полушубок-то на нем отцовский».
– Правление, видишь ты, верит мне, – заговорил он притворно ласковым голосом. – Да и почему не верить? Я хозяин, дело у меня в руках кипит. А вы как, в колхоз-то надумали? Заходите скорее! Я по старой памяти всякое снисхождение вам сделаю.
– А то без тебя дорогу не найдем.
– По старой памяти, говорю, – не слушая ее, настойчиво повторил Прокопий и шагнул к ней, хрустя пахучим полушубком. – Мы ведь с тобой вроде родня.
Наталья вскинула на него гневные округлившиеся глаза.
– Это как – родня?
Прокопий коротко захохотал и едва не уронил свои кулечки.
– Роднее на свете и родни нету. Да ты что, забыла? А у меня в памяти топором метка вырублена.
Наталья отскочила от него и испуганно заслонилась маленькой ладонью.
– Ты что это, опять давность подымаешь? Какое имеешь право?
Задыхаясь от гнева, она нашаривала рукой перильца. Ей нужно было ухватиться за что-нибудь, чтобы не упасть.
– Эх, Наталья, – еще более ласково и уже явно издеваясь, сказал Прокопий. – Подсыхаешь ты, как ветла без наливу. Была бы моей бабой…
Он шагнул к ней, наклонился и тихо произнес такие стыдные слова, что Наталья, перестав дышать, с гневом и удивлением посмотрела на его румяный жесткий рот. Кровь обожгла ей щеки, кончики пальцев на руках налились свинцовой тяжестью, нестерпимо захотелось закричать, хлестнуть Прокопия по губам, по глазам.
– Боишься меня! От страху пакости болтаешь! Я одна здесь до корня тебя знаю! Тоже полевод!.. С отцом якшаешься, чую!
Она смутно чувствовала, как по горячим щекам ее текут слезы.
Прокопий повернулся и, уходя, бросил с ленивой угрозой:
– Вот сейчас скажу на народе про нас с тобой.
– Не боюсь! – исступленно закричала Наталья.
Земля под ней качнулась. Она сделала несколько шагов на слабых ногах и, оглохшая, обессиленная, привалилась к обветшалому крылечку.
Мало-помалу она отдышалась, до нее снова стали доходить звуки улицы, тусклый блеск снега, влажные и теплые порывы весеннего ветра.
Она выпрямилась, испуганно огляделась.
К лавке сельпо через улицу медленно шагала Татьяна Ремнева. «Родит скоро», – подумала Наталья, с привычной, щемящей завистью глядя на погрузневшее тело женщины. После родов Татьяна собиралась переехать с ребятишками к Степану, в район.
– Как твой-то, Степан Евлампьич? – торопливо спросила Наталья, когда Ремнева остановилась у крыльца.
Татьяна только хмуро махнула рукой, не заметив ни странной ломкости в голосе Натальи, ни суетливых ее движений.
– Чуть перемогнулся – и в район. «Должен, – говорит, – я при таком деле явиться в райком». Считай, лежмя поехал… Ладно еще – подморозило.
Наталья проводила внимательным взглядом Татьяну, осторожно поднимавшуюся по ступенькам, потом вздохнула и оправила волосы, выбившиеся из-под шали. Она уж совсем было собралась зайти в лавку, как вдруг в глубине узкого переулка приметила бурую лохматую коровенку: ее вела на веревке старенькая бабка Федора. Коровенка, опустив морду, медленно переставляла копыта и то и дело с треском проваливалась в талом снегу. Бабка плелась с хворостиной в руках, равнодушная ко всему миру, который давно онемел и поблек для нее: она окончательно оглохла и плохо видела.
Наталья долго смотрела вслед бабке, ничего не понимая. Звук торопливых хрустких шагов отвлек ее. Посередине улицы в шубе нараспашку бежал рыжий Ивлик. Он тоже проводил старуху долгим взглядом, потом что-то прокричал ей и, сбив шапку на затылок, повернул в переулок, к скотному двору.
В переулке он столкнулся с Леской. Тот семенил рысцой, бок о бок со своей крупной однорогой Рыжухой. Дуня шла сзади, с маленьким на руках.
– Скорее! Разбирают коров-то! – заорал Леска на всю улицу.
Ивлик подхватил полы шубы и помчался прямо по лужам, высоко, как мальчишка, подбрасывая ноги в размочаленных лаптях.
На повороте в улицу Рыжуха с разбегу вынеслась прямо к лавке. Наталью даже испугало Лескино лицо – потное, ощеренное, с восторженными косыми глазками.
Дуня на минуту остановилась.
– Вот, ведем домой, на старое место, – тихо, одними губами, сказала она. На ее худом лице не было заметно никакого оживления.
Повернув в Кривушу, Наталья увидела Якова Хвоща. Он тоже вел корову, держа ее почему-то в обнимку, и смешно, боком около нее подпрыгивал.
У скотного двора закипали крики: туда бежал народ.
Наталья взяла в лавке пачку спичек, постояла на пороге, раздумывая, пойти ли ей поглядеть, что делается на скотном дворе, и решительно повернула домой.
На углу Кривуши ее догнала Мариша. Она невнятно поздоровалась и горько подняла темные, словно выписанные брови.
– Нам с тобой ни туда, ни оттуда коровушку не вести. Во дворе-то сроду не мычало.
Наталья молча вздохнула и искоса взглянула на Маришу: удивительно красиво было ее строгое лицо, обведенное цветным полушалком.
– Егорьевна-то дома? – спросила Мариша все тем же расстроенным голосом, когда они приблизились ко двору Логуновых.
– Кажись, дома.
Они вошли в избу. Авдотья была одна, она мерно раскачивалась над корытом.
– Что это, маменька, я сама постирала бы, – заметила Наталья дрожащим голосом. – Вот гостья к тебе.
Мариша прошла в передний угол, уселась, расправила концы полушалка. Наталья вышла на кухню. Авдотья вытерла мыльные руки, оправила юбки и подсела к Марише.
– Растревожила ты мое сердце, понасказала про колхозную жизнь, – сразу же порывисто заговорила Мариша. – А на деле-то вон боком выехало! Я сейчас со скотного иду. Семихватиха увидела меня да как на всю улицу закричит: «Чего глазеешь? От твоей-то коровы тут и хвоста не было!» А то я без нее не знаю? И у меня, и у маменьки моей, покойницы, сроду своей-то коровы не бывало!
Мариша прикусила губу, серые глаза ее потемнели и налились слезами.
– Это чего же теперь выходит: значит, и дети мои вольного молочка не попьют? Зря ты рассказывала насчет дружной-то жизни! Жили бы и жили, как бог велел!
Авдотья холодновато усмехнулась.
– Не зря я тебе рассказывала. Так и будет. Нашла колхозницу – Семихватиху! Ремнев Степан Евлампьич сказал: настоящие колхозники не уйдут. А которые уйдут, так поплутают да вернутся. И уже вернутся накрепко: нет им другой дороги.
Авдотья оглянулась на дверь и доверительно зашептала:
– Уж на что Николя на своем стоял, а теперь старые разговоры вовсе бросил. Подаваться стал к колхозу. Верно говорю.
– А Наталья? – шепотом же спросила Мариша.
– Наташа за ним пойдет. – Авдотья снова повысила голос: – Ты что думаешь, в газете плохо напишут? Ведь там, наверху-то, наши же крестьянские сыны сидят. Плохо не надумают.
Тонкое лицо Мариши засветилось смущенной улыбкой.
– Ну, поживем, посмотрим, – облегченно сказала она и, помолчав, зашептала: – Дочка-то Дашка совсем заневестилась. Болтали мне, будто с Панькой вяжется. А я что-то не верю. Дашка-то моя…
Она поджала губы с застенчивой гордостью.
– Красавица, – серьезно сказала Авдотья. – Черноброва да бела, словно с серебра умывается. Такой больше в Утевке нету.
– Да ведь и не болтуша, умнешенька! Уж и мне-то ничего не сказывает. Нынче гляжу – Панька шасть к нам в избу. Мне чуть поклонился и сразу с Дашкой в чуланчик. Я калоши сняла, в чулках около чуланчика похаживаю. Слышу, резко так разговаривают про колхоз, про газету. А потом зашептались. Меня тут, Авдотьюшка, горе и взяло. Ведь не жених, никто, а прямо в избу садит. От людей срамно. А сказать – нет у меня на то права: сама-то какая!
Мариша порывисто опустила голову, на темных ресницах снова заблестели слезы.
– Молодые посмелее нас с тобой жить будут, не спросятся, – спокойно сказала Авдотья и тронула Маришу за руку. – Себя зачем принижаешь? Что ты, от живого мужа, что ли? И он, Федор-то, ведь мил он тебе?
– Ох, матушка! – всхлипнула Мариша. – Мне бы опять девкой стать!
– Прожитого не воротишь, – задумчиво откликнулась Авдотья. – А счастье – оно вольное, на светлых крылах летит. Поймала его – держи крепко.
Мариша подняла голову и тихо засмеялась.
– К тебе, Егорьевна, за словом, как за кладом, идешь. Вот ведь как дано тебе! Ты для нас, для баб, – мать утешная.
Авдотья проводила Маришу до ворот и вернулась. Навстречу ей от корыта поднялась Наталья. Широкое лицо ее было в крупных каплях пота.
– Хотела давно спросить, да все забываю, – с трудом, хрипло проговорила она. – Что, Николю-то небось и газом на войне отравляли?
– Газом? – удивилась Авдотья. – Нет, дочка. Ногу ему пулей порушили – это верно. А про газы он сам спрашивал у Никешки карабановского, у травленого-то, знаешь его?
– Вот змей! – тихо, задрожавшими губами произнесла Наталья.
– Про кого это ты?
Наталья испуганно взглянула на Авдотью.
– Не неволь, маменька, после скажу, как на духу, – прошептала она и снова склонилась над корытом.
Глава шестая
Всю вторую половину марта утевский колхоз, как говорил Павел Васильевич Гончаров, «шатался на корню».
Озадаченному председателю то и дело приходилось снимать заявления с того самого гвоздя, что торчал в раме окна у него над головой. Павел Васильевич не сразу отдавал заявление, уговаривал, доказывал, а люди выслушивали его и уходили, уходили.
В колхозе в конце концов остались считанные семьи, а на просторном скотном дворе бродили коровенки, взъерошенные и неприкаянные, какой-нибудь десяток…
И тут газеты напечатали постановление правительства о льготах колхозам и еще через несколько дней – ответ на вопросы колхозников.
В Утевке газеты эти зачитали до дыр. И уж не галдели утевцы, не орали в бесконечных спорах и ссорах, а крепко призадумались. Задуматься же и в самом деле было о чем. Время шло, надвигалась посевная пора, и каждый хозяин, над чем бы он ни хозяйствовал, должен был решить свою собственную судьбу.
Крепче всего в мужицкие головы вбились решения о немалых льготах, которые получали колхозы. Шутка сказать, вон какие миллионы отвалила Советская власть, и лучшую землю им нарежут, и машины дадут, очищенные семена, от налогов освобождение на целых два года – пока, значит, на ноги покрепче не встанут, – и уплату колхозных долгов отсрочили, и даже штрафы и судебные взыскания колхозникам простили… А единоличники? Что же единоличнику?
Тех, кто было вступил в колхоз, а потом взял свое заявление обратно, в газетах называли «мертвыми душами» (что было не очень понятно, но наверняка обидно), или «враждебным элементом» (вроде как к кулаку приравняли: тоже – кому охота нынешнее кулацкое «счастье» пытать), или людьми «колеблющимися». Вот сюда, под эту меру, и подводили себя решительно все вчерашние утевские колхозники, еще таскавшие за пазухой свои заявления, с такой неохотой возвращенные им маленьким взъерошенным Павлом Гончаровым. Мужичок этот, по-уличному прозванный Скворцом, обличьем совсем невидный, ныне, похоже, обрел силу и власть вовсе немалую. Что же, сам-то Гончаров – старательный, хоть и маломощный хозяин, да и человек, правду сказать, совестливый…
Как бы там ни было, сколько бы ни думали и ни гадали утевцы, в особенности середняки, а к половине апреля, когда со степи уже подули теплые, весенние ветры, в колхозное правление, к Павлу Васильевичу Гончарову, стали один за другим являться бывшие его «колхозники». Гончаров встречал их уважительно и вешал на гвоздь истрепанные, замусоленные заявления. Утевский колхоз снова стал – уже побыстрее и поувереннее – подыматься на ноги.
В молодом колхозе скопилось немало всякого добра: рабочий скот, плуги, сеялки, молотилки, отобранные у кулачья, семена, накрепко запертые в амбаре на высоких сваях. Лошадей набралось с полсотни. Их поставили в курылевский двор, наскоро соединив бывшую хозяйскую конюшню с двумя большими сараями, где Курылев держал коров и птицу. Конюшня получилась неказистая: одна половина деревянная, другая – саманная. Лошадям в ней было тесновато, зато тепло. Кунацкая изба, с заколоченной накрест дверью, еще пустовала, и ворота были распахнуты настежь. Пока уделывали, замазывали сараи, возили глину и саманный кирпич, створки ворот вмерзли в снег, и двор так и остался раскрытым. Старшим конюхом правление назначило Нефеда Панкратова, молчаливого сына Левона.
Ко всему колхозному добру Гончаров приставил усердного и надежного ночного сторожа Дилигана, которому вручил не только деревянную трещотку, но и охотничью двустволку: время было тревожное, и вокруг колхоза, неокрепшего и еще ни разу не посеявшего хлеб, бродили всякие люди.
– Не спускай глаз, Ваня, – строго наказал Павел Васильевич своему старому другу. – Пуще всего доглядай за семенным амбаром и за конюшней. Ну-ка останемся без семян или без лошадей – закрывай тогда колхоз…
В сумерки, как только начинало темнеть, Дилиган, в длинном тулупе и в подшитых валенках, с трещоткой в руках и с двустволкой за плечом, выходил сторожить колхозное имущество. Один-одинешенек в ночной темноте, Дилиган шагал по изученной дорожке – мимо соломенного навеса, где неясной грудой темнели машины и телеги, мимо семенного амбара, на дверях которого висел тяжелый «конский» замок, до конюшни и обратно, вкруговую. Короткая рассыпчатая дробь трещотки то и дело оглашала сонные улицы.
Нынче Дилиган не усидел в своей одинокой избенке и еще засветло явился в колхозное правление. При нем Гончаров запрятал в шкаф круглую печать, замкнул избу и, повторив: «Доглядай, Ваня», ушел спать.
Иван неторопливо обошел вокруг семенного амбара и тронулся в свой обычный нескончаемый путь.
Деревня успокаивалась, засыпала, только кое-где взлаивали собаки, то поодиночке, то все сразу, словно в какой-то своей, непонятной собачьей ссоре. Под ногами хрустел ломкий ледок, серое, быстро темнеющее небо, казалось, стояло совсем низко, по нему плыли и плыли быстрые колеблющиеся тени.
Иван смотрел на эти плывущие тени и думал. Ему чудилось, что в его низенькой избенке вот сейчас, темным весенним вечером, как и десять лет назад, весело и споро хлопочет дочь Дунька, светлокосая песенница и хохотушка. Сам того не замечая, Иван сбивался с тропинки, останавливался, закрывал глаза и неясно, словно сквозь воду, видел дочернее нежное девичье лицо.
Чьи-то твердые шаги вывели Дилигана из забытья. Впереди него вышел со двора, пересек тропу и зашагал посередине улицы невысокий и до неправдоподобия широкоплечий человек. «Нефед Панкратов, с конюшни… – догадался Дилиган, провожая взглядом колхозного конюха. – Верно, еще придет – заботник!»
Дилиган, помахивая трещоткой, начал новый круг, когда через дорогу кто-то с необыкновенной быстротой пробежал прямо в распахнутые ворота и скрылся, точно растаял, в глубине двора. «Нефед… – Дилиган остановился, удивленный, недоумевающий. – Чего это он опять мчит? Вроде недавно был?»
– Нефед Левонович! – закричал он, подойдя к двору.
– Дядя Иван… это ты? – сразу откликнулся густой бас Нефеда, но – странное дело! – за спиной у Дилигана.
– Постой-ка, Нефед Левонович, – забормотал Дилиган, растерянно поворачиваясь на голос. Нефед, широко и твердо шагая, уже подходил к нему. – Постой-ка… а не ты это к конюшне пробежал?
– Когда?
– Да сей минутой… Чудеса! Иль ты кругом обернулся?
– Помстилось тебе. Я из дому… ужинал.
– Должно, собака прокатила. Тьфу, носит идола! А ты, Нефед Левонович, гляжу, в другой раз идешь.
– Конь, он, знаешь… свой глаз… весна… – пробурчал Нефед, не заботясь, по своему обыкновению, понятно ли говорит.
Неторопливо посапывая, он отвернул полу шубы и полез за табаком. Дилиган почувствовал, как ему в руку суют теплый, туго набитый махоркой кисет.
– Не балуюсь, – с некоторым смущением ответил он, отстраняя от себя кисет.
– Ну? – удивился Нефед. – Мужик… тоже… без курева…
– Не приучился, что будешь делать, – совсем виновато проговорил Дилиган, переминаясь перед конюхом. Он думал про себя, что Нефед недаром остановился на тропке. Хочется, верно, и ему в иную минуту перекинуться словом с живым человеком.
– А что, Нефед Левонович, присядем вон на бревно, – сказал Дилиган, указывая рукой в сторону конюшни, где у самых дверей лежало толстое бревно. – Ты покуришь, а я ногам отдых дам: нашагаюсь до утра-то.
Нефед молча двинулся во двор, Дилиган пошел за ним. Они уселись рядком, Дилиган поставил ружье между колен, а трещотку уложил возле себя и спросил уважительно:
– Любишь, значит, коня, Нефед Левонович?
– Она, животина… – Нефед сделал неопределенное движение свободной рукой. – Не говорит, а… Я сызмальства к коню желанный… у батяши еще…
– Старик ваш, ай-ай, расстроенный ходит.
Нефед затянулся так жадно, что огонек цигарки на секунду осветил его бородатое угрюмое лицо.
Дилиган больше не решился расспрашивать.
Но Нефед повернулся к нему и заговорил сам – прерывисто, туманно, с каким-то потайным жаром:
– Что ж, батяша… спасибо, работать научил… Не жалел шкуры нашей, то есть сыновней. Бабы тоже… животы срывали. А все одно – отцовский батрак… Свою долю… искать когда-никогда… покуда молодые…
Нефед бросил цигарку под ноги и тщательно вбил ее носком сапога в снег.
– Я молчу и работаю… молчу и работаю… Старшой брательник про меня: Нефед – конь. Вон как…
– Старшой-то у вас при отце затвердился? – осторожно спросил Дилиган.
– Хитро-ой! – Нефед сплюнул, покрутил головой. – Расчет имеет… Отец да он – схожие. Споются… Мечту держит: двумя избами владеть.
– Ишь ты! – простодушно удивился Дилиган. – А в колхозе как, Нефед Левонович? То есть тебе?
– Чего – в колхозе… дело у меня в руках… По крайности, на себя работаю…
– А баба твоя?
– Баба? Баба, она…
Нефед не договорил: в глубине конюшни злобно завизжал жеребец, и Нефед кинулся на голос.
За ним вскочил, сжимая двустволку, Дилиган. Из-за угла конюшни пыхнуло длинным языком пламени.
– Пожа-ар! – заорал Нефед и бросился прямо на огонь.
Дилиган вскинул трясущимися руками ружье и выпалил из одного, потом из другого ствола.
Дальше все перепуталось. Из ближних изб выскочили полуодетые мужики. Набежали женщины, ребята, поднялся шум, суета. Иван Корягин без шапки, в накинутом полушубке, из-под которого белели исподники, закричал не своим голосом:
– Федосья! Беги вдарь в набат! Ты там все концы-начала знаешь!
Из кучки женщин вырвалась жена Ивана в одной стеганой кацавейке; плача и проваливаясь в снегу, она побежала к церкви. Но почти в ту же минуту над деревней поплыл густой, тревожный звон: кто-то забрался на колокольню раньше Федосьи.
Толпа росла, надвигалась на Дилигана. Отблески пламени то взметывались вверх, освещая железную крышу и высокий плетень курылевской избы, то опадали и словно бы гасли.
Звон смолк, из-за конюшни послышались возбужденные голоса:
– Снегом закидывай!
– Лопату хоть принесите!
– Вали плетень!
– Воды! Скорее воды!
Дилиган распахнул настежь двери конюшни – в уши ему ударили визг, ржанье, топот: лошади чуяли запах гари…
– Бабы! – вдруг зычно закричала Анна Пронькина, среди шума и треска Дилиган почему-то сразу узнал ее голос. – Бабы! Веди лошадей по домам! Гореть им, что ли?
– Ой, Буланушка, родимая моя! – заголосила Семихватиха.
Дилиган встал в проеме дверей, стиснув в обеих руках разряженную двустволку. Огонь уже не полыхал, от конюшни тянуло лишь едким дымом и гарью. «Заливают… миновала беда…» – лихорадочно соображал Дилиган, повертывая голову в рыжей ушанке то в ту, то в другую сторону. Он начинал опасаться, не навалятся ли на него бабы всем скопом, благо мужики заняты делом.
– Чего вы глядите? – слышалось в толпе баб.
– Скотина огня боится… перекусаются, перебьются!
– Выводи, бабы!
– Мужики только спасибо скажут!
От толпы отделилась Анна Пронькина. Высоко подняв плечи, она медленно пошла на Ивана. Он успел прикрыть одну дверцу конюшни и загородил собой другую, растворенную.
– Опомнись, Анна! Приказу такого нету! – негромко усовещивал он Пронькину. – Лошади-то чьи?
– Сроду наши были!
– Мужа осрамишь, опомнись!
– Я своему добру сама хозяйка.
– Пожар-то кончился.
– С другого конца пыхнет.
– Ты, что ли, подпалишь?
– Без меня найдутся.
Неизвестно, чем кончился бы спор между Дилиганом и наступавшей на него Анной, если б в дело не вмешались Семихватиха да Лукерья, жена Князя. Они выскочили вперед, Олена Семихватиха толкнула Дилигана с такой силой, что тот пошатнулся, ударившись о косяк двери. Лукерья истерически закричала:
– Дава-ай!
А Пронькина вся уже напружинилась, даже пригнулась, – того и гляди, пронырнет в сарай. Поняв, что уговорам пришел конец, Дилиган крикнул:
– Шалишь! Назад! – и вздернул ружье, щелкнув курком.
Лукерья как подкошенная повалилась прямо в снег, дурным голосом завопила:
– Убили!
Тут появился милиционер. Анна Пронькина юркнула в толпу, и милиционер, пробиваясь к конюшне, налетел на Лукерью. Она опять заорала:
– Убили!
– Кого убили? – спросил милиционер.
– Меня убили!
Милиционер взбешенно закричал:
– Встать!
Лукерья, сидя на снегу, смотрела на него снизу вверх и постанывала. Тогда из толпы вышел Князь. Не торопясь, не говоря ни слова, он приблизился к Лукерье и обрушил на ее голову такой удар, что баба взвилась легче пуха.
Милиционер повернулся к Дилигану и торопливо спросил:
– Где он, вор?
Дилиган глянул с испугом: какой вор? Женщины примолкли, и в наступившей тишине послышался сиплый от волнения голос Гончарова:
– Ведите! Ведите! Ваня! Бахарев! Неси фонарь!
Из-за конюшни вышла плотная кучка людей. Дилиган с готовностью метнулся в конюшню и вынес оттуда, высоко держа в руке, фонарь «летучая мышь». Колеблющийся свет упал сначала на Гончарова, перепачканного сажей, потом на Евлашку. Расстегнутая шуба едва держалась на плечах вора, рубаха, порванная в клочья, открывала худые ключицы; видно было, как прерывисто и неровно он дышит.
Милиционер шагнул к Евлашке и, положив руку на кобуру револьвера, встал рядом.
– Сказывай, Нефед Левонович! – уже спокойно предложил Гончаров.
Тогда вперед вышел Нефед Панкратов. Он был без шапки, один рукав полушубка начисто оторван, на белой рубахе, повыше локтя, темнела бурая кровавая полоса.
– Мы с ним вот… – начал рассказывать Нефед, указывая на Дилигана, – сидели, значит… а оно пыхнуло. Я и… гляжу: он… – Нефед мотнул головой на Евлашку и уставился себе под ноги, отыскивая слова: сейчас речь ему и вовсе не давалась.
– Поджег! – испуганно сказала в толпе какая-то женщина.
– Поджег, гад! – с облегчением подхватил Нефед. – Пакля у него с керосином… и на угол из бутылки плеснул…
– Керосином, – нетерпеливо подсказал милиционер.
– Керосином, – подтвердил Нефед, кивнул встрепанной головой. – Я повалил его, сжал… аж ребра хрустнули… А тут мужики… поспели.
– Рука, вишь, у тебя, – заметил Гончаров, с какой-то робостью дотрагиваясь до окровавленного рукава.
– Ништо! Ножом царапнул.
Нефед медленно оглянул толпу. Женщины, близко от него стоявшие, слегка попятились, а одна даже взвизгнула – таким яростным огнем блеснули «колдовские» Нефедовы глаза в густущих ресницах.
– Он животину сгубит… убежит, а мы как? Пахать… на палке… – Нефед захлебнулся, помахал огромным кулаком.
Евлашка съежился, низко опустил голову.
– Ты долго еще будешь молчать? – начальственно спросил у него милиционер: он был молод и немного важничал.
Вор поднял серое, залитое слезами лицо.
– Каждый раз, как попадется, плачет! – зашумели в толпе.
– Нет ему веры!
– Сколько палок об него измочалили!
Евлашка всхлипнул и глянул куда-то поверх толпы. Мокрые расквашенные губы его медленно шевелились.
– Христа ради… душу на покаяние… не я это!
– А кто же, Христос, что ли? – нетерпеливо перебил его милиционер.
– Меня Степан послал, Пронькин, – глухо сказал Евлашка. – Я по стогам ночевал, с ним встретился… на его деньги пил-ел. Не откажешься!
Гончаров отпрянул от вора, обернулся к народу.
– Степан Пронькин орудует, слыхали?
– Не глухие, – откликнулись в толпе.
Гончаров схватил вора за шиворот, встряхнул его, заставил поднять голову.
– Т-тягло спалить хотел? – заикаясь от бешенства, закричал он. – Пока народ спит, т-тишком…
– Дай ты ему под ребро, отведи душу! – глухо посоветовал кто-то в толпе.
Гончаров с трудом и с явной неохотой оторвал руку от грязного воротника Евлашки. Милиционер вытянул из кобуры револьвер; Евлашка, побелев, уставился в круглое, как черный зрачок, дуло нагана.
– Шагай! – звонко приказал милиционер, приосаниваясь и поправляя портупею.
Толпа заволновалась, разломилась надвое. Евлашка увидел жену, Ксению. Он успел только на мгновение встретиться с ней глазами. Ксения отшатнулась и замешалась, спряталась в народе. Евлашка побрел по узкому проходу, осторожно и высоко поднимая длинные ноги; он привычно ждал, что вот-вот его примутся бить. Но никто его не тронул. Только перед самыми воротами путь преградил ямщик Федор Святой. Вор взглянул на него с испугом и ненавистью.
– Лошадей жечь, а? – торопясь и проглатывая слова, закричал ямщик. – Как это ты, слышь-ка? Ведь она, лошадь, если молодая которая, дите и дите! Она гореть живьем будет, какими глазами на тебя поглядит, а?
– Сторонись! – строго оборвал Федора милиционер. – Ступай запряги свою тройку, в район повезем!
Народ, переговариваясь в темноте, стал расходиться. Во дворе около Гончарова осталась негустая кучка людей. Несколько в стороне, тяжело привалясь к стене сарая, стоял Николай Логунов. Он прибежал на пожар одним из первых, и в суете кто-то сильно отдавил ему больную ногу.
– Степан Пронькин… – негромко, задумчиво произнес Гончаров. – А кто больше всех с семенами шумел на прошлой неделе да дележки требовал? Анна Пронькина. И тут она подбивала баб… Опять же она – Пронькина.
– Чистая работка! – откликнулся кто-то из людей, окруживших Гончарова.
– Сговор у них!
– Вот еще Прокопий чего нам поднесет… полевод наш!








