412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Надежда Чертова » Большая земля » Текст книги (страница 22)
Большая земля
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 16:48

Текст книги "Большая земля"


Автор книги: Надежда Чертова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 29 страниц)

– Пишет, по чистой отпустили его! – сказала она сильным, грудным своим голосом.

– Значит, ждать теперь будешь? – осторожно спросила Авдотья.

– Да он уж едет, папанька! – звонко крикнула Зоя и снова взглянула на мать.

– Это тебе, Надя, плясать надо, – улыбаясь, сказала Авдотья.

Надежда опустила глаза, и все увидели на ее полном, румяном лице странное выражение нерешительности. «По чистой, – мелькнула тревожная мысль не у одной женщины. – Кто знает, какой он приедет?» Но об этом лучше не говорить.

– Ступай домой, приберись, лепешек хоть замеси, – посоветовала Авдотья.

Надежда преодолела волнение и сказала уже спокойно:

– Что ты, тетя Дуня, а снопы-то сами, что ли, свяжутся? Ночью приготовлю, успею, не сегодня же он приедет. Ну что же, наобедались, звонить надо.

Женщины разошлись одна за другой. На стане задержались только две подружки. Девушки по-своему истолковали и растерянность Надежды, и выражение нерешительности, которое промелькнуло у нее на лице.

– Не любит она его, вот честное слово, – шептала маленькая кареглазая, та, что вчера сидела в крапиве и плакала.

– Дурища ты, – возмущалась старшая, – может, теперь он безногий. А ты – «не любит»…

– Истинная правда, вот увидишь!

– Кто ее знает, – сдалась старшая подружка, – может, и не любит.

Стан наконец опустел, затих. Только в дальнем конце его, на прошлогодней, тусклой и взъерошенной соломе, спали разморенные жарой два жеребенка – чалый и светло-гнедой. Они так крепко и уютно переплелись телами, что снаружи была только одна острая чалая мордочка с сонно развешенными мохнатыми ушами и чуткими бархатными ноздрями.

Глава четвертая

Надежда пришла домой ночью. Девочки спали во дворе на одной кровати. Мать оправила одеяло.

В избе зажгла коптилку и присела у стола. На тарелке с отбитым краем лежал кусок темного хлеба: ее порция ужина. Отщипнув хлеба, она рассеянно пожевала, загасила коптилку, торопливо сбросила с себя одежду и растянулась на перине, постеленной девочками прямо на крашеном чистом полу.

Тело у Надежды ныло и гудело от усталости, но спать она не хотела. Вернее, не могла. «Матвеюшка!..» – шептала она и сразу словно погружалась в быстрые, беспокойные волны. Истекали, быть может, последние часы перед встречей: дверь вот-вот отворится, и… Как бы ни поломала, ни покалечила Матвея война, какой бы он ни пришел – все равно, один на белом свете у нее муж, отец ее детей.

Правда, жизнь у них сложилась не просто. Мысль о том, что у нее с Матвеем многое не договорено и не решено до конца и что все это еще впереди, то и дело пробивалась, словно ледяная струйка, сквозь нетерпеливую радость ожидания. «Ну что же, – говорила себе Надежда, – Матвей человек со всячинкой: хоть и отец своим детям, а в доме не хозяин». Рыжий, шумливый и даже грозный, но мелкий ростом и несильный – «мышь подколенная», как она однажды обозвала его в горячую минуту.

В тот давний год, когда Надежда, настояв на своем, отнесла заявление в колхоз, Матвей замолчал, отшатнулся от нее и стал в доме вроде безучастного гостя.

Раньше он совсем не пил – говорил, что нутро не принимает, потом стал являться домой под хмельком, а то и вовсе пьянехонек. Наконец уехал в город и пропал на целый год – сказал, что его послали на курсы финансовых работников. Ни писем, ни денег от него не приходило. В Утевке стали поговаривать, что Матвей завел другую семью, на стороне.

Надежда не знала, что и думать. Временами ей начинало казаться, что она в чем-то ошиблась и теперь виновата перед детьми и перед собой: дети остались без отца, а она без хозяина в доме и без мужа.

Соседки назидательно говорили Надежде, что сама она отбила мужа от дома, а теперь вот глядит на его следок, горюет, живет кукушей. Одна Авдотья Логунова, как-то зазвавшая Надежду к себе в гости, сказала ей иное: «Силы своей не знаешь, Надежда. Не ты у него под крылом, а он у тебя. Увидишь, никуда он не денемся, придет. А ты больше себя слушайся, не бойся. Дети с тобой сиротами не останутся. В артели одна не будешь. Тут и ищи свой талан: не ошибешься».

Но дела в молодом колхозе налаживались туго, два года подряд пекла засуха, хлеба на трудодни выдавали мало. Постепенно из дома Поветьевых исчезли все «лишние» вещи. Вместо кровати с шишками уже стоял самодельный топчан, на окнах висели вырезанные из старых газет занавески, двор совсем опустел. Девочки росли, учились, а работала одна мать. Жилось Надежде трудно – и не только из-за нужды.

В колхоз она пришла такой, какой сложила ее жизнь, – заботливой и преданной матерью, скуповатой, себе на уме хозяйкой, полуграмотной бабой, которая боится всего – грома, лешего, нечистой силы. Со школьных времен – а ей удалось пройти только четыре класса – она не держала в руках ни одной книжки.

Темнота, малограмотность душили за горло, и часто она шла по новой своей трудной тропе на ощупь, как слепая, и горько ошибалась: ей ведь приходилось перевертывать всю свою жизнь, свои понятия, все передумывать и перестраивать.

Но уж не свернуть было Надежде с выбранной дороги: не могла она ни уйти из колхоза, ни отказаться от того, что там сделала и еще собиралась сделать. И она шагала, спотыкаясь и плача, но вместе со всеми.

Так пришло то далекое, но навсегда памятное утро, когда Надежда, умывшись и приодевшись, засела писать заявление от колхозницы Поветьевой о вступлении в кандидаты партии.

Матвей ничего не знал, он жил в городе. Но о чем же она могла у него спросить?

Теперь она окончательно отрезала для себя дорогу к прежней безгласной бабьей жизни.

Тут-то и начались для нее самые большие, неиспытанные трудности. Она стала только кандидатом партии, а на улице и в колхозе на нее уже смотрели по-иному, чем раньше. К ней обращались с разными вопросами, обидами, требованиями. «Вы отвечаете за колхоз», – постоянно слышала она и понимала, что «вы» – это значит коммунисты, и робела, и гордилась, и старалась душевно откликнуться людям.

В этой борьбе со всем старым, еще таившимся в ее душе, она сама успела поразительно измениться.

Возле этой коренастой женщины с неторопливой походкой, с широким, открытым лицом у людей как-то становилось лучше и спокойнее на сердце: большие карие глаза Надежды сияли теперь уверенной и дружелюбной улыбкой.

Доверие к ней так выросло, что ее избрали председателем колхоза. Она старалась изо всех сил, но у нее не хватало опыта, она разбрасывалась, упускала из виду то одно, то другое. Незаметно подобрались некоторые ловкачи и бездельники, сумели обмануть и председателя и колхоз. Недостачу зерна в общем колхозном фонде пришлось покрывать за счет трудодней. Трудодень же и без того был невелик. Люди начали роптать.

Изо дня в день Надежда видела, как слабеет артельный дух, люди погружаются в сонное равнодушие, не радеют о большом колхозном хозяйстве, а уходят, словно личинки в скорлупу, в свои приусадебные участки, в копеечную торговлишку на утевском базаре. Все в Надежде замирало от тоски, но она чувствовала: не сумеет она поставить дело на правильный лад. И учат ее в районе, и ругают, и советуют, и присылают людей на помощь, а все равно жизнь идет не по той дороге, словно тяжелый мельничный жернов крутится не в ту сторону; повернуть же его не хватает сил.

В конце концов ее сняли и при этом жестоко поругали. Неурожай, бедный трудодень, утечка зерна, расшатанная дисциплина – все это слилось в один горький клубок, оглушило Надежду, обессилило, отбросило назад. И надо же было, чтобы как раз в эту трудную минуту в ее доме снова появился Матвей!

Она онемела, увидев его, еще более исхудавшего, пыльного, усталого с дороги. Обе девочки подняли радостный крик, маленькая скакала по избе на одной ноге. Надежда живо услала обеих в сельпо купить кое-что к чаю, а сама подошла к мужу и с плачем повалилась к нему на грудь.

– Ну, ну, довольно… – бормотал он, придерживая ее спину дрожащими руками. – Говорил: дурища… И ведь люблю же я тебя, такую глупую, а? Навыдумывала тут целый воз всякого… Теперь будет.

Она и не слышала, о чем он говорит. Ей нужно было выплакаться, приласкаться, забыться хоть ненадолго. Дня два она ходила за ним, обшивала, обихаживала – покорная, смирная, прежняя Надежда. Все уже было расспрошено и рассказано. Матвей пошумел насчет кровати с шишками и граммофона, но потом сказал: «Ладно уж, ничего не поделаешь, надо снова наживать». Он надеялся, что жизнь у них с Надеждой пойдет по-старому, по-хорошему, и не верил. Опасения его оправдались быстрее, чем он думал.

Прошло два-три месяца. Надежда работала с обычным усердием рядовой колхозницей. Ее вызвали в партийную организацию и внушительно сказали:

– Сама знаешь, как у нас плохо с фермой. Дело запущено, зима на носу. Берись, вытягивай. Считай это для себя испытанием.

Надежда молча кивнула и из правления направилась прямо на ферму.

Домой она явилась поздно вечером, взбудораженная, злая. От ее стеганки остро пахло навозом. Матвей раскрыл было рот, хотел сказать ей: «Ну, опять тебя прорвало! И что ты за человек!»

Но Надежда и не посмотрела на него. Переодевшись и отмыв руки, она наскоро присела к столу, отломила кусок хлеба и вдруг сказала сквозь зубы:

– Я им начешу бока, забегают!

– Это ты про кого?

– Доярки разленились. За своими коровами умеют ходить, а за колхозными руки отвалились!

Надежда и не подозревала, как мысленно бушевал, ярился ее Матвей. Ему хотелось затопать на нее ногами, закричать: «Дожила, коммунистка, председательша, самой пришлось влезать в навоз по уши! Повалятся коровенки – и вовсе пойдешь под суд, навозная командирша!» Но он просто обессилевал от мысли, что крик будет напрасный: не сумел остановить жену вовремя, а теперь поздно.

Опять у них пошел разлад, закипели споры, ссоры. Но жить все равно надо было – связывали их дети, хозяйство, даже стены дома связывали. Так и прожили молодые Поветьевы ни много ни мало, а целых семнадцать лет. Потом грянула война, Матвей ушел на фронт, и Надежда, как и все солдатки, стала за него бояться, ждать писем – и вот дождалась самого солдата…

«Надо бы хоть лепешек замесить», – думала Надежда и не могла не только подняться, но и пошевелиться. Она решила вздремнуть немного, потом затемно встать и испечь преснушки.

Много ли прошло времени, час, два или несколько минут, она не помнила. Открыв глаза, услышала неуверенный шепот:

– Надя, ты здесь? Надя!

В избе стояла темнота. Надежда вскочила, хотела крикнуть, но голоса не было. «Это я во сне», – смутно подумалось ей. Выставив вперед обе руки, она пошла к двери, вдруг столкнулась с Матвеем и тут только закричала.

– Наденька, чего ты! Напугалась! Наденька! – повторял он и все пытался обнять ее. – Девчонки-то где?

А она в темноте быстро, словно слепая, провела горячими руками по его плечам, зацепилась за солдатский ремень.

– Целый я. – В его голосе послышалась странная усмешка. – Здравствуй, что ли, женушка!

– Уж я как ждала… как ждала! – сказала она дрожащим голосом, приникая к нему сильным покорным телом.

Еще ночью, когда Надежда при слабом свете коптилки кормила Матвея ужином, она увидела, что на правой руке у него недоставало трех пальцев, – ложку он держал большим пальцем и мизинцем.

– Осколком снаряда счистило, – равнодушно объяснил он. – А так я весь целый.

Он еще не привык писать покалеченной рукой, поэтому и прислал такое коротенькое письмо.

– Ничего, привыкнешь, – обронила Надежда.

Матвей быстро взглянул на нее.

– Ни к чему мне это.

Она не поняла, что именно он хотел сказать, но промолчала: расспрашивать сразу было неудобно.

Надежда по привычке проснулась рано утром и хотела незаметно уйти. Но Матвей открыл глаза и тихо спросил:

– Куда?

– В бригаду, – не сразу виновато ответила Надежда.

– Ты кто же теперь? Бригадир?

– Нет. Это я на уборке только… А так фермы все у меня. Председателем у нас Гончаров Павел Васильевич, старик. И еще я – секретарь партийный.

– А-а, – неопределенно протянул Матвей, и сердце у Надежды болезненно стукнуло.

– Никак мне, Мотя, невозможно дома остаться…

– А я ничего не говорю.

Матвей сел на постели, и тут только Надежда увидела, какой он серый и постаревший. Надо бы хоть поговорить с ним толком, а то получается вовсе нехорошо.

– Война-то страшная идет? – спросила она, с жалостью глядя на его скулы, туго обтянутые кожей.

– Такой еще не было. Это мне фарт вышел: пальцы – чего они, много ли стоят. Руки и ноги кругом слетают… – Матвей повертел перед глазами своей калечной рукой и как-то нехотя, криво, незнакомо усмехнулся. – Привезли бы тебе в тележке эдакий обрубок, без рук, без ног, только что живая душа в нем… Поди, страшилась, думала, а?

– Думала. – Надежда опустилась на скамью, переплела под грудью сильные загорелые руки. – Ну и приняла бы, стала бы ходить, как за дитем…

– Все вы так говорите. В госпитале таких «самоварами» звали… Эх!

Надежда терпеливо ждала, помалкивая.

– Не чуяла ты, сколько раз я тебя там звал, кричал, а, Надя?

Его глаза, усталые, с кровавыми прожилками, вдруг так блеснули, что Надежду словно ветром снесло со скамьи. Она села рядом с Матвеем, спросила с испугом:

– Ну, ну, Мотя?

– Из окружения выходили почти целый месяц… под Вязьмой… Город такой есть, то есть был, – торопливо, с болью, сбивчиво заговорил Матвей, в упор глядя на нее все теми же странными глазами. – Спасибо, командир строгий попался… вел и вел. Клюкву жевали, траву, коренья, на себе раненых волокли… хоронили. Два или три раза совсем каюк нам выходил: в кольцо сжимали. Я берег для себя последнюю пулю. Да и все так. Вот гляди… – Он схватил свою гимнастерку и левой рукой, почти разорвав нагрудный карман, неловко вытянул из него коротенькую гладкую пулю. – Вот она… два раза… уж и перекрестился… уж и патрон в ствол загнал… вот и звал тебя: прощался.

– А тот командир живой остался?

– Нет. Шальной пулей… прямо в висок, уже на виду у наших.

– Командир тот, наверное, был коммунистом? – спросила Надежда.

– Да.

– Вижу.

Матвей хмуро опустил голову. Так. Значит, Надежда поняла его по-своему. Не зря ли он звал ее в страшную минуту?

Но Надежда взяла его за руку, мягко разжала ладонь.

– Дай спрячу пулю на память. Жалко-то как мне тебя, Мотя!

Вот они, бабы, пойми их…

Надежда разбудила старшую дочь, велела ей идти в избу, к отцу, затопить печь, испечь преснушки.

– Потом на поле приходи, – наказывала она Вере, которая обрадованно и нетерпеливо натягивала на себя пестрое платьишко. – А отец пусть отдыхает.

Она прикрыла за собой скрипучую калитку, постояла, задумчиво глядя на пыльную дорогу. Надо бы спросить у Матвея, как же он думает жить дальше. Впрочем, пока пусть отдыхает.

Она зашагала было по тропинке и вдруг снова остановилась. Нет, и все-таки что-то не так…

Глава пятая

Старенький, насквозь пропыленный газик, мягко ныряя по жнивью, подъехал к току и остановился. Из машины вышел высокий худой человек в защитном костюме. Он надвинул фуражку на глаза, от солнца, осмотрелся и сказал:

– Здравствуйте, товарищи!

На току было шумно – работал трактор, гудели молотилки, стучала веялка, и голос приезжего расслышали только немногие. Женщины перестали крутить тяжелую ручку веялки, ответили вразброд:

– Здравствуйте.

Авдотья поднялась с земли – она отгребала зерно легкой лопаточкой – и поклонилась:

– Здравствуйте, пожалуйте.

– Это первая бригада? – спросил приезжий, невольно обращаясь к Авдотье.

– Первая. Николая Логунова. А вы сами откуда будете?

– Я из района.

Он наклонился, сунул ладонь в кучу зерна, в сыпучую глубину, помедлил.

– Не греется?

– Когда же греться? – возразила ему Анна Пронькина своим резким голосом. – Из-под веялки прямо на воз – и айда…

Приезжий выпрямился, внимательно взглянул в сумрачное лицо немолодой женщины.

– Как же иначе? Нам дороги каждая минута и каждое зерно.

Сумрачная женщина хотела что-то возразить.

– Помолчи, Анна, – сурово оборвала ее Авдотья, и на лицах у женщин промелькнули странные усмешки.

– Я секретарь райкома, – сказал приезжий. – Зовут меня Иван Васильевич. Фамилия Сапрыкин.

Он сдержанно улыбнулся, и все увидели, что секретарь совсем молод: у него были светлые глаза в густых ресницах и белозубый мальчишеский рот. Только худ он был необычайно.

– В «Большевике» в первый раз, – добавил он с той же открытой улыбкой. – Знаю только одну Поветьеву.

– Теперь вы, значит, и есть самый главный секретарь? – спросила Олена Соболева.

Ее толстое безбровое лицо выразило неподдельное изумление. Она было подумала, что это приехал человек из военкомата или с самого фронта: на нем и сапоги командирские, и вся выправка изобличает военного.

– Я и есть, – коротко ответил он.

– Недавно заступили? – спросила Наталья.

– Дней пять.

Сапрыкин приехал сюда, в далекий степной район, прямо из госпиталя, еще не обжился, не привык к тому, что стал секретарем райкома, и в глубине души крепко надеялся вернуться в свой полк.

– А где же у вас тут Поветьева? – спросил он, оглядываясь.

– Надежда у молотилки. Задавальщицей встала нынче.

– Задавальщицей? – озабоченно переспросил Сапрыкин. – Заменить бы надо.

– Заменят, если нужно, – спокойно вмешалась Авдотья. – Наташа, сходи-ка.

Наталья отделилась от группы и зашагала к молотилке, над которой стояло серое облако пыли.

– Вас, бабушка, слушаются, – с улыбкой обратился к Авдотье секретарь.

– Да ведь уж старая я.

– Авдотья Егорьевна у нас, у баб, в матках ходит со старинных лет, – вставила Татьяна Ремнева.

Секретарь взглянул на ее худое, суровое лицо, потом на Авдотью.

– А песенница тут у вас есть в Утевке… мне говорили… Это что же, другая Авдотья Егорьевна?

– Уж и про песни узнал, – стеснительно пробормотала Авдотья.

Ее перебили женщины:

– Она и есть.

– Одна такая у нас.

Авдотья стояла перед Сапрыкиным молча, сложив руки на груди, прямая, синеглазая, со слабым старческим румянцем на худых щеках.

– Вот и отлично, – медленно сказал секретарь, внимательно ее разглядывая. – У меня к вам дело есть. Ну, об этом после. Побеседуем, товарищи, – обратился он ко всем женщинам.

– Да вы присядьте, вот хоть на пшеничку, – по-хозяйски, с достоинством пригласила его Авдотья.

Женщины спросили у секретаря, как там, на войне. Сапрыкин ответил не сразу.

– Что же, товарищи, вы сами слышите сводки с фронта. Пока тяжеловато. Похоже, завязывается большое сражение возле самой Волги.

– Ну и как?

Это спросила молоденькая веснушчатая девушка и смутилась, спряталась за спину полной женщины.

– В победе нашей даже сомневаться нельзя. Но достанется она нам дорогой ценой.

– А вы, товарищ секретарь, сами были на фронте? – спросила та же конопатая девушка, и Сапрыкин подумал: «Не так-то уж она конфузлива…»

– Если не считать госпиталя – прямо оттуда.

Худое лицо Сапрыкина словно затуманилось.

– Скучаешь по армии, Иван Васильич? – тихо заметила Авдотья.

Сапрыкин улыбнулся, но как-то через силу.

– Скучаю. Ну хорошо. Перейдем к нашим делам. Кто у вас председатель? Гончаров?

– Павел Васильевич только-только тут был. Во вторую бригаду поехал, – сказала Любаша Карасева. – Кого бы послать за ним?

– К чему посылать? – успокоил ее Сапрыкин. – Я заеду во вторую бригаду. Как вы тут с ним? Ладите?

Женщины переглянулись, замялись. Давно уже не было так, чтобы у них спрашивали, каков председатель, да еще без него: значит, отвечай напрямик.

Вот если б года три назад спросили у них насчет председателя Назарова, пьяницы и никудышника, было бы что сказать! А на Гончаровых, на сына и на отца, у них в колхозе обиды нет. С Петром Гончаровым, с молодым, правда, куда лучше было: тот всему делу голова. Старику трудно, не те годы, и характером он жидковат…

– Председатель, какой он ни есть, выше головы не сигнет, – угрюмо проворчала Анна и, зачерпнув горсть зерна, протянула его секретарю. – Председатель хлебушка не родит. Гляди, какой он – ни тела в нем, ни духу.

На этот раз Авдотья ее поддержала.

– Ты, Иван Васильич, про нашу боль спроси, – сказала она своим низким голосом, отличным среди общего говора. – Земля у нас родить перестала.

По тому, как вдруг смолкли женщины, Сапрыкин понял: говорит Авдотья о самом наболевшем.

– Сказывай, Авдотья Егорьевна, – жалобно попросила кузнечиха, подпирая щеку кулаком.

– Гляди, как она, матушка, горит. – Авдотья широко обвела рукой степь. – Трещинами вся исходит: просит пить. Нашей ли земле не родить? Чистый чернозем! Бывало, в урожайный год рожь белая стоит, стебель к стеблю: уж и тот не проползет! Начнешь жать, сноп со снопом рядом ложится. А пшеничка крупная, как умытая: не хлеба – море разольется. А теперь посчитай-ка – последний урожай, как ему должно быть, сняли в тридцать седьмом году, тому пятый год пошел…

– По семь кило тогда получили!

– С тех пор ополовинились!

– Там война идет, – возвысила голос Авдотья, взглядывая на чистую синюю линию горизонта. – Ты не думай, Иван Васильич, мы понимаем. Где покричим, где поворчим, а свое дело сделаем. Ну, а земля-то наша? Ведь как ни ходишь за ней, как ни убиваешься, а хлебушко – вон он какой… надсада одна.

– Агрономы говорят – пустыня наступает, – не совсем уверенно повторил Сапрыкин фразу, услышанную им в области. – Раньше дорогу ветрам перегораживали леса. А теперь их свели.

– Леса… леса… – с грустью повторила Авдотья.

– Заговорили они вас, Иван Васильич, – услышала она за своей спиной сочный голос Надежды Поветьевой. – Николай Силантьич сейчас придет: с молотилкой там не ладится. Старье, Иван Васильич, а не машины. Веялка тоже вон вся на гвоздиках да на веревочках.

Сапрыкин поднялся, Надежда подала ему руку. Она, верно, спешила и не успела умыться. Темные полосы пыли подчеркивали горькие морщинки возле рта и на лбу, волосы, выбившиеся из-под платка, казались пепельными, седоватыми. Она улыбнулась, но в ее больших карих глазах Сапрыкин сразу же приметил выражение усталости или затаенной тревоги.

– Присядь с нами, товарищ Поветьева, – сказал Сапрыкин, задерживая руку Надежды в своей руке. – Скажу вам про главное дело. Вот что, товарищи женщины. Через несколько дней в Утевку привезут детей, сто человек из Ленинграда. – Сапрыкин остановил внимательный взгляд на Надежде. – Это голодные, больные ребята. Надо разместить их, накормить. Они будут жить у нас. До победы будут жить. Ленинград, вы знаете, в блокаде. Там люди голодают. Город обстреливают из дальнобойных орудий, бомбят с воздуха. Ну, стало быть, надо детишек принять.

– Примем, Иван Васильич, – сказала за всех Поветьева, и голос у нее невольно дрогнул.

– Господи, чего это делается-то!.. – сраженно пробормотала кузнечиха и порывисто вытерла глаза смуглой рукой.

Женщины заговорили одна за другой, посыпались вопросы и советы. Единственное большое помещение в Утевке – двухэтажная школа – было занято: шли первые дни сентября, началось учение.

Надежда вспомнила: перед войной правление колхоза взялось приспособить бывший дегтевский пятистенник под четырехклассную школу. Сруб переложили заново и только не успели покрыть.

– Считайте: четыре больших класса, еще учительская да комната сторожихи – тут можно кухню сделать, вмазать котел, плиту сложить, – неторопливо говорила Надежда, и женщины дружно с нею соглашались. – Только вот крыша не покрыта. А что, бабы, у нас, кажется, и железо есть?

– Есть листы, наш Петр Павлович вон какой запасливый…

– Это какой Петр Павлович? Гончаров? – быстро спросил Сапрыкин.

– Он. Прежний председатель. Теперь на фронте.

– Ага. – Сапрыкин хмуро опустил глаза, помолчал: тяжелую весть привез он о Петре Гончарове. – Ну что же, кровельщик нужен. Нет ли у вас в колхозе кровельщика?

– Есть, как же! А Леска Бахарев? – громко вскрикнула Олена и прикрыла рот фартуком.

А Сапрыкин уже допытывался, кто такой Леска и сумеет ли он покрыть крышу железом.

– Александр Иваныч-то не сумеет? – Авдотья усмехнулась. – Он купол у нашей церкви крыл. Да тут, в Утевке, железные крыши все его руками сшиты. Мастер великий.

– Ну и отлично! – Сапрыкин оживленно потер руки.

– Мамынька, а как же… Леска-то?.. – услышал он осторожный шепот Натальи.

Авдотья остановила ее движением руки. Сапрыкин заметил это движение и подумал: «Тут что-то не так. Спрошу у Поветьевой».

Вытянув из бокового кармана папиросу, Сапрыкин полез за спичками и досадливо пожал плечами: спичек не было. Тогда он сунул в рот незажженную папиросу.

– Ребятам нужны овощи, прежде всего овощи, – сказал он.

– Ну, это просто. Бахарева Марья у нас первая огородница, – заговорили женщины. – У нее и парники вон какие.

– Тоже Бахарева? – удивился секретарь.

– У нас половина Утевки Бахаревых.

– Боюсь, белья у них маловато, у ребят, – сказал Сапрыкин и, вынув изо рта папиросу, озабоченно сдвинул фуражку на затылок. Тут все увидели, что волосы у него полуседые, и притихли: не таким уж он оказался молодым, секретарь райкома.

– Вывозили их, наверное, самолетами, иного пути из Ленинграда нет, – объяснил Сапрыкин, не замечая внезапного почтительного молчания женщин. – Значит, какое им могли дать бельишко? Мы в районе выделим материал, но не вдруг, во всяком случае, не сегодня. Как быть, товарищи?

– Если на простынки, так, может, холст у кого найдется, – не совсем уверенно предложила Надежда. – Мы, правда, сами давно уже не ткем. Во всей Утевке не найдешь ни одного стана. Ну, хранятся же холсты… материнские иль из приданого… а, бабы?

– У Анны много холста, – тихонько подсказала Наталья и потупилась: не любила она сталкиваться с Пронькиными, еще по старой памяти.

Сапрыкин обвел взглядом оживленные лица женщин: которая из них Анна? Ага, это та самая, что говорила насчет зерна.

– Анна! Анна! – закричали женщины, оглядываясь.

Пронькиной среди них не было. Она сидела поодаль, возле веялки, в темном квадрате тени, и не то дремала, не то делала вид, что не слышит.

– Вот человек: сроду на отшибе.

– И на людях в свою нору забивается.

– Тут хоть пожар, до нее не касается.

– Ничего, вытрясем из нее…

– Зачем же вытрясать? – Сапрыкин взглянул на одинокую сутулую фигуру женщины. – Объяснить надо.

– Эх, Иван Васильич… – Надежда хмуро махнула рукой.

– На этой веревочке узелков много, – загадочно, без улыбки произнесла Авдотья.

«Анна Пронькина», – снова отметил про себя секретарь; фамилия эта показалась ему знакомой.

– Ну, значит, договорились, – вслух сказал он. – Спасибо за беседу.

– Вам спасибо, – ответила за всех Авдотья, поднимаясь. – Сколько переговорили. Может, еще приедете?

– Обязательно. – Сапрыкин приподнял фуражку, прощаясь.

– А вон и Логунов идет, – сказала Надежда. – Наш бригадир.

Из-за веялки действительно вышел Николай. Он спешил и потому хромал сильнее обычного.

– Инвалид? – коротко спросил Сапрыкин.

– Да еще с той войны инвалид… в шестнадцатом году его покалечило, – ответила Авдотья и прибавила, пряча улыбку: – Сын мой.

Женщины уже разбрелись по своим местам. Авдотья тоже заспешила было к веялке, но секретарь остановил ее:

– Прошу, Авдотья Егорьевна, с нами.

Вчетвером они подошли к газику. За рулем, приклонив к баранке светловолосую голову в сбившейся косынке, крепко спала девушка-шофер. Сапрыкин покачал головой:

– Замучил я Клаву. Ну, как с хлебом? Возите?

Надежда взглянула на Николая, нахмурилась.

– Замялись немного, Иван Васильич, зерно подкопилось на токах.

– Верно, замялись: вижу по сводке. Этого допускать нельзя, товарищи. Соберите фронтовой обоз. Пусть его сопровождает самый лучший в вашем колхозе человек – чтобы это было делом почетным. И не в район везите, а прямо в город, дня через три-четыре. Договорились? А кто та Анна Пронькина?

Все трое утевцев переглянулись. Сапрыкин ждал.

– Кулацкого племени человек, – нехотя объяснил Николай. – Отец у нее Клюй, церковный староста. Муж – из орловских хуторян, опять же кулацкий сын, Пронькин Прокопий. Она приняла его к себе в дом… Прокопий сейчас на фронте.

– На фронте? – Сапрыкин сдвинул светлые брови, припоминая. Что-то слышал он о Пронькине, и не на фронте, а здесь, в районе.

– Анна сначала загордилась, нос подняла, – доверительно заговорила Надежда. – Прокопий заслужил чин старшего сержанта. Она письмо казала. А потом замолчала и замолчала. Писем ей больше не идет. А похоронной не получала. Молчит и лютует…

– Доброта наша… – Авдотья вздохнула. – Сколько из-за того Клюя слез пролито!

Сапрыкин вытащил из нагрудного кармана гимнастерки небольшой блокнот, черкнул туда «Пронькин» и поставил знак вопроса. Положив обратно блокнот и карандаш, он помедлил застегивать кармашек, посмотрел на всех троих, сказал:

– Я привез плохую весть вашему Гончарову. При всех не хотел говорить. Убит его сын, Петр Гончаров. Бывший председатель вашего колхоза. Я задержал похоронную. Решил передать сам.

Николай взглянул на Сапрыкина с испугом и опустил голову. Надежда вздрогнула, сделала шаг вперед.

– Горе-то какое! Старик и так чуть держится, – глухо, торопясь заговорила она. – Что же теперь делать? Как сказать?

Авдотья стояла, судорожно выпрямившись, только глаза у нее налились слезами и заблестели.

– Теперь вся Утевка заплачет, – проговорила она, с трудом разжимая рот. – Золотой был наш Петр. И в семье старший сын – корень…

Сапрыкин застегнул кармашек, решительно одернул гимнастерку.

– Не отдам и сейчас похоронную. Надо старика как-то подготовить. Увезу его с собой в район. Может, ко мне заедем, домой… В общем, там видно будет. Увезем Гончарова, Клава? – спросил он девушку, высунувшуюся из кабины.

– Увезем, Иван Васильевич! – с готовностью ответила девушка, и Надежда поняла: секретарь говорил с нею дорогой о председателе.

– А вы тут пока помолчите, – предложил Сапрыкин. – Только вот в семью надо бы сходить. Женатый он был, Петр?

– Как же! Детишки есть, целых трое, маленькие. – Надежда торопливо вытерла глаза, но они снова тотчас же налились слезами. – Это уж Авдотье Егорьевне надо сходить. Она у нас утешница.

– Схожу, – скупо откликнулась Авдотья.

Сапрыкин остановил на Авдотье долгий, внимательный взгляд. В этой старой женщине с певучим голосом было что-то отличное от всех, запоминающееся, необыкновенное. Она, наверно, не только утешница.

– Будем говорить реально, товарищи. – Сапрыкин снова вынул папиросу и сунул ее, незажженную, в рот. – В колхозе сейчас трудное время, самое боевое. Гончарову – вы это сами говорите – трудновато приходится, просто по возрасту. А сейчас его подкосит весть о сыне. Надо ему дать время прийти в себя. Одним словом, кому-нибудь из вас, товарищи, сейчас придется взяться за колхоз, так сказать, явочным порядком. А осенью, на общем собрании, я полагаю, мы утвердим нового председателя, если товарищ, конечно, сумеет себя зарекомендовать…

– Из коммунистов некого, – сказала Надежда.

– Подождите, а с фронта у вас кто вернулся? – спросил секретарь.

– Поветьев, Матвей, – подсказал Николай и взглянул на Надежду.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю