412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Надежда Чертова » Большая земля » Текст книги (страница 12)
Большая земля
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 16:48

Текст книги "Большая земля"


Автор книги: Надежда Чертова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 29 страниц)

К Утевке Евлашка прибился года три назад. В молодом и попервости смирном мужике утевцы не сразу признали родного сына Степана Тимофеича, старого лавочника. Где он отстал от отца и где скитался, никому не было известно. Приютил Евлашку валяльщик Климентий. И не только приютил, но вскорости и женил на своей Ксюшке, сварливой, засидевшейся девке. Попробовал передать зятю ремесло валяльщика – ничего из этого не вышло. Скоро старик умер, и через какой-нибудь год смиренность с Евлашки как рукой сняло: стал он загуливать, а от работы вовсе отвратился. Ксюшка, перенявшая отцовское дело, нередко бивала своего муженька. Он смотрел из ее рук, а она и копейки не давала ему на выпивку. Тогда он стал приворовывать, где что попадется; за это его били, но он не унимался. На свете жил он только милостью Ксюшки, которая все-таки не гнала его из дома. «Видно, ко двору пришелся», – подумала Авдотья и, пройдя мимо галдевших мужиков, крепче стиснула в озябших пальцах серый конверт сыновнего письма.

Она направлялась к Дуне, замужней дочери Дилигана. Сирота и бесприданница, Дуня лет шесть назад была пропита первым же сватам с Карабановки и вошла в просторный дом бывшего красного дружинника Александра Бахарева, прозванного Леской. В Кривуше, улице бедняков, Дуне жарко завидовали.

Подняв тяжелую щеколду бахаревской калитки, Авдотья лицом к лицу столкнулась с самим Леской. Сухопарый, желтолицый и раскосый, словно киргиз, он оглядел Авдотью с головы до ног и, злобно толкнув плечом, вышел на улицу.

– Пришла! – жалостливо крикнула ей навстречу Дуня и, как слепая, заметалась по избе.

На руках у нее сидел толстый годовалый младенец. Мальчик лет четырех возился у печки и беспрестанно шмыгал носом. Дуня посадила маленького в люльку, крикнула на него голосом, в котором слышались недавние слезы:

– Молчи, постреленок!

Авдотья нерешительно присела на край скамьи. В этой большой холодноватой избе и Дуня и ребятишки казались чужими, случайными гостями. И пахло здесь почему-то не обычными уютными жилыми запахами, а новой кожей и травами. На постель, высоко взбитую и увенчанную множеством подушек, казалось, и сесть-то было неловко.

– Лошадь нынче у нас свели. Какая уж там у нас пашня… – быстро, не поднимая глаз, и все тем же звенящим голосом заговорила Дуня. – Сама знаешь, вечный он кровельщик… Все равно в колхоз сбивают.

Она вдруг смолкла и насторожилась.

– Ушел твой-то на улицу, – тихо сказала Авдотья.

Безошибочное бабье чутье подсказало ей, что тут только сейчас отшумела ссора, что Дуня страшится мужа, а живет трудно и несчастливо.

– Теперь совсем жизни меня решит, – зашептала Дуня, пугливо оглядываясь. – Все прячет, все прячет, все лютует. «Ваша, – говорит, – кривушинская гольтепа в колхозе повинна». К отцу не пускает. Шесть лет живу, тетя Дуня, родименькая, а добро его ко мне не прилипает. Скупой, окаянная его душа, – из блохи голенищу выкроит. Работаю, жилюсь, аж втулки повылазили!

– Ты не разгорайся, – ласково остановила ее Авдотья. – Я все знаю. Нам с тобой давно талану нет. Слушай-ка, чего скажу. Николя письмо прислал. На вот, читай.

Николай слал поклоны, спрашивал о своем наделе земли и про цену на лошадей. К весне собирался вернуться домой – хозяйствовать.

Авдотья долго в замешательстве глядела на Дуню, потом вздохнула:

– Уж скорее бы свидеться.

Сложив письмо, Дуня подала его Авдотье. Они посидели молча, думая каждая о своем.

– В колхозы, говоришь, сбивают, – медленно проговорила Авдотья. – Это чего же, коммуна опять?

– Нет, не коммуна… Люди при своих дворах остаются. А в коммуне-то, тетя Дуня, плохо-плохо, только мне, молодой, вольная жизнь была.

Сказав это, хозяйка порывисто отвернулась к окну. В избе сделалось тихо, парнишки как-то разом сморились, заснули, и в душноватой тишине Авдотье ярко, словно в блеске молнии, вдруг привиделась голоногая Дунька, бегущая посреди серебряного полынного разлива. Какая веселая была она в коммуне, как надеялась, верила! А теперь вот сидит, закаменевшая, устало опустив плечи, в нелюдимой избе, где ненавистна ей, наверное, каждая половичка. И уж народились, растут детишки и все крепче, все туже привязывают ее к Лескиному гнезду.

– Эх, дочка!.. – горестно вырвалось у Авдотьи. Больше она не стала мучить Дуню расспросами, а только, будто в забытьи, тихо проговорила: – Николя тоже про хозяйство спрашивает, а тут вишь чего – колхоз…

Ребенок в люльке громко заплакал. Дуня поднялась, пошла по избе. Авдотья пристальным взглядом обвела ее отяжелевшее тело и печально улыбнулась:

– Иль опять носишь?

– А то нет? – досадливо крикнула Дуня. – На это он, косоглазый, не скупой. А жалости равно и к брюхатой нет!

– Про Наталью ничего не прописал Николя, – задумчиво заметила Авдотья. – Неужели до сего дня простая ходит?

Глава вторая

Жизнь в Утевке неузнаваемо переменилась. Раньше деревня затихала, как только темнело на улицах, теперь же взбудораженные люди до позднего часа толпились у дворов, ожесточенно споря между собой, а иногда яростно переругиваясь. В избах тоже кипели споры: иной хозяин доказывал жене, что утром ему непременно надо отвести на колхозный двор лошадь и корову, а жена плакала, бранилась, металась взад и вперед, и опять плакала, и опять бранилась. Так было и в доме Семихватихи: Авдотья видела, как ранним утром сын Семихватихи Егор гнал скотину к правлению колхоза, а вечером сама Семихватиха с ругательствами и криками «выручала» ту же скотину и приводила ее на свой двор. Так тянулось несколько дней. А когда молодой хозяин запретил матери срамить его перед людьми, измученная Семихватиха выпила стакан водки и со злобным воплем настежь распахнула ворота, чтобы все видели: не хозяйка она больше и ни к чему ей теперь запираться.

За ночь двор занесло снегом, даже столбы от ворот утонули в сугробах, и со стороны можно было подумать, что хозяева бросили свой дом и уехали в дальнюю дорогу. Бабы, проходя мимо, со страхом заглядывали в пустой двор и тревожно шептались. Об этом, должно быть, известили Карасева – председателя сельсовета. Он пришел в своем городском пальтишке, какого никто, кроме него, не носил в Утевке, и сумрачно сказал вывернувшейся на улицу Семихватихе:

– Ты смотри у меня… не разводи агитацию.

Авдотья угадала смысл его угрозы и уважительно запомнила незнакомое слово «агитация».

Недоумение, страх, любопытство попеременно владели Авдотьей. Она бродила по Кривуше, побывала во многих избах, жадно расспрашивая, обдумывая и прикидывая одно к другому. С одними собеседниками сразу приходила к согласию, с другими согласиться не могла. Были, конечно, «супротивники», которых она вовсе не понимала. Но постепенно все-таки разобралась, кто из мужиков куда клонит.

Первыми в колхоз вошли крайние бедняки вроде многодетной вдовы Акулины Никаноровой и бобыля Дилигана. Записался со всей семьей Иван Корягин. Про Хвоща говорили разное, но похоже было на то, что до сей поры ходил он ни в тех, ни в сех. Авдотью это не удивило: Хвощ всю жизнь гнулся, как тонкое дерево на ветру. А Дилиган и Акулина, исхлестанные нуждой, ждали от колхоза добрых перемен в своей трудной судьбе. Ивану Корягину, человеку толковому и работящему, волей или неволей пришлось оглядываться на зятя, на Василия Карасева: нельзя было Ивану отказываться от колхоза, живя в одном доме с зятем – председателем сельсовета. Ну, а у Семихватихи была другая забота: больше всего она и угрюмый ее сын боялись угодить в списки кулаков.

Так решила для себя Авдотья. Но скоро увидела, что не все столь просто судят насчет колхозных дел.

Однажды морозным вечером возле избы Анисима Поветьева зашумел один из тех споров, которые сейчас вспыхивали в деревне. Авдотья пробралась на завалинку и примостилась среди женщин.

Высокий, носатый, в новом овчинном полушубке, хозяин избы Анисим Григорьевич Поветьев яростно наскакивал на такого же, как он, длинного, но худущего Дилигана.

– Пахать на чем поедете? – говорил Поветьев. – На бумажках, что ли, на заявленьях? Не-ет, на моем коне поедете, мой плуг поволочете. Вы, конечно, себя только да кучу ребят в колхоз привели. А я и землю вам сдай, и коня сдай, и корову сдай… аж до курей дело доходит. А какой я крестьянин без земли и без коня? Да у меня руки упадут работать!

– Власть, она не обманет… – тонким и каким-то смутным голосом возразил Дилиган.

– Эка поднял куда: власть! – закричал на него Поветьев. – Власть мне и землю-то дала, верно? Дали, значит, землю, раздышался немного, своего хлеба стало до нови хватать, а тут, глядь, отдай обратно. Это как же получается?

– А ты-то, Анисим, с чего в расстройство входишь? – послышался спокойный, рассудительный голос Ивана Корягина. – Сын у тебя, Матвей, на чистой работе, налоги собирает, на жалованье, значит, состоит. Жена больная, не в счет. Кого же в колхоз узывать будут? Хозяйство-то у вас неделеное. Иль не так говорю?

Поветьев немного замешкался с ответом. Авдотья понимала, почему слова Корягина привели его в смущение: колхоз пришелся сильно не впору нелюдимому и старательному хозяину Анисиму Поветьеву. Всеми силами рвался он в богатый ряд, но долго терпел обидные неудачи в собственной семье. Не только жена у него была больная, но и единственный сын не выдался хозяином, не было в нем охоты к земле. С мальчишек Матвей пошел по «писучей» части, служил секретарем в сельсовете, потом, выучившись на курсах, сделался финагентом. И вышло так, что всю свою опору Анисим должен был видеть в снохе, сильной, работящей и безотказной Надежде, высватанной в дальней деревне Жилинке. Потому и хозяйство не мог он делить, а раскрываться в этом перед людьми тоже ему не след…

– Сын, он, верно, на жалованье, – неохотно отозвался наконец Поветьев. – Да ведь сам-то я на земле хозяиную. Не поглядят.

– А ты страху себе не задавай, – сказал было Корягин, но Семихватиха крикнула ему с завалинки своим зычным голосом:

– Ну и ты про своего заработчика скажи, чего на других киваешь?

Где-то за спинами мужиков ядовито хихикнул Евлашка.

Иван Дмитрич понял, что Олена говорит про его зятя Карасева. Затрудняясь, поскреб он в бороде, помолчал и нерешительно возразил:

– Сами вы на должность поставили, не кто-нибудь. Должен человек свое дело сполнить.

– Верно! А то как же! – тонко и будто обрадованно вскрикнул Дилиган.

– Куда вернее! – обрезал его Хвощ. – Небось по указке зятевой в колхоз-то зашел.

Корягин даже плюнул с досады:

– Ну, я не носил заявленье за пазухой…

Мужики закричали все сразу, заспорили.

– Ты мне не тычь! – голосил Хвощ, подскочив к Корягину. – Я за Советскую власть пострадавший…

– Коим местом пострадавший? – сердито осадил его Иван Дмитрич, и в голосе его послышалась даже хрипотца. – Кузьме вон голову сняли, а ты… Брехлив ты, брат!

Дилиган жалобно кому-то объяснял:

– Я бы и рад чего с собой принести, да всего богатства у меня – вот, руки одни. Да я небось свой пай отработаю!

Дилигану приходилось немного наклоняться к собеседнику – тот был низковат ростом, и Авдотья даже подумала: не Гончаров ли это? Но, присмотревшись, не узнала мужика, – пришел, наверное, с дальних улиц, с Большой или с Луговой.

– Оно как бы сказать, – неохотно заговорил этот человек в сборчатой овчинной шубе и в лохматой, кажется лисьей, шапке, почти скрывшей, по ночному времени, его лицо. – Как бы это сказать, мужики: вроде так и вроде не так.

Он не только отвечал Дилигану, но и обращался ко всем сразу, и кое-кто из спорщиков замолк и повернулся к нему.

– Хлеба-то теперь до нови хватает, верно… И землица, слава богу, есть… Но ведь и нужда – она тоже есть? То сеялки займешь, то молотилки, а то семена выпросишь. А у кого выпросишь? Да все у него, сатаны, у Дегтя… А он с тебя трижды три шкуры сдерет. Долги-то вроде как петля на шее.

– Ну? – послышался внушительный бас, и Авдотья оглянулась: так и есть, у поветьевских высоких ворот стоял Левон Панкратов. До того он не вмешивался в спор, только слушал, и вот сейчас подал голос.

– Ну и ну, – неуверенно проговорил человек в малахае. – Тоже подумать надо.

– Подумать! Без тебя не знали! – крикнул замешавшийся в толпе Леска, голос у него сорвался на злой визг. – Пусть лошадь думает, у нее голова большая.

– Кричите зря, – пробасил от ворот Левон, и все немного поутихли. – А ведь одинаково загонят, что лошадь бессловесную, что мужика. Дожили.

Евлашка опять хихикнул; он уже стоял возле Левона, заглядывал ему в лицо.

– И так тоже зря говорить, – укорительно сказал Прокопий Пронькин, председатель утевского товарищества по совместной обработке земли – ТОЗа; он не вмешивался в крик до поры, берег свое слово, но теперь, видно, решил, что надо и ему объявить свое мнение «самостоятельного» хозяина. – Да мы в ТОЗ никого силком не тащили. И бедняки у нас есть. Ивлев, скажем, Илья Иваныч: бедняк из бедняков, а у нас состоит.

– Который же это Илья Иваныч? – озадаченно спросил Дилиган.

– Да Ивлик же! – крикнул Хвощ. – Ну, нашли кем хвастаться!

– О господи, до Ивлика доехали, – заговорили возле Авдотьи бабы.

Авдотья спросила про Ивлика. Жил он на другом краю Утевки, и она давно про него не слыхала.

– Иль не знаешь? – ответили ей. – Так себе мужичишка. Клячонка у него все богатство, сроду извозничал. Ребятишек накатана полна изба. Этому все равно, куда идти. Пронькин его для одного виду в ТОЗе-то держит.

Под шум и крик, поднявшийся среди мужиков, бабы горячо заспорили. Авдотья успевала только поворачивать голову.

– Чего там Ивлик. Вот Анисиму Поветьеву теперь голову сломят: его-то хозяйство как на дрожжах поднялось.

– А кому там хозяйничать: сноха одна только и работница.

– Она, Надежда, у них одна за троих идет.

– Поди, уж пятый год хозяйство на себе тащит.

– Дуру нашли: аж из Жилинки выгребли. Утевских-то девок сроду бы в это тягло не запрячь.

– А мужа подсудобили: рыжий да дохловатый… тьфу ему!

– Тише вы! Вон она, Надежда-то, вышла. Авдотья оглянулась и тотчас же увидела сноху Поветьевых: невысокая, но статная, молча стояла она, прижимая к себе ребенка, увернутого полой шубейки.

Анисим Григорьевич тоже, верно, увидел Надежду и негромко крикнул ей через головы мужиков:

– Ступай домой, чего дитя студишь!

Но Надежда даже не пошевелилась, и Авдотья подумала: «Похоже, не больно смирна».

Сборище разошлось далеко за полночь. А с утра из избы в избу стали переметываться всяческие слухи.

Особенно много чудных и непонятных россказней принес с собой прохожий странник, одетый в монашескую старенькую ряску. Он поведал перепуганным бабам, что на Россию идет войною римский папа, что белые всадники скоро потопчут большевиков, а с ними заодно и всех колхозников. И еще многое и разное напророчил речистый старец, принятый на ночевку в одну избенку на дальней Луговой улице.

Избенка эта была не простая, а «молитвенная»: передний угол ее пестрел иконами, а на окрашенном голубой краской потолке летали нарисованные ангелочки. Хозяйкой избенки была Лукерья Шерстобитова, одна из утевских застарелых девиц. Долгие годы она просидела на манер монашки в одинокой светелке и только недавно взяла в мужья Афанасия Ильича Попова – курылевского приемного сына Афоню, который, окончательно рассорившись с отцом, успел немало побродить на стороне и наконец снова осесть в Утевке.

В прежнее время, когда Афанасий еще надеялся заполучить в свои руки курылевское добро, он частенько говаривал на людях: «Обождите, я еще князем буду». Но после того как надежды его начисто развеялись и Афоня очутился на улице, утевцы безжалостно припечатали ему прозвище Князь, отчего Лукерьина светелка с нарисованными ангелочками стала называться Князевой избой.

Ранним утром бабы, собравшиеся в этой избе, проводили речистого старца. Плача, они расчесали ему седые космы, сунули в руки теплый каравай и потихоньку вывели на Игнашинскую дорогу.

В тот же час по деревне поползли слухи о римских всадниках и о страшных карах, уготованных колхозникам. Особенно старалась сама Лукерья. Она обегала добрый десяток дворов и добралась даже до Кривуши, где и угодила в тихую избу Авдотьи. Быстрым шепотком Князиха поведала Авдотье, что всех молодых баб, весом более четырех с половиной пудов, скоро отправят в Китай для размножения белого народа. Авдотья с удивлением глянула на широкое толстогубое лицо «монашки» и так и не поняла, шутит та или говорит всерьез.

Но не от одного только прохожего старца узнали утевцы ошеломительные новости. В тот же день к Авдотье наведались две нищенки. Прося подаяния, они горестно пропели:

– Из коммуны мы, пожалейте!

– Из какой коммуны? – с живостью спросила Авдотья, подавая большой кусок хлеба.

Нищенки переглянулись, смиренно закланялись и, взяв подаяние, быстренько хлопнули дверью.

А на другой день Авдотья увидела, как вместе с мужиками из сельсовета вышла вдова Акулина. Она размашисто шагала в своих растоптанных валенках рядом с Карасевым и председателем колхоза Павлом Васильевичем Гончаровым. Замыкал шествие Павел Потапов, комсомолец, молодой утевский кузнец, в котором теперь никто не узнал бы сонного Паньку-кузнечонка: после службы в армии Павел возмужал, сделался ладным парнем.

Авдотья помедлила у своей избы и зашагала вслед за ними. Все четверо остановились перед просторным домом Ивана Курылева. Акулина оглянулась на Гончарова и решительно распахнула калитку. Во дворе хрипло, с воем залаяла собака.

Натужный скрип калитки, как бы неохотно впускавшей редкого у Курылевых гостя, и угрюмый звон собачьей цепи – все так было знакомо Авдотье, что сердце у нее заныло.

Не сразу переступила она через высокий подбор калитки. Илья Курылев, с метлой в руках, смиренно поклонился Карасеву и мельком глянул на остальных «гостей». Карасев едва тронул свою заношенную шапчонку. Акулина, поджав губы, прошла мимо хозяина. Собака, яростно натянув цепь, поднялась на задние лапы, но Акулина даже головы не повернула: она шагала прямехонько на задний двор, и все торопливо за ней поспешали.

Хозяин опомнился. Минуя тропинку, он косо прыгнул в сугроб, уронил шапку и кинулся вдогонку Акулине. Лысая голова его была желта, как дыня, от шапки остался круглый красный рубец.

– Чего надобно? – злобно крикнул он.

Акулина остановилась возле старой баньки и толкнула дверь.

– Открывай подполье! – сказала она. Светлые брови ее были сурово насуплены, худые щеки пылали неровным румянцем.

– Ба-атюшки! – Илья хлопнул себя по коленкам и жиденько засмеялся. – Какое тут подполье?

– Ну, ты… делай! – внушительно пробасил Карасев.

Илья нехотя подобрал полы шубы и влез в предбанник. Долго бестолково топтался он на одном месте, как бы нацеливаясь, с какой половицы начать. Карасев нетерпеливо переступал с ноги на ногу – в сапогах ему, видно, было холодновато. Неизвестно, чем бы кончилось это стояние, если бы из-за плеча Карасева не вышел вдруг Афанасий Князь. Широкоплечий, угрюмый, он шагнул к низенькой двери и гулко сказал в предбанник:

– Выдь!

Больше он не удостоил бывшего своего «отца» ни единым словом. Тот неуклюже перелез через гнилой порожек, а Афанасий исчез в полумраке предбанника, откуда почти тотчас же послышался треск отдираемых половиц.

Курылев беспрестанно оглядывался и заискивающе покашливал. Князь глухо что-то крикнул из подполья, и к ногам Акулины упал тяжелый заплесневелый мешок.

Акулина развязала веревку, запустила руки в мешок и выпрямилась. В обеих горстях у нее чернели разбухшие, липкие пшеничные зерна.

– Хлебушко! – с отчаянием проговорила она, протягивая ко всем дрожащие руки. – Хлебушко!

На улице, верно, услышали собачий вой и голоса: по тропке к бане, толкая друг друга, бежали бабы.

Афанасий выбрасывал и выбрасывал мешки с пшеницей. Акулина обернулась к бабам, из сжатых кулаков ее сыпалась на снег зловонная труха.

– Сгнои-ил! Иродова душа! – закричала она, кривя губы и задыхаясь. – Сама видала… по осени… ночью хлебом забивал яму… думала, спрошу… сиротам моим!..

Все знали, как билась с хлебом одинокая детная Акулина, поэтому толпа сумрачно молчала.

Илья стоял без шапки, грузно опираясь на метлу. Сухие прутья у метлы хрустнули, подломились. Илья вдруг упал на колени. Маленькая длинноносая жена его продралась сквозь толпу, нахлобучила ему шапку. Потом кинулась к Карасеву и, не достав до плеча, умоляюще обеими пятернями вцепилась в его пальтишко. Карасев оттолкнул ее.

– Собирайся! – крикнул он хозяину.

Павел Гончаров медленно ощупал мешки, глянул на Курылева своими маленькими печальными глазками и тихим, вздрагивающим от ненависти голосом произнес:

– В каждом зернышке пот крестьянский. Только в твоем-то зерне – чужой пот, вот и не жалеешь ты его, сука!

Авдотью оттерли назад, и она уже издали, сквозь плач и крики, различала то громкий голос Карасева, то сипловатый тенорок Павла Васильевича.

Домой вернулась она затемно. Сбросив шубу, засветила лампу, вынула из печи чугунок с пшенной кашей, потянулась было за хлебом, но руки у нее сами собой упали, и она как бы застыла в раздумье.

Лицо вдовы Акулины, худое, побелевшее от ненависти, требовательно стояло перед нею. Она подумала о своей вдовьей жизни, и слезы вдруг закипели в ее глазах.

В ее пустом, разоренном дворе никогда не ржала лошадь, не вздыхала по ночам сытая корова. Никогда не держала она в руках тяжелые, как медь, мешки собственного зерна. Нет, если бы довелось ей выбирать, куда и с кем идти, не металась бы она, как мечется Олена Семихватиха. Одна у Авдотьи дорога – со вдовой Акулиной, с Павлом Гончаровым.

Она вытерла глаза и медленно покачала головой: «Старая, кто с тебя спросит? Из силы вышла… а в нахлебницы сама не пойдешь!»

Поужинав, она бережно собрала крошки в горсть и огляделась. Маленькая темная изба показалась ей особенно сиротливой.

«Хоть бы Николай скорей приехал… – подумала она. – Вот взял бы да и приехал завтра утром…»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю