412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Надежда Чертова » Большая земля » Текст книги (страница 3)
Большая земля
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 16:48

Текст книги "Большая земля"


Автор книги: Надежда Чертова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 29 страниц)

Глава восьмая

Утром все узнали о новой мобилизации. Но об Авдотьиной избе никто не подумал, так в ней было тихо и обычно.

Авдотья наглухо замкнулась в своем горе. Николка увидел бумагу еще ночью и тоже окаменел и примолк.

Семихватиха, прикинувшая, что без Николки на поле ей не обойтись, решила подействовать на Авдотью хитростью. Она отобрала десяток прозрачных яиц, прямо из гнезда, налила бутылку меду, чистого, как слеза, и отправилась к Авдотье.

– Здравствуйте-ка! – крикнула она еще с порога, широко улыбаясь.

Авдотья стояла у печки, подперев щеку сухим кулачком. Нарядный Николка сидел в переднем углу, перед ним зеленовато поблескивала бутылка самогона.

«Лошадь купил! Магарыч допивает!» – со страхом подумала Семихватиха и едва не выронила яйца.

Николка мутно смотрел на Семихватиху и молчал. «Поди, дрался, печенки ему отбили», – совсем испугалась Семихватиха.

Авдотья осталась неподвижной и не ответила на приветствие. Семихватиха, сбитая с толку, решила продолжать игру. Она скромно поставила на пол бутылку с медом и выложила яйца на пестрое одеяло.

– Вавилушка мой письмеца не шлет. – Она перекосила жирное лицо и осторожно всхлипнула. – Не шлет и не шлет. С докукой к тебе, матушка: привопи мне, горюше…

Авдотья вздрогнула и легко, как тень, отстранилась от печки.

– Черна птица, печальна орлица и в мой двор ноне клюнула, – глухо и певуче сказала она.

– Ну да, да… На подарочек вот, не обессудь, – льстиво прошептала Семихватиха.

Она думала, что Авдотья завела свой причит.

Николка схватил бутылку и, разбрызгивая светлые капли, наполнил чашку. Он поднес ее к носу, понюхал и с отвращением поставил обратно.

Авдотья подняла голову:

– Не стану вопить, не проси…

Семихватиха, словно перед дракой, воткнула кулаки в крутые бедра и боком пошла на Авдотью. В ее заплывших глазках зажглись желтые огоньки, она побагровела вся, до кончика носа.

– Ты что ж это? Отказываешься? Мало я тебе в жизни помогала? Да ты ведь купленная мастерица! А?

Авдотья широко раскрыла глаза, в них пылала ослепляющая ненависть.

– Уйди ты, жила! – пронзительно зашептала она. – На веки веков мы тебе вперед отработали. Прощайся с Николушкиными руками: уходит он на войну. А у меня для своего горя, может, и голосу нету. Купленная, да не проданная!

Семихватиха, не сказав ни слова, попятилась к двери.

…Провожали парней через два дня.

Кривушинский обоз двигался почти без плача и песен. Авдотья не вопила, другие вопленицы молчали из уважения к ней. Нарядная Наталья шла около телеги и коротко, по-ребячьи, всхлипывала. Николке сунули в руки гармонь, он крепко ее стиснул и тупо улыбался.

Обоз, как всегда, остановился у кладбища. Авдотья приподнялась на носки и трижды поцеловала сына. Потом она отвесила ему земной поклон и прикрыла рот шалью. Наталья вскрикнула и уткнулась в сухую грудь Авдотьи. Николка пристально смотрел на носки своих новых сапог.

Обоз тронулся.

Авдотья зашагала домой, черная и легкая. Изба и двор встретили ее полным молчанием. Полинаши не было слышно, должно быть, ушел нянчиться или притих у себя на печке.

Авдотья прошла к новому сарайчику и открыла аккуратные воротца. В лицо ей ударил влажный и сладкий запах свежеобтесанного дерева.

Среди двора белела новая глубокая колода, около нее валялся топор. На его светлом натруженном лезвии уместилось солнечное гнездышко.

