412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Надежда Чертова » Большая земля » Текст книги (страница 27)
Большая земля
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 16:48

Текст книги "Большая земля"


Автор книги: Надежда Чертова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 27 (всего у книги 29 страниц)

Глава седьмая

К концу холодного, ветреного ноября в степи наконец плотно легла зима.

Почти каждый день падали густые бураны, мели вьюги. Утевку быстро занесло высокими сугробами. Логуновых уже дважды откапывали соседи: снегом наглухо заваливало дверь.

Авдотье даже с печи видны были волны сугробов, узенькие и пока еще светлые строчки тропинок среди них, прикатанная дорога, обледеневший сруб колодца. Тихи были зимние белые дни, и так же тихи были думы, обступившие больную Авдотью. В ее жизни еще никогда не случалось, чтобы она могла безраздельно отдать думам весь свободный день, бессонную ночь и много-много дней и ночей подряд.

Широкий поток жизни, по крайней мере в добрую полусотню лет, медленно проплывал в памяти Авдотьи. Она сама была одной из песчинок, несомых волнами жизни; она могла бы вспомнить себя начиная с хмурого осеннего утра, когда робкой семнадцатилетней девушкой переступила порог избы Силантия Логунова.

Но менее всего Авдотья думала о себе. Перед нею вставал то один, то другой человек, и она терпеливо вспоминала, прослеживала те дорожки, по которым довелось этому человеку пройти, – от давних дней и до нынешних. Выходило, что и дорожки и судьбы у людей были разные, особенно до тридцатого года. Но даже и в колхозе, идя вместе по одной дороге, люди до нынешнего дня оставались разными, несравнимыми.

Взять хотя бы Олену Соболеву. Теперь она не то чтобы стала иной, а будто облиняла, сделалась покорной и безгласной. Младший ее сын, Егор, выучился и работал врачом. Но как только оперился и вылетел из родного гнезда, Олене пришлось подавать в суд, чтобы получать скудное пособие.

До войны числилась Олена в колхозе неработоспособной по старости – она была ровесница Авдотьи, – однако держала хорошую корову, сажала овощи на двадцати сотках. Масло, сметану, картофель, морковь, лук продавала на рынке, тем и жила. А в войну, когда ни одного старика не осталось без дела, Олену назначили поварихой на бригадный стан.

Она готовила одну только лапшу, причем ленилась как следует промесить тесто, и в котле получалась безвкусная кашица. Погасив костер, быстренькими шажками удалялась в деревню. Через час-два с какой-нибудь попутной машиной укатывала в районное село, на базар, а иногда и в город. Цены брала, как говорили люди, четверные, особенно в городе: там нынче жило много стороннего народа, и покупатель находился на всякую цену.

Много злых толков ходило об Олене. Однако придраться к ней было невозможно: она никому не перечила, в крайнем случае только вытаскивала потрепанный паспорт – вот, мол, какие мои года – да совала справку доктора насчет сердечной болезни. Так и жила в колхозе «Большевик» старая колхозница, бригадная повариха Олена Соболева.

А взять Анну Пронькину, Клюиху. Эта моложе, злее, откровеннее Семихватихи, а если бы силой раскрыть ей рот, заставить сказать все, что у нее скопилось за двенадцать… нет, пожалуй, за двадцать лет, – какой поток ярости обрушился бы на головы колхозников!

Слишком уж хорошо помнит Анна свою привольную жизнь под крылом у отца, церковного старосты, помнит, как она «приняла в дом» Прокопия Пронькина, тоже кулацкого сына, из богатой Орловки.

Да и сама по себе Анна – человек угрюмый, каменный. Кто знает, может, так и промолчит, не уступит до последнего вздоха. Колхозное ее старанье держится ведь на лютом страхе, что отберут приусадебный, участок, если не досчитаются нужного числа трудодней.

И вот еще человек – Иван Дилиган. Он оказался не счастливее своей дочки, постаревшей, нелюдимой Дуни.

Сколько раз грозился он убить косоглазого Леску, увести дочь с детьми к себе в избу, подать в суд заявление о разводе! Никто не видел и не слышал, ругались или бились Иван с Леской, только по Кривуше долго ходили ядовитые побасенки о том, как Дилиган, посрамленный Леской, тихо крался домой по задам да по огородам.

Авдотью и Ивана издавна связывала закадычная дружба. И сейчас Дилиган был у нее самым частым гостем: придет, сядет на лавку и поглядывает снизу вверх маленькими добрыми глазками… Авдотье с печи ясно видно, как постарел Иван: совсем седой, даже в густых бровях пробиваются белые волоски. К старости он еще больше отощал, коричневая длинная шея иссечена морщинами, ворот у рубахи стал просторным. Вот только голос такой же тонкий, хотя и отдает уже хрипотцой.

При всей своей горькой жизни Иван, может, и не впал бы в столь немощную старость, если бы дано ему было утолить страсть, которая владела им с молодых лет: еще в коммуне, впервые увидев большую безмежную землю, загорелся он мечтой о машине, о тракторе. Но когда первый трактор прогрохотал по улицам Утевки, Дилигану было уже под пятьдесят, и он постыдился проситься в трактористы.

Так и упрятал он в себе давнюю мечту, лишь издали с робким обожанием поглядывал на трактористов, молодых рабочих парней.

Когда же в деревню пришел первый комбайн, Дилиган проторчал возле него целый день, молчаливо возвышаясь над кучкой ребят, потом на своих длинных ногах неутомимо шагал за машиной по полю и кончил тем, что напросился в помощники к комбайнеру – отгребать и сваливать солому.

Так сложилась и протекла жизнь Ивана Бахарева – Дилигана. Что оставалось теперь Ивану? Он ясно сказал об этом в прошлую их беседу:

– Наше стариковское дело такое: работай, сколько в тебе силы есть и совести. А кончится война – колотушку в руки и в сторожа. – Подумав, прибавил: – Пойду в МТС машины сторожить.

Вот оно что: к машинам все-таки пойдет человек…

Сколько еще можно перебрать людских судеб, разных и всяких. Бесконечна она, невидимая книга жизни!

Авдотья осторожно повернулась на бок, подложила худую ладонь под щеку. Ей послышалось, что на крыльце скрипнула тугая, промерзшая ступенька. Но нет, в сени никто не вошел. Белая сверкающая улица была совсем пуста. «Мороз нынче: ребят и тех не видать, на печках сидят», – подумала Авдотья. По косым солнечным лучам, которые перекрещивали окно, она поняла, что текли еще утренние часы. И по радио передавали сказку для ребят.

А сколько дум уже передумано! Быстра человеческая мысль, быстрее ветра проносится она через годы и десятилетия минувшей жизни.

Авдотье иногда мечталось: дожить бы до того счастливого часа, когда впереди забрезжит свет первого мирного утра. Но пока еще и не видно конца тяжелым битвам на фронтах!..

В избе вдруг замолкло радио, и в безмолвное раздумье Авдотьи вошли прозрачные аккорды позывных радиостанции. Что-то случилось. Авдотья с усилием поднялась на локоть и отвела платок за ухо.

– От Советского Информбюро! В последний час! – медленно с подчеркнутой торжественностью произнес голос, который был теперь так знаком и иногда так страшен Авдотье.

Диктор сделал паузу – и, боже мой, чего только не пронеслось в смятенном сознании больной: «В последний – значит, совсем плохо. Какой-нибудь город оставили, большой… Видишь, и сказать сразу не смеет… Нет, сейчас скажет… Вот, говорит!»

– Успешное наступление наших войск в районе Сталинграда. Прорвана оборонительная линия противника протяженностью в тридцать километров на северо-западе и на юге Сталинграда протяженностью в двадцать километров. Наши войска, преодолевая сопротивление противника, продвинулись на шестьдесят – семьдесят километров. Разгромлены шесть пехотных и одна танковая дивизия противника. Захвачено за три дня тринадцать тысяч пленных и триста шестьдесят орудий. Трофеи подсчитываются…

Авдотья откинулась на подушки, всплеснула худыми руками:

– Сыно-ок! Чего сказал…

Она обвела взглядом пустую избу, с жадностью уставилась на дверь. Ей казалось невероятным, чтобы возле нее никого не было: не только ведь горе, но и радость свою человек не может и не должен удерживать в самом себе.

И – вот чудо! – дверь на самом деле отворилась, и на пороге встал высокий седой Дилиган.

– Ваня! – слабо вскрикнула Авдотья. – Легок на помине. Ну, иди, иди, гость ты мои желанный!

– Да ведь я, – тонким своим голосом, словно прося прощения, протянул Дилиган, – думаю: «Теперь слушает Дуня… Пойду проведать, ишь, сообщают информацию…»

Дилиган с молодости любил и старательно запоминал всякие трудные, неразговорные слова.

– А я за столом сидел, а в радио сказали… я за шапку, да и…

– Будет тебе объяснять, – ласково укорила его Авдотья. – Проходи, говорю. Или не знаешь – для тебя всегда место приготовлено.

Иван снял полушубок, повесил его на гвоздь и уселся на высокой лавке, как раз против печи.

Старики стали вспоминать слова сообщения. Только за три дня войска наши продвинулись на семьдесят километров, а ведь это дальше, чем от Утевки до города… Взяли в плен тринадцать тысяч солдат; надо сложить вместе четыре или пять таких деревень, как Утевка, со всеми стариками и младенцами, чтобы получилось тринадцать тысяч душ!

Но какой же силы гремели там бои! Сколько самолетов летало и сражалось в воздухе, какие вереницы танков мчались по земле, сколько орудий стреляло враз, какой грохот стоял на земле и в небе!..

– Трудно им там… – сказала Авдотья. – Кузьма наш, Герой, жив ли? Сапер, говорят, впереди идет…

Дилиган покрутил головой.

– Может, бог миловал, – тонко, с хрипотцой ответил он.

Авдотья не сумела сдержать усмешку: тысяча самолетов и пушек, гром, еще никогда не слышанный людьми ни на земле, ни на небе, – и вдруг «бог»! Чего может тут сделать бог? Эх, старик, старик…

– Трудно, уж куда труднее, – задумчиво повторила Авдотья, будто не расслышав друга. – Ну, Ваня, и мы тут ничего для них не жалеем.

Ей было и радостно и тревожно, она думала сразу обо всем – о фронте, о боях, о Сталинграде и о родной деревне. Как славно, что пришел Иван! Удивительно хорошо с ним беседовать: она начнет – Иван подхватит, она скажет – он согласится. Будто не два разных человека беседуют, а один с самим собой.

Сейчас Иван говорил со своей застенчивой улыбкой, что Леска, его косоглазый зять, похоже, гнет новую линию, а какую – пока не понять. Вдруг прислал к Ивану внучат, зовет нынче вечером в гости. А сама Дуня, дочь, ни словечка через детей не передала. Вот и гадай теперь: к добру будет это гостеванье или ко злу?

– Ты ступай, обязательно ступай, – посоветовала Авдотья, думая совсем о другом.

И здесь, в степях, тоже поднялись и встали в труде человек к человеку.

Гордость и вера переполнили Авдотью. Будь она здоровей – самый час навести голос на песню. Песня, она всегда стоит рядом с человеком.

– Вроде праздник у нас нынче, – Ваня, – произнесла Авдотья дрогнувшим голосом.

Дилиган, вопросительно поглядывая на нее, стиснул бороду в кулаке – борода была жиденькая, а кулак большущий, темный, мосластый – и привычно затянул, соображая:

– Да ведь и то сказать…

Потом, видно, понял как-то по-своему, суетливо взмахнул рукой, засмеялся:

– Оно уж так: праздник…

Глава восьмая

Зима катилась дальше, день стал совсем коротким. Бледное солнце низко и недолго стояло над деревней. По утрам над избами дружно подымались желтоватые дымки – печи топили кизяком, – скрипели на разные лады промерзшие журавли колодцев, скрипел снег под чьими-то быстрыми шагами, потом все затихало.

Авдотья могла бы сказать, сколь привычна, сколь стара на свете зимняя, глухая, беспросыпная немота. Но она хорошо знала: на этот раз тишина была обманчивой. Колхозники жили в труде и хлопотах, пожалуй, нисколько не меньших, чем в летнюю пору. Десяток девушек обучались на трактористок. На крытом току до сего дня еще гудела, татакала молотилка: обмолачивалась пшеница с семенного участка.

В просторной избе у бригадира Попова, у Князя, по целым дням просиживали женщины, а вечерами прибегали на помощь еще и девочки-ученицы – перебирали по зернышку семенную пшеницу. Ганюшка уже принесла домой последнюю новость: Афанасий Князь при колхозницах иссрамил свою толстую Лукерью и силой заставил ее вместе со всеми сортировать семена, чтобы «не языком работала, а руками».

В кузнице пылал горн и шла звонкая стукотня: там загодя чинили бороны, плуги, сеялки, телеги-бестарки на железном ходу.

Ребятишки усердно ссыпали золу в большие ящики, выставленные на улицах.

Утевцы отправляли посылки солдатам-сталинградцам; собирали теплые вещи для армии и отвозили в район; писали письмо от всего колхоза Герою Кузьме Бахареву, потом на общем собрании читали ответ Кузьмы.

В конце января, в глухие вьюжные сумерки, радио принесло весть, что блокада Ленинграда прорвана нашими войсками.

В избе Логуновых тотчас же появилась Инна Константиновна, заведующая детским домом. Вся залепленная хлопьями снега, розовая, почти пьяная от радости, она опустилась на скамью у порога и заплакала.

Наталья мягко сняла с нее шаль, отряхнула от снега, присела рядом.

– Это я от счастья, – объяснила Инна Константиновна, кусая губы, – при детях не заплачешь, нельзя. Николай Силантьич, идемте к нам! И вы, Наташа. Бригадиров хорошо бы позвать и вообще кого найдете нужным.

Ленинградцы, оказывается, решили сегодня же справить праздник освобождения родного города.

– Как там Иринка-то моя живет? – тихо спросила Авдотья, когда Николай и Наталья ушли за занавеску, чтобы принарядиться.

– Иринка? – Инна Константиновна махнула рукой и засмеялась. – Иринка озорная стала, так ходуном и ходит.

– Вот и славно, – задрожавшим голосом отозвалась Авдотья.

Инна Константиновна взобралась к ней на печь, расспросила о здоровье, крепко пожала руку.

– Спасибо, Авдотья Егорьевна… Вы настоящая мать.

– Все мы матери, – ответила Авдотья, и в ее впалых глазах засветилась улыбка.

Изба вскоре опустела. Инна Константиновна утащила с собой даже Ганюшку. Авдотья лежала и молча радовалась: какая же она молодая и красивая, Инна Константиновна! А поначалу казалась больной старухой.

И как же трудно пришлось выхаживать малышей! Больные, по-взрослому угрюмые, они не хотели ни говорить, ни двигаться. Из состояния неподвижности их выводил только какой-нибудь громкий стук. Однажды неосторожная няня, мывшая полы в соседней комнате, слишком резко двинула тяжелым столом. Тотчас же кто-то из старших ребят крикнул: «Бомба!» – и всех детей разметало по спальне. Их вытаскивали из-под кроватей, из-за шкафа.

Прошли долгие недели, прежде чем маленькие ленинградцы наконец крепко стали на ножки, и засмеялись по-настоящему, и стали озорничать…

Так вот она и шла, зима, – не то скоро, не то медленно, не поймешь. В феврале круто замели вьюги, поперек улицы нанесло лохматые рассыпчатые сугробы. Казалось, долго еще лютовать снежной замяти, морозам, еще стоять и стоять сизому, в твердых надолбах льду на реке, а вышло по-иному: зима в этом году стала сдавать необыкновенно рано. В начале марта уже затенькала на солнце капель, и на дороге среди дня натаивали, скапливались мутные лужицы.

Возле Авдотьи по-прежнему часто сиживала Ганюшка. Девочка могла часами шептаться со своей бабаней, и Николай шутя спрашивал, какие секреты завелись на печке.

Авдотья не уставала смотреть на Ганюшку, слушать звонкий голосок, думать о ней.

Прошло всего двенадцать лет со дня рождения внучки – для самой Ганюшки целый ребячий век, Авдотья же во всех мелочах помнила тот день, когда Николай привез Наталью из больницы.

Мать встретила их у порога. Николай неумело нес дитя: Наталья была слаба после тяжелых родов.

– Ну, мать, принимай внучку.

Авдотья бережно взяла сверток в обе руки, положила на постель, распеленала. Крохотная, красная, в сбившейся распашонке, девчушка сладко спала, прижав к груди сжатые кулачки.

– Дробненькая, а ладная, – сказала Авдотья. – И тельце не жидкое. Чисто орешек лесной.

– Матушка, не рожу я больше… доктора сказали, – горестно прошептала Наталья.

– Чего это ты? – ласково выговорила ей Авдотья. – Такую дочку принесла, а горюешь?

– Сынка бы теперь… Логуновых вовсе нет: Николя один…

– Эка о чем ты! – Авдотья прижала к груди теплый тяжеленький сверток со своей первой и, наверное, последней внучкой. – Логуновых нет, зато Бахаревых много, Поповых, Аверкиевых… Все одно.

…Растет Ганюшка, как воробушек в теплом гнезде, желанное дитя в доме. С самых малых лет стало приметно в девочке что-то своеобычное, непокорное. Говорила она звонко, смотрела на своих и на чужих прямо. Умела исподволь настоять на своем. «Балуете вы ее», – говорили Логуновым. Авдотья помалкивала, но видела: нет, Ганя из тех, кого не избалуешь. Правда, любила она покомандовать ребятами, даже мальчишками, за что ей немало и доставалось. Но росла умненькой, правдивой, требовательной. В улице ее прозвали Шилкой – за то, что была до удивительности ловка и быстра на всякую игру и на всякое дело.

Иногда Ганюшка вдруг затаивалась, дичилась. «Хитрая растет», – с тревогой думала Авдотья. Но Ганюшка, отмолчавшись, выкладывала отцу, бабане, матери все, что надумала. И Авдотья знала: нельзя смеяться над тем, что сработано в этой маленькой головенке, надо терпеливо объяснить, поправить.

Вырастет Ганюшка и – это видно даже сейчас – сама распорядится своей судьбой. Беда ей была бы родиться в старое время: от женщины и девушки требовалась тогда покорность и покорность. Не сносить бы Ганюшке головы. Но – кто знает! – может, и вовсе не родилась бы такая в темные те времена!

…Сегодня Ганюшка пробыла в школе допоздна и явилась домой уже после обеда. Молча сбросив шубенку и валенки, она залезла на печь и сразу раскрыла книжку.

– Стишок выучить.

– Ты что же не поела? – строго спросила Авдотья.

Ганюшка посмотрела на нее круглыми озабоченными глазами.

– Я потом. Не хочу.

«Опять чего-то задумала», – решила Авдотья и примолкла.

 
По небу
        тучи бегают,
Дождями
        сумрак сжат,—
 

деревянным голосом прочитала Ганюшка, перелистнула страницу, другую, нахмурилась и пробормотала:

– Тоже мне, тимуровская команда…

Авдотья искоса наблюдала за ней, ни о чем не спрашивала: наверное, в школе какие-нибудь дела, нынче ведь и у ребят тоже есть свои бригады и команды…

 
Под старою
        телегою
Рабочие лежат.
И слышат
        шепот гордый
вода
        и под
                и над…
 

Авдотья прислушалась к стиху, зашевелила губами. Слова ей понравились.

 
«Через четыре
        года
здесь
        будет
                город-сад!»
 

Авдотья шепотом повторила эти слова, закрыла глаза, медленно и счастливо улыбнулась. Нет, не так бы надо сказать в стихе: не город, а вот их полынная степь, земля, жаждущая утоления, и среди такой земли – сад, широко раскинутые ветви яблонь с плотными, румяными яблоками.

Ганюшка учила стих невнимательно, занятая каким-то своим неотложным делом. Среди слов стиха у нее вдруг ни с того ни с сего вырвалось:

 
Я знаю —
        город
                будет,
Я знаю —
        цвесть
                саду!
 

Авдотья тихо поправила ее:

– «Я знаю – саду цвесть…» Вот как надо. Чего сердишься? Не выучишь, надо толком.

Ганюшка с изумлением посмотрела на бабушку, но спросить не успела: дверь со скрипом отворилась, и в избу, пригнувшись у притолоки, вошла Надежда Поветьева. Нахохленная Ганюшка схватила в охапку книжки и слезла на пол.

– Проведать тебя зашла. Здравствуй, Авдотья Егорьевна, – сказала Надежда своим густым певучим голосом.

– Здравствуй, Надежда, лезь-ка сюда.

Надежда поднялась по приступкам, села на край печи. От ее одежды, от волос пахнуло тем слабым, кружащим голову ароматом, в котором сразу угадываешь незимний жар солнца, порывистый ветерок, подтаявший назем дороги.

– С поля идешь?

– С поля.

Ноздри у Авдотьи раздулись, задрожали. В степи уже пахнет холодком оттаявшей земли и еще чем-то молодым, нетерпеливым, о чем не скажешь никакими словами, разве только в песне споешь.

– Или уже тает? – с глухим волнением спросила Авдотья.

– Плешинки есть на буграх, – рассеянно ответила Надежда. – Нынче весна ранняя… старики не запомнят.

Она давно не видела Егорьевну, недель шесть, и теперь с трудом скрывала горестное изумление: Авдотья стала вовсе прозрачной от худобы, темные губы ее были сухи и не покрывали крупных, еще крепких зубов. На этом высохшем лице жили только глаза – синие, огромные, горящие лаской и вниманием. «Не встанет», – отчетливо подумала Надежда и негромко спросила:

– Чувствуешь себя как?

– Мое дело под гору, не на гору, – зашептала Авдотья, чтобы Ганюшка не услышала. – Деревянный тулуп скоро понадобится.

– Чего это ты…

– Всему свой час, дочка. Наташа вчера мыла меня, да как заплачет… – Авдотья вздохнула, отмахнулась рукой. – Тоже беседу затеяли! Я радехонька тебе, Надя. Только подумала – Надежду бы сюда, а ты – вот она. Слушай-ка, чего скажу. Помнишь, с обозом я ездила в город по осени…

Медленно, с трудом подбирая слова, чтобы их было как можно меньше, Авдотья рассказала Надежде о Тихоне Безруке и его яблоньках.

Постепенно она раздышалась, голос немного окреп, на бледных скулах зарозовел румянец.

– Лежу вот, делать мне нечего, в думах-то и залетаю не знаю куда. Ты небось думаешь: мы из сил выбиваемся, зимой снопы молотим, а Егорьевна лежит выдумывает.

– Говори, тетя Дуня. Когда твоему слову веры не было? Говори.

– Надя, слушай… – зашептала Авдотья, облизнув сухие губы. – Неужели Вязовка за каменной стеной от нас живет? Или земля у них лучше? Ведь песок сыпучий, а смотри, одолели, вырастили сад… Поедешь – взгляни: кругом полынь, земля растрескалась, ни тебе цветочка, ни ковыля белого, а сад стоит зеленый, как умытый. И на одной яблоньке, что постарше, яблоки вот эдакие. Скажешь: на Току сад, от реки земля питается! Ну а у нас не тот же самый Ток? Да сколько на нем, на Току, прилепилось колхозов, деревень… поди, полсотни. А уж если земля уродит яблоко, как же ей хлеб не уродить? Ну, ты теперь скажешь: старая, чего сплела, сказочница…

– Тетя Дуня! – Надежда подняла обе темные ладони. – Не сказка это. И сад тот я видела. Только где же нам сейчас…

– А ты не толкуй, – заторопилась Авдотья, даже слегка приподымаясь на подушках. – Не сейчас. Вот война к концу подойдет, тогда уж… Только я-то не дождусь. – Авдотья заговорила чуть слышно, чтобы не поняла Ганюшка. – Ты глаз не отводи, я правду говорю. Надя, дочка, посадите сад, слышишь? – Голос у Авдотьи окреп, страстно дрогнул. – И какую там яблоньку приметь, пусть она моя будет, пусть растет. Так и ребятам скажешь: это бабки Егорьевиы яблонька, заказная. – Она истомленно опустилась на подушки. – Я неученая, ничего не знаю. А ты найди ученых. Должны же быть ученые по зеленому делу. Может, они тебе так же скажут?

Надежда пристально, с волнением смотрела на иссохшее лицо Авдотьи. Та беспокойно пошевелила пальцами на груди, запекшиеся губы чуть дрогнули.

– Ты, Надя, поди, и не знаешь, что меня Нуждой звали? Авдотья Нужда! Ну, ну, как же… Сколько с той поры годов ушло! Возле покойников кормилась, причитывала. Вот и прикинь: от заупокойного плача до моей яблоньки, что вы посадите, какая путь-дорога измерена.

Надежда порывисто вскинула темноволосую голову, в больших глазах ее сверкнули изумление и восторг.

– А что, тетя Дуня? И посадим. Вот кончим войну…

Авдотья полежала молча, потом неторопливо шепнула:

– Знаю, Надя. Еще бы не посадить…

А Надежда забежала к Логуновым мимоходом – обогреться, может, обмолвиться словом насчет своей беды с Матвеем. То ли жить с ним дальше, то ли собрать ему узел да и проводить за дверь? Разобраться – так ведь никогда и не любила его по-настоящему: сначала покорялась из страха, потом привыкла… Детей жалко… Матвей пьет, исподтишка торгует, два раза шкалики у него била.

Но разве скажешь об этом Авдотье? Она про сады, а ты ей про шкалики.

– Живешь-то как? – тихо спросила Авдотья, и Надежда вздрогнула, опустила голову.

– Живу, мне что…

Уже по тому, как неодобрительно замолкла Авдотья, Надежда поняла: не обманешь ее пустыми словами, разве только обидишь.

– Плохо живу, – с трудом выговорила она.

– Людей учишь, а сама себя рассудить не можешь, – сурово упрекнула ее Авдотья. – Ходишь в трех соснах. Неужели детей сама не вырастишь, а?

– Знаю, тетя Дуня, – глухо откликнулась Надежда. – Скоро у нас с Матвеем до края дойдет. Тогда все переверну. С тем к тебе и пришла. Один раз перемучаюсь – и конец.

– Ну и вот, – спокойно заключила Авдотья. – Николя-то как там? В правлении?

– Сердитый ходит. Сапрыкин поругал в райкоме… Вместе нас ругали.

– A-а… Ты в правление идешь?

– Не сразу. Сначала я к Князихе загляну. Придется посидеть с ней под ангелочками. – Твердая усмешка тронула губы Надежды. – Ходит по дворам, подолом метет, всякие сплетни разносит, что твое радио. Афанасия конфузит.

– Упорная, – удивленно шепнула Авдотья. – Ей бы работать.

– Ничего. Завтра же выйдет. Бегом побежит.

Авдотья поняла, что разговор с Князихой предстоит крутой, но расспрашивать не решилась: не было сил.

Надежда накинула шаль, сказала на прощание:

– Вот тебе мое слово, Авдотья Егорьевна: как только дух переведем после войны – посадим яблоньки. И твоя там будет. Да еще и сама увидишь.

Авдотья молча взглянула, на Надежду своими запавшими глазами, и та запнулась, смутилась, принялась торопливо завязывать шаль.

В избе было тихо, только внизу у стола что-то бормотала Ганюшка, склонившаяся над книгой.

Авдотья тронула Надежду за рукав, показала глазами на девочку.

– Вот такие подрастут – их надо повернуть на зеленое дело, на сады. А что ты думаешь? Пока война идет, пока учатся, глядишь, и подоспеют…

– Подоспеют, тетя Дуня. В умелых руках у нас нужды не будет.

Надежда уже и в самом деле верила, что в Утевке вырастут сады и молодежь «повернет на зеленое дело».

Она вышла из избы и остановилась у ворот, с удивлением вспомнив, какой усталой, недовольной собой вошла сюда всего час назад. От беседы с Авдотьей остался на сердце легкий светлый след. Вот только Матвей… Ну что же, долгая зима недаром прошла в ссорах, в слезах, в раздумьях, – все ближе подходила Надежда к тому единственному решению, о каком упомянула Авдотья. Теперь уж не оглянешься, не заплачешь… хватит!

Надежда быстро зашагала по улице – и не к Князихе, а прямо в правление, где, она знала, сидел Николай.

«Как ведь задумала – по всему Току сады рассадить…»

Она попробовала представить молодой сад на берегу широкого Тока. Это было так хорошо, что она даже засмеялась и, спохватившись, прикрыла рот шалью: еще увидят из окон да удивятся.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю