Текст книги "Большая земля"
Автор книги: Надежда Чертова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 29 страниц)
Глава третья
Председатель сельсовета Василий Карасев, комсомолец Петя Гончаров и молоденький белобрысый милиционер ранним морозным утром въехали на широких санях в пустой просторный двор Дорофея Дегтева.
Хозяин смотрел на них из окна.
– Знает, – с досадой сказал Карасев, вглядываясь в темное, прильнувшее к стеклу лицо Дорофея.
Соскочив с саней, он легко взбежал на крылечко и отворил дверь в кухню. Дегтев не обернулся на его шаги. Карасев вынул из кармана бумагу о выселении, бережно расправил ее и положил на стол.
– Собирайся, – сказал он в широкую сухую спину Дегтева. – Вот постановление. Открывай сундуки.
– Не заперты, – глухо, все еще не оборачиваясь, ответил Дегтев.
Карасев покосился на него и прошел в горницу, настежь раскрывая за собой двери. В зальце поднял тяжелую крышку кованого сундука и удивленно свистнул: сундук был наполнен толстыми размочаленными веревками.
– Давиться, что ли, приготовил? – насмешливо спросил председатель, выбрасывая веревки.
– Давить! – сквозь зубы отозвался Дегтев.
Карасев обошел комнаты и вернулся в кухню.
– Чисто подобрано: одни стены.
– А то тебя буду ждать!..
Карасев сел на лавку и, взглянув на стол, заметил, что бумага примята и перевернута чистой стороной вверх.
– Сказано, собирайся! Чего стоишь?
Дегтев стремительно повернулся. Карасев привстал: ему показалось, что Дегтев сейчас прыгнет на него.
Но этого не случилось. Дегтев вяло опустился на подоконник и принялся разматывать портянку…
Дней десять назад, когда из Утевки по постановлению сельсовета и группы бедноты вывезли Илью Куры-лека и еще два кулацких семейства, Дегтев сказался больным и даже распустил слух, что помирает. Возле него для пущей убедительности суетилась, плакала и палила свечи одна из престарелых утевских «монашек». Поговорив между собой, сельсоветчики решили с выселением Дорофея немного повременить.
Дегтев «хворал» и помалкивал, будто и нет его на смете. А когда о нем вспомнили, то оказалось, что он успел отправить куда-то свою семью. Тогда в сельсовете и решили вывезти Дегтева, не медля больше ни одного дня. Это поручили выполнить самому Карасеву, наказав управиться пораньше утром, без лишнего народа.
По первым же шагам Карасев понял, что дело пойдет не просто.
Окна уже заискрились на солнце, а Дегтев все еще одевался. Он медленно натягивал новые порты, потом сменил рубаху и стал обертывать ноги чистыми портянками. «Обряжаешься, как на богомолье!» – хотел сказать Карасев, но сдержался.
Во дворе фыркала лошадь, и Петя гулко похлопывал рукавицами.
– Поворачивайся, Дорофей, ныне день недолог, – не вытерпел наконец Карасев и поглядел в окно.
Около саней уже стояли две женщины: одна – толстая, закутанная, неподвижная, как колода, другая – молоденькая, темноглазая. В молодой Карасев узнал Дашу Бахареву, комсомолку. Она переговаривалась с Петей, скаля белые ровные зубы.
– Такого права нет у тебя, чтобы торопить. Может, я со стенами прощаюсь, – медленно проговорил Дегтев, разгрызая узел на веревке и кося глазами на окно.
Карасев плюнул и, хлопнув дверью, вышел.
– Ступай, погляди там, – бросил он озябшему милиционеру.
Толстуха поклонилась Карасеву и спесиво подобрала губы сердечком. Это была Олена Семихватиха. «Собираются Дорофеевы дружочки», – беспокойно подумал Карасев.
В стороне, возле сарая, неподвижно стоял, уперев глаза в землю, крепкий мужичина. Приглядевшись попристальней, Карасев узнал Афанасия Попова, Князя, и совсем расстроился: мало того что в помощники ему дали неопытного милиционера и парнишку Гончарова – тут еще и Князь заявился; вот возьмет да и устроит какое-нибудь моление: много ли с него, с припадочного, взыщешь?
Даша беззаботно фыркала в шаль, а Петя заметно важничал, похлопывая кнутовищем по сапогам. Карасев собрался было прикрикнуть на них, чтобы не смеялись, но в эту минуту в воротах показался Павел Васильевич. Следом, едва не наступая на пятки председателю колхоза, поспешала укутанная в пуховую шаль Анна Клюиха.
– Зачем эту привел? – сердито шепнул Карасев.
– Она сама кого хочешь приведет, – тихо ответил Гончаров. – Разблаговестили по всей Утевке. Надо было пораньше выехать.
– Петя! – крикнул Карасев, быстро обертываясь. – Ступай, гони его скорее! Копается, сухой черт!
Петя одним прыжком взбежал на крыльцо. Он отослал к подводе милиционера, смирно сидевшего за столом, и остался один на один с Дегтевым. Тот замотал вокруг шеи толстый шарф, надел новый полушубок, туго опоясался.
– Пошевеливайся, жила! – звонким от волнения голосом сказал Петя.
Дегтев только покосился на него и принялся креститься в пыльный угол, увешанный иконами. Потом, как полагается перед дальней дорогой, плотно уселся на скамью и, опустив глаза, застыл. Петя вдруг взорвался, подбежал к Дегтеву, ткнул кнутовищем в его расписной красный валенок и гневно закричал:
– Сымай, гад!
Дорофей косо взглянул на Петину руку, стиснувшую кнут, и медленно, аккуратно стянул валенки. Молча вышли они во двор, где уже толпился народ, – Дегтев впереди, Петя сзади. Дегтев помедлил на крыльце. Петя подтолкнул его, Дегтев проворчал: «Чего ты-ы!» – и неторопливо пошел по ступенькам. Мягко шагая по снегу, он с нарочитым усилием влез в сани и встал во весь рост – высокий, сухой, без шапки и в одних чисто промытых портянках.
Разговоры смолкли, толпа окружила сани, все взгляды устремились на необутые ноги Дегтева.
– Смерзнет! – по-кликушески закричала Олена Семихватиха и всплеснула короткими ручками. – Мир честной!
Дегтев прижал рукавицы к груди, согнулся в поясном поклоне и сказал высоким обрывающимся голосом:
– Не гоните из рядов народа! Отведите от лихого конца!
Он поклонился еще ниже, и все увидели, что полушубок у него вместо кушака подпоясан толстой веревкой.
Карасев обогнул сани и сильно дернул Дегтева за полу:
– Чего разыгрываешь? Где валенки?
– Сами отобрали! Воля ваша! – все тем же высоким, не своим голосом прокричал Дегтев, и в черных глазах его председатель сельсовета увидел желтые горячечные огоньки.
Карасев грозно обернулся на смущенного Петю и, задыхаясь, крикнул:
– Молокосос! Отдай сейчас же!
Петя в общей сумрачной тишине дробно простучал к крыльцу, вынес валенки и кинул их в сани. Дегтев принялся обуваться, В добротных, выше колен, расписных валенках он обрел привычный справный вид. От этого сочувствие толпы сразу переломилось. Семихватиха пропела было жалостливым голосом:
– От корня отрывают!
Но люди несогласно закричали, и Дегтев понял, что заступников у него немного. На всякий случай он повинно опустил голову: может, еще опомнятся, пожалеют…
– Глядите, какой стал смирный! – смеялись в толпе.
– Веревкой обвязался, бедность-то обуяла!
– Не над чем охальничать! – прокричал женский голос, но кто-то из толпы тут же со злостью отозвался:
– А ты поплачь с ним!
Семихватиха, может, и завопила бы, но, увидев рядом с собой суровую, с сомкнутыми губами Авдотью, боязливо осеклась. За спиной у Авдотьи стояла Наталья, поодаль, возле конюшни, – Николай. «Все Логуновы слетелись… как вороны!» – раздраженно подумала Семихватиха, но не посмела поднять головы.
Тут из толпы вывернулся Ивлик. Он сорвал с себя шапку и метнулся в гущу людей, бестолково вскрикивая:
– Вон ведь как!.. Куда ж это его?
Выбравшись совсем с другой стороны, он с размаху налетел на Карасева. Тот оттолкнул его. Тогда Ивлик, обезумевший от собственной суеты и крика, ударился о чье-то железное плечо и едва не упал: перед ним, широко расставив ноги, стоял Нефед Панкратов, колхозный конюх.
– Куда, дура! – пробасил Нефед так гулко, что по толпе пробежал смех.
Карасев решительно крикнул Пете:
– Ну, давай, трогай!
Петя боком вскочил на козлы, замахнулся вожжами, но лошадь только высоко вздернула голову и попятилась: перед ней, загораживая дорогу, встала Анна Пронькина – Клюиха. Павел Васильевич навалился плечом на оглоблю, пытаясь повернуть лошадь, тогда Клюиха визгливо заверещала:
– Полегше! Велик ли, а тоже – командует!
В толпе взметнулся недобрый смешок. Дегтев, от толчка упавший было на сено, снова поднялся. Петя то раскручивал, то накручивал на руку вожжи, растерянно взглядывая на Карасева.
– Граждане! Порядочек! – нерешительно взывал милиционер.
Карасев, красный, с вспотевшими висками, обошел подводу и осторожно, обеими руками потеснил Анну. Нефед Панкратов, твердо хрустя снегом, сделал шаг вперед и легко плечом отодвинул ее в сторону.
– Ты чего? – пробасил он при этом, взглядывая на нее своими темными глазищами в обмерзших ресницах.
– Шайтан! – пробормотала Анна, кусая губы и с трудом поворачивая закутанную голову. Но вот она увидела мужа, Прокопия, – он стоял, засунув руки в карманы шубы, с лицом замкнутым и отчужденным: я, мол, тут ни при чем, я ведь уже отнес заявление в колхоз. «Труса празднуешь!» – с презрением подумала Анна. Она знала: будь у Прокопия воля, он бы заорал погромче ее.
Нефед еще стоял возле саней, а уж рядом с Карасевым появился другой Панкратов – Савелий. Он стал что-то толковать председателю, размахивая длинными руками.
– Гляди, Панкратовы-то!.. – удивленно заговорили в толпе.
Никто не заметил, как старик Левон, стоявший в переднем ряду, судорожно надвинул шапку на лоб. Он не спускал с сыновей мрачно сверкавшего взгляда.
Вот они, его сыны… Как будто не он растил, не он поил и кормил… Было время, когда ходили они под его властной рукой. И весь утевский народ покорялся ему. Да, было время и сгинуло. Но чего таить правду: не сынам ли надо сказать спасибо, что вот его, Левона, не тронули. А то посадили бы в сани, как Дегтева, и…
Левон содрогнулся, крепко стиснул зубы: молчи, не гное дело! И все-таки невольно загляделся на своего младшего – на румяного черноглазого Савелия. «Красивый, черт… дурак, тьфу!»
– Чего там заколодило? Зябнуть тут! – услышал он нетерпеливый голос сзади и сразу понял: это разоряется кривушинский житель Иван Корягин. «Вот они, новые хозяева!» – с тоской подумал Левон и, от греха, стал глядеть на задок саней: одна из коротких деревянных планок выскочила из гнезда, и в дыру пробился зеленый клок сена.
– Куда торопишь? – слезливо закричала Олена Семихватиха.
Хриплый голос Клюихи тотчас поддержал ее:
– Кукуша и та по бездомью горюет!..
– Кукуша в таких домах не живет, – произнес громкий женский голос, и Анна, взглянув в ту сторону, узнала Надежду Поветьеву. «Эта тоже!..» – со злостью подумала она и тотчас отвернулась. В толпе разноголосо кричали:
– Небось загодя добро упрятал…
– Глядите, плачет человек!
Дегтев поднял острое темное лицо. Впалые щеки его действительно влажно блестели.
– Ох, бабоньки! – испуганно простонала Степанида, Ивликова жена, до удивления отзывчивая на слезы.
Кое-кто из женщин уже начал было всплескивать руками, всхлипывать, сбиваться вокруг Степаниды. И толпа опять дрогнула, говор стал спадать, потом совсем оборвался.
Дегтев вскинул голову и прижал к груди смятую старенькую шапчонку: смотрите, мол, плачу перед вами… Почти звериное, донельзя обострившееся чутье подсказывало ему, что не все еще потеряно, – председатель сельсовета держится слабовато, Ремнева нет, а дружки у него, у Дегтева, еще не перевелись. Вон и Прокопий Пронькин пришел, стоит, вытянув шею… колхозничек новоявленный! Дегтев сделал над собой усилие, и слезы обильно полились по искаженному лицу. Он вытерся шапкой и снова низко, без слов, поклонился затихшим людям. Но тут-то Авдотья Логунова сказала своим грудным отчетливым голосом:
– На морозе у стервятника тоже слеза бежит!
И он выпрямился, как от удара хлыста.
В ближних рядах люди потеснились. Авдотья вышла к саням. Шаль сползла ей на плечи, обветренный тонкий рот был раскрыт, словно от жажды.
– Разжалобились, расплакались, – негромко, но с силой и болью бросила она в толпу. – До чего дешевый мы народ!
Толпа загудела, закачалась, как от сильного ветра.
– Баб своих утешай!
– Слезы у них дешевые!
Авдотья шагнула вперед и встала у высоких козел, лицом к Дегтеву. Голос ее зазвенел от напряжения и гнева:
– Пошто жалкуем, пошто печалуем? Люди добрые! Иль у нас на него, на коршуна, сердца нету? Да его-то красный дом на косточках на наших поставленный! – Она требовательно потрясла узловатыми кулаками. – Аль накормил, напоил, приютил он кого на своем-то богачестве? Да у него среди зимы снега не укупишь. Коршун злокипучий!
На этот раз никто ни словом не посмел возразить Авдотье – в Утевке слишком хорошо знали жестокую скупость Дегтевых.
Авдотья ухватила Карасева за рукав и с гневным укором спросила:
– А ты чего молчишь, неужто язык вспять завернулся?
На худом лице Карасева появилась неловкая усмешка: он не понимал, чего от него требуют.
– Ты, конечно, человек приезжий. Ну, ты спроси у самого-то Корягина, как он вот у него, – Авдотья уставила на Дегтева прямой, твердый палец, – под окнами у него ползал в голодный год, корочку выпрашивал девчоночкам-то своим!
– Голо-одный год! – с тяжким стоном произнесла жена Ивлика, Степанида, шагнувшая из-за плеча Семихватихи.
Авдотья повернулась к ней.
– А ты, Степанидушка, верно, по своей беде кручинишься? В голодную-то зиму и машинку швейную Дегтеву стащила, и девичьи наряды… за семь пудов картошки… А сынов все равно не сберегла: померли.
– Картошку гнилую дал! Детушки вы мои! – вырвался у Степаниды отчаянный вопль. Она откинула тяжелую голову и заскрипела зубами, лицо ее пошло пятнами.
Ивлик вынырнул из толпы, ткнул жену в спину, но вдруг суетливо задергался, боком подошел к саням и, задрав голову, молча уставился на Дегтева.
– Погляди, погляди на свежего мученика! – мрачно пошутил кто-то из мужиков.
Ивлик молчал; его светлые выкаченные глазки и сморщенное лицо были страшны.
– Да уж известно: у Дегтевых совесть в рукавичках ходит, – нетерпеливо сказал дюжий мужик в волчьей шапке.
– Травленая душа! – поддержал его Дилиган тонким своим голосом.
– Кому голод, кому холод, а он тем годом на нашей беде хоромы воздвигнул.
– И то правда.
– Щуку с яиц согнать!
– Бабы ска-ажут!
– Ну и что же: бабы, кто ли, а ведь правда…
Николай все еще стоял возле конюшни, отсюда он хорошо видел односельчан. С ним здоровались, перебрасывались словечком, но Николай предпочитал помалкивать: он был тут вроде гостя – еще не обжился, не обвык. Конечно, спроси у него насчет Дегтева, он бы только стиснул кулаки в ответ: не за что ему, бедняку и сыну бедняка, жалеть Дегтева. Но когда из толпы вдруг вышла мать, он застыдился и забоялся, что обидят ее, оглоушат.
Теперь, когда она сказала свое слово и стояла молча, не сводя с людей прямого разгоряченного взгляда, его стало томить радостное удивление. Нет, он-то что думал: «Приеду, успокою ее старость, буду поить-кормить, пусть лежит на теплой печи…» Вот тебе и покой!
Он стал протискиваться в передние ряды, но толпа вдруг качнулась, и снег захрустел под множеством ног. Николай оглянулся и тоже невольно подался в сторону: рассекая толпу высоким крутым плечом, прямо на сани двигался Афанасий Князь. Волосатое лицо его багрово пылало, и, когда достиг он саней, маленькие сверлящие глазки бешено вонзились в спину Дегтева, а губы так страшно и немо затряслись, что Карасев оторопело крикнул:
– Ну, чего ты? Чего тебе надо?
Дегтев взглянул на Карасева и завозился в санях. Тут его и настигла железная рука Князя: схватив Дегтева за плечо, он заставил его повернуться к людям и в напряженной тишине, нарушаемой лишь фырканьем застоявшейся лошади, с натугой выдавил из себя:
– Ты… это… тварь ты…
Олена Семихватиха, жадно смотревшая ему в рог, заполошно крикнула:
– Припадошный он! Гляди, пена у него!
Тут, отчаянно работая локтями, выбилась вперед Лукерья. Она шагнула было к мужу – и словно в стену уперлась: таким она еще никогда не видела его. Только Олена, конечно, приврала – пены на губах у Афанасия не было.
Князь что-то сказал прямо в опущенное лицо Дегтева. В толпе закричали:
– Тише, бабы! Не слыхать!
Тогда люди смолкли. Даже лошадь перестала фыркать. И все услышали, все увидели, как трудно идут у Князя слова:
– Ты не помнишь… кого к лавошнику посылал? А? Курылева-то не сговорил… тот умен мужик… зато лавошника подбил… не своими, чужими руками человека задушить. А кого к лавошнику послал? – Князь гулко ударил себя в грудь. – Афоньку-дурака сгонял, безгласную скотинку… вот!
– Кого задушил-то он? – спросила Олена. Ее трясло от страха и любопытства.
Афанасий повернулся к ней, и она даже отступила в испуге от его бешеного лица.
– Кузьму-то Бахарева выдал… он. При мне было. На бумажку списал. А я лавошнику отнес. А тот, значит, по казачьему начальству…
Из толпы, на мгновение оцепеневшей, раздался долгий вопль.
– Родимый ты мой! Головушка твоя стрелёная! – закричала Мариша, и женщины едва успели ее подхватить.
– Вот она – правда! – с угрюмой торжественностью произнес Князь. – Из-под земли вышла.
И, медленно повернувшись, зашагал к растворенным воротам. Дегтев опустился на солому, прямой, застывший, и только длинные озябшие пальцы его неудержимо шевелились.
– Трогай! – громко приказал Карасев.
Петя торопливо зачмокал губами. Сани двинулись, натужно скрипя, милиционер на ходу легко вспрыгнул и сел рядом с Дегтевым.
Толпа осталась во дворе; никто не заметил, как увязался за санями маленький Кузька Бахарев. Шубенка у него распахнулась, облезлая шапка съехала на затылок, но он бежал и бежал, не сводя глаз с неподвижной фигуры Дегтева.
Глава четвертая
Светлыми мартовскими сумерками к избе Логуновых подъехали старинные ямщицкие сани с высокой расписной спинкой. Взмокшие лошади зафыркали и стали по-собачьи, всем корпусом, отряхиваться. С облучка, бросив вожжи, спрыгнул Федор Святой. Полы его шубы подмерзли и гремели, как железные.
– Так что приехали, – обратился он к неподвижному седоку.
Степан Ремнев с трудом разлепил веки, подобрал полы тулупа, такие же мокрые и тяжелые, как у Святого, выставил вперед портфель, шагнул наземь и тут же, словно сломавшись в пояснице, упал на колени.
– А-а… – удивленно, с болью в голосе промычал он.
Святой помог ему подняться, ловко подставив широкое плечо.
– Отсидели ногу-то, – заметил он, уважительно взглядывая на высокого Ремнева.
– Хуже, брат, – попробовал улыбнуться Степан.
Во двор выбежала раздетая Авдотья, а за ней Наталья.
– Принимай гостей, Егорьевна! – бодрясь, крикнул ей Ремнев. – Мы с Федором в Току искупались, да немножко рановато: застыли.
Авдотья пристально взглянула на посиневшее лицо Степана, запахнула у него на груди тяжелый тулуп и крикнула Святому, чтобы он держал Степана крепче и вел скорее.
– Наташа, затопляй печь! Николя, пойди к Панкратовым, водки спроси, – сказала она, входя в избу.
– У самого берега полынья раскрылась, дорога-то и подплыла. До чего ныне весна ранняя! – ворчал Федор, стуча обледенелыми валенками. – Ввалились, до козел зачерпнули. Мне-то ништо, как от орешка отлетит. А они вот!..
– Куда ездил-то? – спросила Авдотья.
Ремнев сбросил тулуп на пол и опустился, почти упал на кровать.
– По волчьим следам, Егорьевна, – сказал он, морщась от озноба, и добавил тише: – Недобрые люди по району рыщут. Вредную агитацию пускают. Слыхать, Степан Пронькин по хуторам таится, никуда не уехал.
Авдотья ловко стянула с Ремнева мокрую одежду, валенки, носки и взялась за рубаху и брюки.
– Что ты, Егорьевна, я сам, – смущенно спохватился Степан.
– Ты меня, старуху, не бойся, – повелительно сказала Авдотья. – Дело такое: водкой тебя до пяточки натру, липовым цветом напою, вот и будешь молодец. Федя, помоги-ка! Лошади-то не остынут?
– Они у меня трехжильные. Свистну – сами домой пойдут. А то Кузьку бы кликнуть: парнишка до лошадей дошлый, враз обиходует.
Наталья побежала за Кузькой. У ворот столкнулась с Николаем, который нес откупоренные полбутылки. Они молча разминулись. Авдотья поднесла по стаканчику Степану и Федору и заставила полить водки ей на руки. Ее маленькие шершавые ладони быстро растерли Степану грудь, спину, ноги, и скоро он, укрытый до подбородка, лежал врастяжку на высокой постели.
– Говорю Феде: «Не хочу жену пугать, она у меня тяжелая. Вези меня к Егорьевне, я с Логуновыми еще в двадцатом году через коммуну породнился», – пошутил он, умиротворенно прислушиваясь к тонкой песне самовара и потрескиванию дров.
Наталья вернулась и сказала:
– Кузьма к себе лошадей завел.
Святой подтянул выцветший кушак, крякнул, расправил плечи и взялся за шапку. Авдотья снова подошла к нему со стаканчиком и слегка поклонилась:
– Спасибо, скоро домчал, дорога дальняя. Так и погубиться человеку недолго.
– Да ведь лошади… – гордо заметил Святой, опрокинув еще стаканчик. – Они чуют.
Авдотья подала ему рукавицы и скрытно улыбнулась:
– Ступай к Марье, она обсушит.
Святой озорно тряхнул седоватыми кудрями:
– И то! Обсушит, обогреет… Эх, жизнь ямщицкая!..
Дверь с треском захлопнулась, и в избе стало тихо. Николай хмуро смотрел в окно. Авдотья присела около Степана.
– Вот кого бы к колхозным лошадям поставить, Святого, – задумчиво проговорил Степан.
Николай обернулся, губы его насмешливо дрогнули.
– Его от чужой лошади с души сорвет. К чужой лошади он зверь.
– Это еще неизвестно, – мягко возразил Ремнев. – Нынче человек один, а через год – другой.
– Ну, не знаю! – неохотно проговорил Николай.
Самовар бурно закипел, забрызгался. Наталья сняла трубу. Но лучинки еще не прогорели, в глаза пахнуло горячим дымом.
Николай встал, молча отстранил жену и вынес самовар во двор, чтобы продуть.
– Жалеет Наталью-то, – торопливо зашептала Авдотья Ремневу. – А сам сумный ходит. Все мечтает, все мечтает… Вчера говорит: «Выделюсь я, матушка…» Как бы срам мне, старой, не получился. Семихватиха уж глаза колет: сына, слышь, в колхоз не сговариваешь, свое дитя, значит, жалко.
– Потолкую с ним, Егорьевна, – тихо ответил Степан. – С тем и заехал к вам.
Николай внес самовар, Авдотья с Натальей принялись ставить посуду, резать хлеб, заваривать липовый цвет.
– И Святой, и все они, мужики, одной крови, – заговорил Николай, останавливаясь над Ремневым и прижимая к груди худую руку. – Возьми у Святого вороных – и он с катушек долой. Иль не видишь, боится он тебя? Суетится, в глаза заглядывает…
– Что это ты все о Святом да о Святом, – остановил его Ремнев. – Не за горами день, когда все святые и грешники сойдутся в одном месте: в колхозе.
Николай не принял шутки.
– Походил я по мужикам, – угрюмо сказал он, – поглядел, послушал… Эх, Степа!
Он исподлобья проследил за матерью, подававшей Ремневу стакан душистого липового настоя. Авдотья как будто ничего не слышала. Положив сахар на блюдечко, она ушла к самовару и зашепталась с Натальей.
Николай порывисто тронул край лоскутного одеяла, которым был прикрыт Степан, проговорил:
– Бабы вопят, мужики в пустых дворах тыкаются. А то гуляют. От радости, что ли? В одном дворе блинами меня стали угощать. Ешь, говорят, это блины особенные, из семенного хлеба…
Ремнев резко отбросил одеяло.
– А ты что же? – запинаясь от гнева, крикнул он. – Знаешь ведь – семена… У кого угощался?
– Ну, у Ксюшки-валяльщицы.
Николай взглянул на Ремнева с невеселой усмешкой.
– Я к тому говорю, что им теперь ничего не жалко. Видишь, вот семенной хлеб уничтожают. Конечно, им строго-настрого приказать можно. Но одного приказу мало. Я так скажу: тут убежденье требуется, а убежденья-то как раз нет. Твой-то Карасев что делает? Только и знает грозится да силком в колхоз пишет. А разве так можно? Бедняки – они в колхоз со всей душой. А средние… средним, конечно, подумать надо. Легкое ли дело жизнь свою одноличную через колено ломать. А думать им Карасев не дает. Вот и получается насильство. А ежели бы им обдуматься, они, может, и сами в колхоз-то зашли.
– Разберемся, – сказал Степан, закуривая папиросу из смятой пачки. – Ты лучше про себя скажи. Все еще собираешься свое хозяйство заводить?
Николай курил, не отвечая. Тяжелое молчание прошло в избе.
– Та-ак. Что же, надо нам по порядку потолковать, – сдержанно проговорил Ремнев. – Ложись-ка рядом, я подвинусь.
Николай медленно расстегнул пояс, снял сапоги и, не глядя на Степана, лег к стенке.
– Лошадку, значит, огореваешь и плуг. А земля-то у нас скудноватая: первым делом нужен навоз. Где возьмешь навоз?
– Навоз? – опешил Николай.
– Вот то-то. Побежишь занимать у справного хозяина, где много скотины. Семян призаймешь исполу. А там – борону, жнейку, молотилку… Допустим, получишь кредит. Так ведь ссуду возвращать надо. К тому же сейчас вся помощь пойдет колхозам…
– Да я еще не сказал тебе, что однолично хозяйствовать буду! – раздраженно возразил Николай. – А уж если соберусь, так на ноги помаленьку, без долгов подымусь…
– Ну-ну. А с матерью как? Делиться, что ли? Одно окно пополам разгораживать? Мать – колхозница, активистка, агитатор, а сын единоличник…
Степан покосился на собеседника. Тот лежал, отвернув лицо и тяжело уставясь в одну точку. Светлые ресницы его вздрагивали.
– Это тебе не старая Утевка, – сказал Степан, и в голосе его послышалась насмешка. – Всю зиму спать, потом поститься, потом пасху пьянствовать. Нет, здесь, брат, фронт. Ты сам солдат и знаешь: между линиями фронта, посредине, невозможно усидеть. Непременно пули заденут с той или с другой стороны. Ты думаешь: как захочу, так и проживу. А в колхозе трудности, каждый наш человек на учете. Слышал, я матери сказал: Степан Пронькин, как волк, по степи рыщет. А сын его, Прокопий, у нас полеводом. Больше некому. Понял?
…Наталья подвинулась к самому краю печи и жадно прислушалась. Слова Степана о Пронькиных – о сыне и об отце – взволновали ее, и она ждала, не скажет ли Степан еще что-нибудь. Но Степан заговорил совсем о другом.
Наталья вздохнула, легла поудобнее. Перед ее глазами возникла короткая, словно оброненная в степи, улица Орловки, просторная усадьба Пронькиных, зеленая Старица, скошенные луга. От усталости и дремоты слипались глаза, и она не могла понять, что ее тревожит – старая ли, полузабытая батрацкая обида на Пронькиных или унизительная мысль о муже, которую высказал Прокопий?
Она забылась в неспокойном сне и увидела себя на бревенчатом мостике коммунарского хутора. Стояла она одна, на ветру, придерживая вздувающиеся юбки. Но вот от озера, по крутой тропинке, поднялась на мостик Авдотья.
– Николя-то уехал, – сказала она, тихо улыбаясь.
Наталья взглянула на дорогу – там чернела свежая колея от телеги. Она уходила в степь, и где-то очень далеко, словно в пелене, покачивалось темное пятно подводы. Значит, Николай уехал совсем. Ей стало так страшно от ветреной тусклой степи и от странной улыбки Авдотьи, что она застонала и проснулась…
Над столом тускло горела лампа. Авдотья, покачиваясь, расчесывала косу.
– Все спорят, все спорят, – прошептала она и печально взглянула на Наталью сквозь жиденькие светлые волосы, напущенные на лицо.
Наталья прислушалась.
– Тебя, Николай, восемь лет здесь не было! – говорил Ремнев. – За это время много воды утекло. Про тех же кулаков скажу. В голодном году они насосались крови, как пауки, потом подряд хорошие урожаи снимали. Знаешь, как кулак зашагал? В позапрошлом году мы с хлебозаготовкой бились. Наполовину только выполнили, потом уж нагоняли чрезвычайными мерами. И не только тут, у нас, но и по всей стране. Кулак зажал хлеб. Оттого и цены на него стали играть… Могли мы жить так дальше, зависеть от кулацкого хлеба – даст или не даст кулак? Будут или не будут сыты рабочие в городе? А с кого еще было нам хлеб брать? Бедняку и без того помогать приходится, середняк только сам себя кормит… Что ж, в кулацкую кабалу идти? Скажи-ка ты, Николай Логунов, крестьянский сын, бедняк из бедняков.
– Государству, конечно, надобность есть, как ты толкуешь, – негромко заметил Николай, – ну, а у народа тоже до сердца должно дойти, чтобы с охотой…
– Ладно! Возьмем тебя самого. Станешь ты, допустим, маломощным середняком. Народ, как море, сольется в одно, в колхозы, а ты останешься на собственной десятинке… сам для себя старатель!
– Да ведь оно как сказать… не я один.
– Ф-фу! Дай мне хоть полотенце, лицо обтереть… Лекарство действует.
Николай поднялся, прошел по избе, хромая больше обыкновенного, и принес Ремневу полотенце.
– Может, заснешь, умаял я тебя, – смущенно сказал он, видя, как коротко и трудно дышит побагровевший Степан.
– Нет уж, договорим, – упрямо ответил Ремнев. – И опять твоя неправда. Народ давно уже потянулся к тому, чтобы сообща работать. На то у нас ТОЗы были, не везде же они кулацкие. На то мы и кредиты давали, очищенным зерном ссуживали… На нашей Утевке свет клином не сошелся: живут и коммуны. И колхозы были, много колхозов, еще до того, как в них весь народ двинулся. А двинулся потому, что у крестьян нет иного пути. Нет! Ленин так сказал: мелким хозяйством из нужды не выйти. Веришь ты Ленину?
– Об этом уж и ни к чему бы спрашивать.
– Ну вот.
Они помолчали. Николай в теплых носках шагал по избе, словно не находя себе места. Ремнев следил за ним горящим взглядом. Женщин на печи совсем не было слышно.
– А все-таки, – ; сказал Николай, присаживаясь на кровать к Ремневу, – а все-таки добром бы лучше.
– Не спеша, с прохладцей, лет этак через пятьдесят? – с раздражением спросил Ремнев.
– Зачем через пятьдесят… Ну и ломать тоже нельзя.
– Ломать! Именно ломать! – Ремнев стукнул кулаком по одеялу. – Ты говоришь: шумят, пьянствуют, плачут… Верно! А почему? Не понимают, не видят своего пути… вот как ты. Ну ничего. Потом поймут да еще спасибо скажут. В горячке мы кое-где перехлестываем, конечно. Но зато… – Степан закашлялся, на глазах у него выступили слезы. – Зато никто не скажет, что Ремнев обижал бедняка!
– Не зарекайся, Степа, народ на тебя обижается.
– Народ! Народ! Надо разобраться, какой народ, – хрипло сказал Ремнев. – Ну, чего ты стоишь надо мной? Сядь, что ли… Всегда был ершист, а сейчас, брат, втрое… Подкалили тебя там, в Азии. Должен ты еще вот что понять, Николай: на всякое дело есть у нас план. Наш район, – Ремнев хлопнул ладонью по своему портфелю, – наш район имеет боевое задание: завершить сплошную коллективизацию к концу марта. Вот оно как. А ты предлагаешь: гадай, Ремнев, на киселе, поспешать некуда, ходи уговаривай.
– Позору в этом нет – уговаривать.
– Позору нет, а времени тоже нет. Вот почитай газету районную. У наших соседей, в сотне километров отсюда, девять деревень слились в одну коммуну под названием «Девятое января». В коммуну! Сто процентов вошло… Нам бы вот так!
– В коммуну? – Николай с сомнением покачал головой.
– Маловер ты, друг! Да к нам уже идет целая колонна тракторов. Целину разбивать будем, сотни, тысячи десятин… Знаешь, какой урожай возьмем?
Николай оглянулся. Наталья, туго повязанная платком, сидела на краю печи, свесив ноги.