– Родиминка моя! – громко крикнула Авдотья и бессильно повисла на воротцах. – Кабы знала я да предуведала, я бы малого тебя в люльке закачала бы!

Авдотья закусила губы, помолчала.

– Верно, дом мой на угрюмо место ставленный… Разнесчастная я кукуша во сыром бору!

Соседний плетень легко скрипнул. Авдотья ничего не слышала. Она опустилась на стружки и хватала воздух широко раскрытым сухим ртом.

Над плетнем поднялась светлая голова Дуньки, малой Дилигановой дочки. Девочка с любопытством уставилась на вопленицу, которая, взмахнув руками, пробормотала, потом закричала частые непонятные слова:

– Вот взойдут огнекрупные звезды, а тебя уж и нету, родиминка моя!..

С улицы к плетню подошел Кузьма Бахарев.

– Тетенька воет, – зашептала ему Дунька и ткнула пальцем в соседний двор. – Гляди-ка!

Кузьма озабоченно побежал к калитке. Он остановился над Авдотьей, потом присел на корточки.

Подбежала и Дунька. Она встала, выпятив живот, босые ноги ее зарылись в пыль.

– Ой, горькая истома моя, – сказала Авдотья и вздрогнула, увидев Кузьму и девочку. Со строгой пристальностью она вгляделась в Дуньку. Большие, чистые и яркие глаза девочки поразили ее. – Словно дочка моя… Словно я тебя на свет родила…

Девчонка засопела и покосилась на Кузю. Тот молча почесывал бороду. Авдотья длинной жилистой рукой подтащила к себе Дуньку.

– Зачем растешь, дурочка? Гляди на меня, мучайся. Такая же будешь горькая!

Голос Авдотьи был так глух и страшен, что глаза у девочки мгновенно налились слезами. Заплакать она побоялась, только маленькое сердце бешено колотилось под ладонью у вопленицы.

– Глупая, жалею тебя, – отмякшим, надтреснутым голосом сказала Авдотья и отпустила Дуньку. – Отец бедного сословия, одиноконькая растешь и телом мелкая… Словно бы моя дочка!

Кузя вдруг вскочил, побежал к воротам. Однако вернулся и, сердито дернув себя за бороду, сказал:

– Погоди, баба. За чужую жизнь не говори. И над нашими воротами, может, солнце взойдет…

Девчонка сорвалась с места, больно ударилась о плечо Кузи и умчалась. Через минуту из-за плетня донеслись ее тонкие всхлипывания.

– Терпел камень, да и тот треснул. – Кузя взмахнул кулаком. – Подожди, баба…

Авдотья опустила голову.

Кузя стоял над ней, маленький и злобный. В куцей бороде и на висках у него белела первая седина.

Часть вторая
Дружина

Глава первая

Николай Логунов, рядовой 170-го пехотного полка, разгромленного в Галиции, возвращался в июне 1918 года в родную Утевку. После тяжелого ранения солдат около года провалялся в украинских госпиталях, изнемог и отощал до крайности.

В городе Чаплине на базаре он быстро нашел земляка и сразу же забрался в его телегу, уложив рядом с собою костыль и винтовку.

Телега была доверху навьючена свежим сеном, от которого исходил запах вялой мяты, богородской травки и медуницы. Пахло еще теплым лошадиным потом, дегтем, нагретыми ремнями шлеи – все это были деревенские, родные запахи, и они кружили солдату голову. Когда город остался позади, он откинулся на задок телеги и сквозь прищуренные глаза глянул на широкую безмолвную степь. Была она такая же, как и в его детстве, – вся в сизых волнах полыни и ковыля. На далеком горизонте темнела полоска леса. Где-то слышалось тонкое ржание лошади, одиноко свистела птица, медлительно звякало ботало: войны как будто и не было…

Возчик прикрикнул на лошадь, положил вожжи под себя и обернулся к солдату:

– Чего это, Николай Силантьич, припоздал ты как? Живые все давно вернулись. Степка, отчаянная голова, и тот объявился, да тут же в гвардию, слыхать, ушел. В Красную, что ли.

– Который же это Степка? – глуховато спросил Николай.

– Ну, Ремнев, в пастухах-то ходил… А ты, видишь, и голосу не подавал. Уж и не ждали.

Николай взглянул на лукавое, заросшее каштановой бородой лицо земляка и тотчас же вспомнил, что в деревне его дразнят Хвощом за длинное и гибкое тело, как будто постоянно колеблемое ветром.

– Письма оттуда, где я был, не шли, – нехотя объяснил Николай. – Заваруха там получилась. Немцы Киев взяли, потом гетман сел. В Самаре вот тоже, слышно, беляки свое правительство, комуч какой-то, назначили.

– Кто знает, – протянул Хвощ тонким своим голосом.

Николай вздохнул, закрыл глаза. Степан Ремнев, пастух… Смутно вспомнился дюжий сероглазый парень, его еще провожала на войну жена, совсем молоденькая.

– А Утевка как живет? – спросил он у Хвоща после долгого молчания. – Матушка моя как?

– Матушка ваша, Дуня, известно, сохнет. Деда Полинашу и того похоронила, одна как есть осталась. А Утевку не узнаешь теперь. На дыбочках вся ходит. – Хвощ подобрал вожжи и хлестнул лошадь: – Н-но, буржуазия! Либо война никогда не кончится? Батюшка с амвона сказывал: брат на брата пойдет…

По запекшимся губам Николая прошла недобрая усмешка, и тут Хвощ увидел, что скулы у солдата обтянуты бескровной кожей, а вокруг рта легла глубокая морщинка.

– Батюшка скажет, – проворчал Николай. – Войне конец. Будет!

– А что же ты винтовочку вон рядом уложил?

Николай строго взглянул на Хвоща:

– Может, побаловаться придется еще…

Они опять замолчали. Лошадь рысью вынесла на крутой пригорок, и перед Николаем открылось зеленое поле заливных лугов. Далеко впереди мелькнула белая высокая тень утевской церкви, избы же, как и всегда, не были видны, столь низко припали они к земле и как бы слились с ней. Хвощ попридержал лошадь и достал кисет.

– Вся смута с вашего фронта пришла, – сказал он, мусоля цигарку. – Уньшиков-чуваш первый объявился и весь народ до дна переворотил. Знаешь Уньшикова?

– Нет, – рассеянно ответил Николай.

Теперь они ехали по краю обрыва. В этом месте степь как бы разверзалась, и в глубокой трещине росла темная чащоба кустарника. В старину здесь боялись ездить: говорили, в чащобе водились разбойники.

– Кто его знал, Уньшикова-то? – продолжал Хвощ, пытливо поглядывая на Николая. – Игнашинский он, не наш, самый крайний был бедняк. А теперь главный комиссар по волости и в дружине нашей.

– В дружине? – недоуменно спросил солдат.

– Ну да, в дружине, – повторил Хвощ. – Большевики там собрались. Больше всех им надо. Кузю Бахарева знал? Ну, Аршином в шапке звали?

– А как же…

– Теперь тоже самый набольший в Утевке начальник. И тоже с винтовкой. Мы ему говорим: «Куда тебе в большевики, ты самый что ни есть меньшачок!» – «Граждане, говорит, без смеху…»

Хвощ, обжигая пальцы, докуривал цигарку. Лошадь трусила по круглой, гладкой лощинке. Сейчас должен показаться пологий холмик, за ним откроется вся Утевка.

– И скажи ты, пожалуйста, какая колгота в крестьянстве пошла, – с досадой сказал Хвощ и выжидательно смолк.

Николай не то слушал, не то тихо дремал. На всякий случай Хвощ повысил голос:

– Хлеб, конечно, в город требуют. Степенные люди говорят: «Собирай с каждой трубы, по-старинному». А бедность вся поднялась: «По именью, говорят, облагайте». До чего дело дошло – у попа тридцать пять караваев требного хлеба отобрали! А теперь еще дружина по дворам пошла: «Пишись, говорит, кто в пролетарии, а кто в буржуазию». Бабы в плач: к чему это? Учет, слышь. Сто годов Утевка без учета простояла, а тут на тебе… У кого ни коровенки, ни овцы – ясное дело, в пролетарии записывают. Лавочника, трактирщика насильно в буржуазию записали. Ну, а мне куда?

Хвощ остро, с обидой взглянул на Николая.

– Сам знаешь, лошадка, две коровы, овцы… достаток есть. Но не такой же, как у лавочника. Я говорю: мне бы куда в середину…

Николай не слушал, он приподнялся в телеге, опираясь на наклеску худыми пальцами. Справа зеленели холмики утевского кладбища. Здесь три года назад было прощанье с солдатами. Мать отдала Николаю земной поклон, а Наталья, невеста, закричала в голос.

Хвощ нахлестал лошадь – таков был обычай у мужиков: хоть всю дорогу плетись шагом, а по деревне непременно вскок, – и они влетели в крайнюю улицу. Николай задыхался от пыли. Не радость испытывал он, а скорее, болезненное удивление. Глинобитные избенки едва поднимались над землей, ветер шевелил взъерошенную солому на крышах, лохматые плетни беспомощно валились набок.

Хвощ осадил лошадь у избы Авдотьи Нужды. Плетневые воротца были распахнуты настежь, избенка нахохлилась, боковая стена ее зловеще набухла, одно окно наглухо заделано, наверно, для тепла.

Несколько мгновений Николай сидел неподвижно и глядел в пустынный, чисто разметенный двор. Но у ворот никто не показывался.

– Ишь, двор чистый, – вздохнул Хвощ. – Ни скотины, НИ курицы.

Николай вдруг заторопился, взял винтовку, костыль, потом уложил их обратно и, поддерживая обеими руками больную ногу, спустил ее с телеги. Хвощ посмотрел ему вслед. Одно плечо солдата высоко вздергивалось от костыля.

Николай низко пригнулся, вошел в избу и остановился у порога. В избе было темновато, и в первый момент перед глазами Николая плавали желтые пятна. Потом он увидел мать. Авдотья обернулась от печи.

– Николя!.. Николя!..

Она была в черном, простоволосая, худая, и Николай вздрогнул от знакомого глуховатого нежного голоса. Она подошла к нему, легкая, как тень, и он, ощутив на своей груди ее голову, погладил сухие и светлые, словно ковыль, расчесанные на прямой пробор волосы. Рука матери скользнула под накинутой шинелью по костылю, и тут только поднялось ее лицо, побелевшее от страха и боли.

– Ногу мне порушили, – тихо сказал Николай.

Авдотья выпрямилась, неторопливо оправила волосы, отдала поясной поклон сыну, трижды поцеловала его в худые пыльные щеки и степенно сказала:

– Божья воля. Жив остался – и то славно. Дай-ка шинельку сниму…

Авдотья призаняла у соседки ложку масла, накормила сына кашей и постелила на кровати чистую дерюжку.

– Ложись с устатку. Пойду баньку поищу.

Николай прикорнул было, но тут же встал и, хромая, выбрался на улицу. Шли последние дни знойного июля, вся Утевка работала на полях, в улице пищали только малые ребята да пели петухи. И девушка Наталья тоже, верно, жала в поле.

Николай проковылял по двору, осмотрел сарайчик, потрогал его плетневую стену. Плетень, тугой, плотный, был завит его молодыми, сильными руками, а посреди двора по-прежнему стояла недоструганная колода. И сарай и колода были деланы для лошади, которую Николай так и не купил, – успели они с матерью собрать только полцены.

Вечером в избу набились люди. Среди беседы Николай то и дело беспокойно оглядывался на дверь, потом на мать. Дважды ему показалось, что бабы при этом отводили глаза и усиленно шептались.

А ночью, когда они остались одни и Авдотья, вздыхая, улеглась на печке, он спросил:

– Мать, ну как же Наталья-то?

Авдотья смущенно кашлянула, заворочалась, что-то уронила.

– Замужняя она теперь, Николя.

Сын молчал.

– Тосковала она, – неохотно заговорила Авдотья. – Писем от тебя нет и нет. Слышу, идет, поет: «Все пули пролетели, мой миленький убит». Встретила ее, спрашиваю: «К чему песня?» Гляжу, а она хмельная. Обняла меня, плачет: «Люблю, говорит, Франца, сердечко мое спеклося». Франец-то, австрияк, батрачил тут у Дорофея Дегтева. Ну и обкрутились в одночасье, вся Кривуша ахнула. Теперь Франец-то вместе с Кузьмой начальствует. Дружина у них.

Сын молчал, словно его и не было. Наконец произнес глухо и злобно:

– Дружи-и-на!

Глава вторая

Теперь, как и в молодости своей, Авдотья неутомимо бегала по людям в поисках заработка: стирала, шила, пряла, качала малышей – все для того, чтобы послаще накормить больного сына. Шли дни горячей страды. Люди от мала до велика жили в поле. Авдотья же часто оставалась в чужой избе одна с маленькими. Качая люльку ногой, опустив голову, она вполголоса пела:

 
А как у младого сокола
Сизо крылышко перешиблено,
Уж и где ж ему, болезному,
Во поднебесье летати…
 

Николай тосковал и сторонился людей. Однажды из окна Авдотья видела, как он взял топор, проковылял к колоде, ощупал ее худой ладонью, должно быть, хотел обтесать, да повернулся как-то неловко, застонал и сел на землю.

– Зачем за топор хватаешься? – сурово выговорила ему мать. – Отдохни, живого духу наберись.

Николай не ответил, но стал после того еще молчаливее. Никуда не выходил, ни о ком не спрашивал и целые дни одиноко сидел на завалинке, вытянув больную ногу.

Авдотья совсем растревожилась. Как-то вечером она приоделась почище и отправилась за советом к Кузьме Бахареву.

Новая саманная изба Кузьмы была приметной: стояла она без крыши, ее куцый земляной верх густо пророс травой, а в траве вытянулся и одиноко цвел хилый подсолнух.

Войдя в избу, Авдотья хотела перекреститься, но вдруг увидела, что угол с иконами занавешен кисейной шторкой. Авдотья не была у Кузьмы с тех пор, как он стал председателем сельсовета, и теперь со скрытым любопытством оглядела избу. На стене висела винтовка, на столе лежала стопка тонких книжек, в избе было чисто и пустовато. Кузьма торопливо хлебал квасную тюрю, а на скамье смирно сидели три девчонки, в люльке же спал маленький.

– Хлеб да соль, – поклонилась Авдотья.

Кузьма глянул на нее из-под густых седоватых бровей и легонько кивнул.

– Садись с нами, – откликнулась из-за люльки Мариша, жена Кузьмы. – Ишь, живьем глотает, – с неожиданным раздражением сказала она, показывая на Кузьму. – Некогда ему на старости-то лет…

– Младенец здоров ли? – сдержанно спросила Авдотья.

– Чего ему… А ты садись-ка.

Авдотья присела на скамью, рядом с девчонками, и оправила темную старушечью юбку.

– С докукой я к тебе, Кузьма.

– Сказывай, Дуня. – Кузьма опрокинул ложку на стол и смахнул крошки с бороды. – Рада, поди, сыну?

– Еще бы не рада! Только вот смутный он стал. Думка в нем какая-то есть. Узнал бы ты, об чем ему мечтается.

Кузьма встал, оправил рубаху, снял со стены мятый картуз и пиджак.

– Спросила бы сама: ведь мать как-никак.

Авдотья тоже поднялась и застенчиво усмехнулась.

– Не могу я спросить, не умею. Мы все такие молчаливые. В сердце замкнешь да на одиночку и перемучаешься.

Они молча постояли друг перед другом. Были они одногодками. Когда-то ее прозвали Нуждой, его Аршином в шапке. Однако в нем уважали тихое упорство и аккуратность в работе, за ней же с молодости признали высокое мастерство вопленицы. Выросли они на одной улице, вместе влачили бедность, вместе терпели обиды, – старая, невысказанная, суровая дружба связывала их.

– Должно, об Наташе тоскует, – шепнула Авдотья, – спросил бы его.

Кузьма взглянул на нее и решительно надвинул картуз.

– Скажи Николаю – приду!

За стеной гулко зазвонил колокол: отбивали ночные часы. Кузьма снял со стены винтовку и обернулся к жене:

– Обученье у нас, Марья. Ухожу я.

Мариша шевельнулась на постели, линия ее плеч и головы едва угадывалась в сумраке.

– Словно бы мальчишка, по ночам с ружьем забавляется, – тихо, с обидой произнесла она. – Хозяйство все пало.

Кузьма виновато и мягко сказал:

– Спите тут, – и вместе с Авдотьей вышел на сонную улицу.

Глава третья

До седого волоса проживший бобылем, Кузьма Бахарев женился в последний год войны на смирной нестарой вдове Марише, которая привела в его избу трех девчонок.

Вся Кривуша помнила Маришу красивой певуньей и озорницей. Мариша сохла по одному парню с Большой улицы, ходила с ним в хороводах, пела заливистые песни. Однако строптивый отец пропил ее за немолодого, чахлого мужика Якова: соблазном тут послужило обещание поселить молодых в новой пристройке к избе и дать им на разжитие корову и лошадь.

Накануне смотрин Мариша травилась спичками, но выжила. Через неделю сыграли свадьбу. И тут выяснилось, что обещанию тому грош цена: вселиться Марише с мужем пришлось в общую семейную избу, и получили они одну телушку. Старики поссорились, даже побились, но дело было сделано, против закона не пойдешь, и Мариша покорно взяла на себя хозяйство, огрубела на мужицкой работе, стала молчаливой и суровой. Яков прожил пять лет и умер, оставив вдове трех малых девчонок.

Однажды Кузьма шел мимо Маришиной избы. Вдова его не видела. Окруженная детьми, она, кряхтя, подводила подпору к боковой стене избы. Старшенькая, Дашка, нахмурив смоляные, как у матери, бровки, изо всех сил поддерживала тесину. Младшие глазели, засунув пальцы в рты. Кузьма остановился. Его пронзили жалость и удивление перед стойкостью одинокой вдовы.

– Бог помочь! – окликнул он ее. – Аль изба падает?

Мариша выпрямилась и ответила неохотно:

– Падает.

Кузьма взглянул на ее сильные плечи, на маленькие босые ноги и сказал, почти не слыша себя:

– Пойдем в мою избу. Один я.

Мариша удивленно вскинула на него серые глаза:

– Девок куда дену?

– Ребят я призрю, – строго выговорил Кузьма.

Через десяток дней отгуляли свадьбу. В церкви отец Александр читал молитвы торопливым, захлебывающимся тенорком, как бы предчувствуя скудость вознаграждения. Хор призван был малый и тянул почти одноголосно. Тяжелый свадебный венец съезжал Кузьме на нос. Мариша стояла румяная, опустив мокрые от слез ресницы.

За свадебным столом никак не ладились песни. Хмельные солдатки запевали разбитные частушки, старухи ворчали: «Не к добру песня эта – не тянется». И все говорили про свадьбу Кузьмы: «Пожалели друг друга, обоим на свете деваться некуда».

Но, на удивление всей Утевке, Кузьма с Маришей зажили ладно. Изба Кузьмы зацвела бумажными занавесками, ребята бегали веселые и чистые. Мариша звала мужа Кузьма Иваныч, и в Кривуше теперь уже стеснялись называть его Кузей и Аршином в шапке.

Он работал изо всех сил: не мог спокойно видеть горькую настороженность Мариши и старался незаметно угодить ей. Один раз даже купил на ярмарке крупные красные бусы.

– Куда мне, стара уж стала, – сказала она, однако заулыбалась.

Через год родился у них мальчик. Кузьма, нерешительно потрогав оранжевую морщинистую щечку младенца, убежал под сарай и принялся неистово рубить дрова на баню роженице. Скоро у него взмокла спина, куча дров лежала у его ног. Он замахнулся еще раз, но не ударил, а тихо опустил топор, засмеялся и стал вытирать рукавом лицо.

– Эка пот прошиб… – бормотал он, но губы у него неудержимо кривились.

Младенца окрестили по отцу – Кузьмой. Он рос быстро, как молодая ветла, был большеглазым, ласковым.

– Теперь сын есть, надо ему избу справить, – серьезно говорил Кузьма. – Вот после масленой за крышу возьмусь.

Мариша смеялась и потихоньку хвасталась перед бабами усердием мужа.

– Мал грош, да дорог, – льстиво соглашались те. – Дубок в поле и тот голый не стоит. Листом и цветом оденется, а там, глядишь, побеги пошли…

Мужья этих баб все еще томились в окопах и слали злобные, бестолковые письма. Война затянулась, солдатская смерть стала настолько обычной, что никто ей не удивлялся. Народ устал, отчаялся ждать «замирения» и конца войны.

Не скоро, не сразу докатились в Утевку вести о восстаниях в больших городах, о смертных боях на фронте, о пожарах в господских усадьбах. Утевцы доподлинно знали только одно – царя смахнули. В деревне сразу же сместили старосту Левона Панкратова. Но председателем сельсовета почему-то выбрали богатого льстивого мужика Клюя. Из Ждамировки пришел слух, что бывшему земскому начальнику швырнули под ноги гранату. Сделал это один из фронтовиков. Солдаты потянулись в деревню еще с осени, после сбора урожая. Бабы не узнавали своих мужей, такие они были взъерошенные, обозленные, беспокойные. Солдаты и привезли с собой первые вести о разделе земли.

В соседних с Утевкой деревнях, над которыми долгие годы сидели помещики, народ оказался погорячее. Старую, глухую ключевскую барыню вместе с ее собачками и приживалками посадили на воз, отвезли в город и выпустили на первой же улице: ступай, живи. А немецкого барина в Ягодном забили в колодец и усадьбу разгромили с такою яростью, что порубили топорами даже ковры и книги…

Помещичьи земли разделили не без шума и криков, перепали жирные десятинки и утевцам. Только одни аржановские владения – сто черноземных десятин купца Аржанова – отошли пока к волости и считались «госфондом».

Жизнь в Утевке, однако, катилась еще по-старому. Не все хозяева – особенно из бедных – сумели справиться с новыми наделами. Не хватало семян, тягла, плугов… И вышло в конце концов так, что полоски земли одна за другой уплывали в руки тому же Дорофею Дегтеву – в аренду.

Но в Утевке уже собирались частые, шумные сходки. На одной из сходок сместили Клюя и выбрали председателем сельсовета Кузьму Бахарева.

Узнав об этом, Мариша побелела и принялась вопить. Она дрожала при одном слове «власть», ей ясно представилось, как теперь рушится их спокойная жизнь с Кузьмой. Память о чахлом Якове и тяжкой нищенской молодости была еще слишком свежа. Она выплакалась, уложила детей спать и, осунувшаяся, тревожная, встретила Кузьму.

– Что ж, аль плохо мы с тобой жили? Аль не угодила чем? – сурово спросила она, подавая ему ужин.

– Опомнись, Маша! – удивленно откликнулся Кузьма. – Мне почет от мира оказан, как теперь я женатый мужик, хозяин.

Мариша в отчаянии всплеснула руками:

– Ведь кормимся, сыты? Куда лезешь-то?

Кузьма пристально на нее взглянул и сдвинул густые брови.

– Землю поделили, а все равно Дегтев с Клюем у нас как цари сидят.

– Вот страсти! – со слезами вскрикнула Мариша. – Теперь уж и не до крыши тебе, и не до поля. Головушка моя бедная!..


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю