Текст книги "Большая земля"
Автор книги: Надежда Чертова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 29 страниц)
Глава девятая
Еще одну долгую неделю проходила Авдотья по разным людям, а в субботу решила остаться дома – надо было испечь хлебы и постирать.
Весь короткий день прошел в хлопотах, и только в сумерках, засветив лампу, Авдотья присела наконец к столу, отломила от каравая теплый сморщенный «прилепышек» и, зачерпнув из чугуна кружку кипятку, принялась закусывать.
В окне вдруг промелькнула тень – не то человека, не то собаки. Через мгновение та же тень с непостижимо жуткой быстротой мелькнула во втором окне, уже во дворе. Какой-то человек, согнувшись, пробежал к двери.
Авдотья поставила кружку с кипятком на скамью, быстро опустилась на пол и отползла подальше от лампешки. Затем обернулась к двери, подождала. Человек снова возник у дворового окна. Осторожно и глухо скрипнул снег. Авдотья, не жуя, проглотила хлеб. Шершавая корка оцарапала ей горло.
Прошли томительные, бесконечно долгие минуты, и вот в звенящей тишине послышалось, как человек положил руку на расшатанную скобу. Слабый этот звук оглушил Авдотью. Проглотив комок теплой слюны, она превозмогла нестерпимое, до ломоты в ногах, желание заползти под скамью и медленно выпрямилась во весь рост.
Человек постоял в тесных сенях, тихо отворил дверь, пригнулся и вошел в избу. Авдотья сразу узнала непутевого Евлашку, ее словно обдуло холодным ветерком, а в горле и в теле вспыхнул жар.
Инстинктивно она сделала два широких шага и остановилась перед Евлашкой, высоко подняв голову и почти касаясь его плеч. Евлашка быстро отвел руку за спину: должно быть, держал что-то тяжелое, и от этого одно плечо у него неловко опустилось.
«Прощай, белый свет», – подумала Авдотья.
– Чего по ночам ходишь? – спросила она Евлашку и с удивлением услышала свой громкий и спокойный голос.
– За-закурить бы мне… вот и зашел… на огонек, – заикаясь, словно у него свело челюсти, процедил Евлашка. Он был очень пьян.
Авдотья смотрела пристально, стараясь не мигать.
– Какая у бабы закурка? Не болтай! Ну-ка!
Она сделала еще один шажок и легонько подтолкнула его острым плечом, чувствуя, что единственное спасение – это связать ему движения, не дать опомниться.
Евлашка попятился. В слабом, колеблющемся свете Авдотья видела: он неотрывно смотрел ей в лоб.
– Ну-ка! – властно повторила она и уже с силой толкнула его в грудь. – На дворе покалякаем.
Она и не подумала о том, что ей надо было одеться: шуба лежала на печи, а нельзя было даже оглянуться.
Не дыша и не отставая от Евлашки ни на шаг, она прошла сквозь темные сени, вытолкнула вора на снег и тотчас же, словно привязанная, встала перед его грудью.
– Слушай, тетка Авдотья, – глухо и надтреснуто заговорил Евлашка, сразу отрезвившийся на морозе. – Не по тому путе ты пошла! Народ злобится… Слушай!..
– Ты мне не советчик, – жестко сказала Авдотья и сложила руки на груди, стараясь подавить озноб.
«Может, Иван не спит еще», – внезапно подумала она про Дилигана и, вдохнув ледяного воздуха, закричала сильным грудным голосом:
– Сам ты человек окаянной жизни! Себя пожалей! Хозяйский кобель на цепи богаче тебя! Чего злыдничаешь, дурная ты голова?
– Молчи, с-сука! – просипел Евлашка и всей пятерней схватил Авдотью за скрещенные руки.
Она увидела, как он повел плечом, словно хотел размахнуться, и, уже ни о чем не думая, откинула голову и пронзительно закричала:
– Ива-ан!
У нее занемели руки. Евлашка жарко дышал на нее. И тут она услышала, как сзади скрипнул промерзший плетень и во двор не то прыгнул, не то свалился человек.
Евлашка выпустил Авдотью, пригнулся и по-кошачьи мягко юркнул в открытые воротца.
Дилиган двумя прыжками достиг Авдотьи. Он был без шапки, в расстегнутой рубахе.
– Ш-што тут у вас, Дуня? – забормотал он.
– В избу пойдем, – глухо ответила Авдотья. – Зубы чакают.
Она с усилием повернулась и, раскачиваясь, пошла к двери. Дилиган двинулся за ней, но тут же наклонился и поднял что-то с утоптанного снега.
В избе Авдотья сразу полезла на печь, накрылась шубой и застонала, стараясь сдержать зыбкую дрожь. Дилиган подошел к лампе. В руках у него оказался тяжелый, вывалянный в снегу шкворень.
– Дуня, – осторожно спросил Дилиган, держа шкворень на растопыренных ладонях, – кто это тебя?
– Вор Евлашка.
– Он к тебе подосланный, – взволнованно проговорил Дилиган. – Карасеву надо сказать, а то и Ремневу в район известить.
– Чего с дурака спросишь, – смутно из-под шубы ответила Авдотья.
Они помолчали.
Дилиган обтер шкворень руками и положил его под скамью так бережно, словно эта вещь была стеклянная.
– Обидно, – тихо обронил он, расстроенно глядя себе под ноги. – Всем нам, кривушинским, обидно. За что он тебя? Обязательно до Ремнева дойду.
Авдотья ничего не сказала.
Иван встал, задул лампу и молча взгромоздился на скамью, сунув под голову толстую Авдотьину шаль.
Утром он сходил за председателем сельсовета Карасевым. Карасев записал сухой рассказ Авдотьи, взял шкворень, завернул его в газету и с молодой важностью сказал, что съездит в районную милицию и еще к Ремневу.
От Дилигана Авдотья узнала: Евлашка сгинул из Утевки неизвестно куда.
Часть пятая
Разрыв-трава
Глава первая
После тревожной ночи Авдотья занемогла. Двое суток пролежала она на печи в привычной тишине, но на этот раз, к удивлению своему, не ощущала ни страха, ни тоски. Была только нетерпеливая уверенность, что скоро она встанет, и будет жить, и вести душевные беседы с бабами, и выйдет в поле, и увидит сочную зелень первых всходов.
На третий день ей стало чуть лучше, она слезла с печки и стала прибираться. Непременно надо было пойти на колхозный скотный двор, поговорить с Леской: он, фырча и злобствуя, крыл двор тесом. «Гордость в нем надо потревожить, – озабоченно думала Авдотья, – мастер ведь. От народного почета, может, кровь в нем закипит…»
Сил у нее все-таки не было, – вечером она с трудом влезла по приступкам на печь, улеглась и задремала. Но скоро ей почудился какой-то странный звук в сенях. Уж не заявился ли опять Евлашка? Не успев еще ничего понять, она отодвинулась в запечье и нащупала гладкий кирпич, о который всегда точила ножи.
Дверь тихо отворилась.
– Верно, дома нету, – произнес мужской голос, слабый, как бы усталый, с хрипотцой.
– Кто это? – вскрикнула Авдотья, выпуская из пальцев кирпич и вся дрожа от предчувствия.
– Матушка! – откликнулся ей из темноты голос, глуховатый, родной, неповторимый.
– Здравствуйте, матушка Авдотья Егорьевна, темно как у вас! – сказал сдержанно-радостный женский голос: это, конечно, была Наташа, сноха.
Николай свалил у порога тяжелый узел. Горячие, трясущиеся руки матери уже ощупывали его грудь, плечи, скользнули по небритому подбородку, Николай стиснул худое тело матери и поцеловал ее, кажется, в бровь, потом в мокрую щеку.
– Чего же это я, – звонко и прерывисто сказала она. – Огонь вздую сейчас! Самоварчик с устатку-то! Натальюшка, дай-ка шубу приберу!
Она зажгла лампу и, обессилев, присела на скамью. В неярком свете лампы Николай показался ей похудевшим, истомленным, тревожным. Наталья была молчаливой и держалась как будто с робостью.
Наконец вещи были кое-как распиханы по местам, и Николай положил на стол перед матерью кусок темного тяжелого кашемира.
– Вот, привезли, носи на здоровье, – сказал он и улыбнулся.
Авдотья вежливо помяла в пальцах хрустящий кашемир, поблагодарила, затем на обеих ладонях отнесла его и положила в пустой сундук.
У печки зашипел, захлюпал самовар. Наталья сняла трубу, обдула золу и поставила самовар на стол. Авдотья, забыв о своей хвори, подбежала к пыльному скрипучему шкафчику и вынула заветные чашки с золотым ободком.
Николай, насыпав в сахарницу розоватого жирного урюка, схлебнул с блюдца крутой чай и поднял тяжелые веки.
– В поезде умаялись. Беда, ехать ныне плохо.
Авдотья сочувственно покачала головой. Ей хотелось о многом расспросить сына, но она молчала из уважительного приличия. Мысленно она одобряла Наталью, которая ходила, прибиралась, а теперь как-то особенно смирно и неслышно пила чай: Николай здесь хозяин, и первое слово должно принадлежать ему.
Он с хрустом отгрыз сахар и поднес дымящееся блюдечко ко рту.
– Половину России проехали. Не поверишь, матушка, даже страшно стало. – Он поставил блюдечко на стол и прибавил сурово, с ударением: – Народ сдвинулся. Прямо-таки тучей прут. Куда? Зачем? Непонятно. Поезда бегут, например, из Азии в Россию полнехоньки. Ну, думаем, не мы одни на родину катим. Смотрим, встречные поезда, в Азию которые, тоже полнехоньки. На станциях табором народ стоит, с ребятишками, с добром, со стариками. А ведь крестьяне! Весна идет, пахать надо, а они…
Николай взглянул на жену и усмехнулся.
– Мы уж под конец испугались, стали утевских смотреть: может, и наши так же рехнулись.
Его, должно быть, озадачило задумчивое молчание матери, и он снова заговорил торопливо и громко:
– От городу с почтарем доехали. У него малость про Утевку поспрашивали, да старик, верно, совсем из ума вышел. Про гусака какого-то обижался. Отняли, что ли, у него? Да ведь что гусак, не лошадь же.
– И у нас тут тихости нету, – негромко, со спокойной настойчивостью сказала Авдотья. – Народ тоже с корня сдвинулся. Опять пытаем, Николя, все вместе, на большой земле, ствольно жить.
– Да ведь не вышло тогда с коммуной-то! – с горечью воскликнул Николай и стремительно отодвинул чашку.
Похоже было, что слов этих он тревожно ждал, поэтому и ударили они его по самому сердцу. Наталья испуганно выглянула из-за самовара.
– Да ведь… – начал было, задыхаясь, Николай, но в этот момент в сенях что-то грохнуло, дверь распахнулась, и в избу шагнул Степан Ремнев.
Он постоял у порога, приглядываясь к людям, потом взмахнул длинной рукой и кинулся к Николаю:
– Николай Силантьич! Друг! А я с улицы у вас огонь увидел!
Одной рукой он обхватил плечи Николая, потряс его и громко захохотал:
– Все такой же: рыжий и невеселый. Видно, плохо живется-можется?
Они уселись рядом. Николай с достоинством одернул новую рубаху и неприметно оглядел Степана. Тот как будто еще больше раздался в плечах, но в лице его, особенно в глазах и около рта, появилось выражение болезненной усталости.
– Приехали вот. – Николай испытующе усмехнулся и твердо добавил: – На землю сяду теперь. Будет.
– Давно, давно пора, – неопределенно ответил Ремнев, принимая от Натальи чашку. – Как ездил, расскажи.
Николай мельком взглянул на жену и вздохнул. Много у них было разных мытарств, разве обо всем расскажешь?
Он все-таки начал рассказывать:
– Мы в Азии-то первым делом в город попали. Называется город Бухара. Но у нас только ведь и знатья, что хлеб сеять. Ну, подумали, подумали, да и тронулись пешком до деревни – по-ихнему кишлак называется. Сперва нанялись к хозяину – по-ихнему к баю, сад обирать. Страсть какие там сады! Мы с голодухи набросились на урюк, чуть не померли…
– Николя – он старательный, хозяину, баю этому, приглянулся, – застенчиво вставила Наталья. – Мазанку нам отвел об одно окошко…
– Та-ак… – не то удивленно, не то осудительно протянул Ремнев. – Батрачили, выходит?
Николай махнул рукой:
– Все на свете делал: скот пас, арыки чистил, на рисовом поле, на хлопке… в сырости… помотай-ка кетменем – это вроде нашей мотыги, только куда тяжелей… А тут – жара, пески… И все как есть не по-нашему. Думал, умру в пустыне-то. Как вспомню про нашу степь, не поверишь, Степан Евлампьич, дышать даже нечем станет.
Он запнулся и смолк, не умея рассказать о том, как долго ждал свидания с родной землей, с мужиками, с матерью, со слепенькой своей избенкой. А какая радость охватила его в поезде одним утром, когда за окном вдруг раскинулась родная степь в чистом и голубом покое снегов!
– Понимаю, брат. Родина – она издали еще милее делается, – серьезно согласился Ремнев.
Он не сводил глаз с Николая, подперев чубатую голову рукой.
– Этот бай что же, вроде нашего Дегтева будет? – поинтересовалась Авдотья, вкусно схлебывая с блюдечка чай вместе с размокшей урючиной.
– Похожи, – угрюмо подтвердил Николай. – Только тот Юсуп, значит, не закричит никогда, не сгрубит, ни-ни… все тихонько, даже вроде ласково… Но свое спросит, вытрясет из тебя силу, до костей проймет. Видал я, как они жмут бедняка: воду запрет – и все, подыхай. Из-за воды там люди сильно бьются: не вольная ведь вода, арыки, вроде ручья… Да и хлебушка нашего там не попробуешь: лепешки одни, преснятина…
– Погоди, Николай Силантьич, – нетерпеливо перебил его Ремнев. – А в том краю разве не сбиваются бедняки в артель? Не слыхал?
Как не слыхать!.. – неохотно ответил Николай. – Пробуют помаленьку. Но в артель не все согласные.
Ну, а ты, ты сам?.. – опять спросил Ремнев. Он начинал догадываться, что Николай тянет и не договаривает, может быть, самого главного. – Ну, наелись вы досыта, наработались, немило там показалось… А потом? Почему зажились так долго?
Николай, не глядя на Ремнева, достал пачку фабричной махорки, с треском распечатал ее, долго свертывал, улаживал цигарку.
– Не ближний конец, – сказал он наконец, жадно затянувшись. – Я так рассудил: уж если вернуться, так хозяйствовать не на сохе-андреевне, не на чужих конях… – Он быстро взглянул на жену, и Ремнев понял: не раз между ними говорено о том самом, про что с такой неохотой, словно через силу, сейчас рассказывает Николай. – У нас с Натальей не бегают семеро по лавкам, оба работали, она от меня не отставала… Ну и решили копить… Из кожи вылезти, а копить. Немолодой уж я. – Николай повысил голос, словно предупреждая нападение. – Пора к берегу прибиться.
– Да-а… – пробасил Ремнев, озабоченно взъерошивая чуб. – Планы у тебя… Мы с тобой старые други, и я могу прямо тебе сказать: не туда поворачиваешь! Эх, Николай, совсем не туда! Иль не видишь?
– Пока ничего не видно. – Николай отвернулся, плюнул на цигарку – она обожгла ему пальцы. – Пора к берегу пристать, – повторил он. – Да и матушка стара стала, на покой ей пора.
– На покой? – Ремнев хлестнул себя по коленкам и засмеялся.
Николай исподлобья взглянул на мать и удивился: ее худое порозовевшее лицо светилось глубоким властным спокойствием.
– Твоя матушка, Авдотья Егорьевна, замечательный у нас агитатор, – с серьезной почтительностью сказал Ремнев. – В Утевке женщины впереди мужиков в колхоз идут, невиданное дело!
– А она сама-то, матушка? – тихо спросил Николай.
– Колхозница.
– А! – Николай через силу улыбнулся.
Авдотья поднялась из-за стола и ласково обратилась к снохе:
– Пойдем, Натальюшка, на печку, пусть мужики тут побеседуют.
В теплой полутьме женщины разостлали старенькое одеяло и легли бок о бок. Широкий выступ печи заслонил от них освещенное пространство, в котором сидели мужчины. Они видели только огромные тени, неровно раскачивающиеся на потолке.
– Уж мы берегли, каждый грош копили, – протяжно сказала Наталья и повернулась лицом к Авдотье. – Последний-то год Николай пекарил, у печи убивался, по две смены… С лица, бывало, кожа так и лезет.
Авдотья молчала, только пальцы ее, белые в темноте, медленно перебирали край одеяла.
– Это ты зря, Степан Евлампьич! – произнес внизу Николай. – Люди все разные, из-за соломы побьются вилами. Уж я знаю. В коммуне с большой землей, прямо сказать, плакали: никак не запашешь ее, никак не засеешь.
– Десять лет народ не попусту прожил, – тихо возразил Ремнев.
Он сильно двинул табуреткой: верно, подсел поближе к Николаю.
– А ты в каких же чинах ныне? – спросил вдруг Николай.
Авдотья насторожилась: в голосе сына почудились ей насмешливые нотки.
– Я в районе работаю, инструктором райкома, – рассеянно ответил Ремнев. – Сюда, домой, нечасто заявляюсь.
– Ну вот. Скажу я тебе, Степан Евлампьич, не обижайся: не был ты крестьянином. Батрачил, пас чужую скотину, пахал чужие десятины, и все. А я мужик, какой-никакой хозяин. Меня жадность томит к своему, кровному хозяйству. Иль не знаешь меня: молодой был, бился на осьминнике, на солончаке, без лошади… А там война. Не довелось мне похозяйствовать. Думаю, хоть к старости настоящим мужиком стану.
– Экий ты упрямый! – засмеялся Степан. Табуретка под ним заскрипела.
– А я вместе с Николей – куда он, туда и я, – зашептала Наталья, подвигаясь к Авдотье. – И еще по садам ходила. Солнце там не наше, насквозь прожигает. Сколько муки приняли!
– Николю-то уважали там?
– Уважали. Он старательный…
Наталья смолкла. Внизу произошло какое-то движение.
– Да кому же это понадобилось? – со страстным удивлением вскрикнул Николай. – Старуху… неграмотную?
– Ты пойми, – негромко и терпеливо отвечал ему Ремнев. – Не обидеть, а уничтожить хотели, убить. Враг метит не напрасно.
Авдотья поняла, что Степан говорит о покушении Евлашки.
– Чего это у вас тут деется? – встревоженно спросила Наталья.
Авдотья промолчала: она пристально смотрела на тени, раскачивающиеся внизу, на побеленной стене.
– Обживешься – сам увидишь, – сказал Ремнев. – Трудно нам тут, помогать надо.
Тень сломалась в углу, упала до полу, потом снова выросла и заняла полпотолка: Степан встал и склонился над столом.
Авдотья слабо кашлянула, повернула бледное лицо к Наталье.
– Чего же все простая ходишь, Натальюшка? – беззвучно спросила она.
По тому, как Наталья дрогнула, Авдотья поняла, что тронула наболевшее место.
– Да ведь это и от жары случается. Говоришь, солнышко там печет, – торопливо и укоряя себя в нетерпеливости, добавила она.
Наталья молчала, прерывисто дыша. У Авдотьи гулко забилось сердце. Она села, бережно взяла голову Натальи в обе ладони. Щеки у Натальи были горячие.
– Иссохла я вся, – пробормотала она. – Вижу, и Николя тоскует. В возраст взошли, теперь бы сына, надежу… Нутро, верно, мне казачишки отбили.
Авдотья легонько пошевелилась, облизнула сухие губы, худенькая ладошка ее застыла на голове Натальи.
– Обожди, ясочка, до весны, – звучно и ласково зашептала она. – В майском месяце в дальнем лесу, я знаю, плакун-трава расцветет. А выросла плакун-трава на земле от бабьих слез. У ней и цветочки беленькие, каплюшечками, на слезу похожие. Пойдем с тобой, нарвем, никому не скажем. Настою попьешь – дите понесешь. Уж я знаю.
Глава вторая
Наутро Наталья поднялась раньше всех, тихонько принесла из сеней охапку сучьев и кизяка, затопила печь и принялась убираться в избе с особенной охотой и старательностью. За восемь лет жизни в далекой Азии ей прискучила и опротивела тамошняя пыльная мазанка, насквозь прокаленная солнцем и наполненная знойным жужжанием мух.
Она бережно протерла оконца, собрала натаявшую на подоконниках воду, сняла и отряхнула расшитое полотенце, висевшее в переднем углу. В ведрах не было воды. Наталья взяла их и, стараясь не греметь, вышла за ворота. Утро было тихое, солнечное. Жмурясь от сияющей белизны снега, Наталья остановилась у колодца и с нетерпеливым волнением заглянула в его глубокий сруб. Темный четырехугольник воды едва был виден из-за толстых наледей. Показалось, что нешумные арыки, в которых она черпала воду восемь лет, были только во сне. Она наполнила ведра, подцепила их на коромысло и огляделась.
Кривуша была такой же, как в детстве. Те же резные наличники на окнах у Семихватихи, та же низенькая изба у Дилигана, а за ней овраг, черный от золы и головешек. У Маришиной безверхой избы озабоченно копошился мальчишка в старой шубенке. Наталья взволнованно подумала: «Никак Кузьма! Сколько времени утекло!»
Когда она вернулась в избу, Николай поднялся с постели, поглядел на нее сонными синими и, как ей показалось, строгими глазами.
Она поставила ведра на лавку и тихо сказала:
– Мороз на улице-то.
Из-за печки вышла Авдотья, одетая, с самоваром в руках.
– Хозяйничаешь? – мягко спросила она.
– Какое уж это хозяйство, не в тягость, – смущенно ответила Наталья.
Она быстро выскоблила стол и подоконники, потом подоткнула юбку и принялась мыть пол. Николай начал одеваться. Авдотья хлопотала в закутке. До завтрака никто не сказал ни слова. Только дрова трещали в печи да отблеск пламени метался в отмытых стеклах.
Пить чай сели в избе, наполненной привычными запахами кизячного дымка и свежевымытого пола. Авдотья не успела поставить чашки, как во дворе мелькнула высокая тень и в избу вошел Иван Корягин.
– За тобой, Авдотья Егорьевна… – начал было он, но тут же узнал Николая. Рябое лицо его радостно вспыхнуло. – С приездом! – сказал он, протягивая Николаю широкую ладонь. – Когда же это? А мы уж не чаяли вас видеть!
Не дожидаясь ответа, торопливо объяснил:
– Я нынче исполнителем хожу. Сейчас вот за Авдотьей Егорьевной послали, в правлении ее ждут. Да ты ведь, Николай Силантьич, ничего о наших делах не знаешь! Без Авдотьи Егорьевны председатель-то наш, Гончаров, как без рук. Да что Гончаров – сам Ремнев совет с ней держит, такое ей уважение нынче.
– Та-ак. – Николай потрогал рыжие усы. – Ты про себя расскажи, дядя Иван. Колхозник, что ли?
– А как же!
– Думаешь, лучше так-то?
– Да уж хуже не будет.
Оба помолчали, испытующе поглядели друг на друга.
Авдотья торопливо допила чашку, оделась и вышла. Наталья встала, заглянула в печь. Там дотлевали две головешки. Наталья накинула шубу, сгребла головешки в чугунок и выбежала во двор. Она прошла через задние ворота, спустилась на дно оврага и выбросила головешки в снег. От дыма защипало в глазах. Подхватив чугунок, она полезла было вверх, но странно знакомый голос вдруг остановил ее:
– Наталья! Неужто ты?
Чугунок вывалился у нее из рук. Навстречу ей шел высокий широкоплечий мужик с малышом на руках. Это был Прокопий Пронькин. Она сразу же узнала его по затаенной и колючей улыбке, которой умел улыбаться только он. Опустив малыша наземь, он встал перед ней именно таким, каким она, бывало, видела его в нечастых, но мучительных снах.
– Приехали вот, – чужим и каким-то деревянным голосом сказала она. – А это что же, сын твой?
– Сын, – спокойно отозвался Прокопий. – Меньшой. – Он оглядел ее с головы до ног.
Наталья выпрямилась и судорожно одернула юбку. Он был все такой же – большой, сильный, прочный, только еще шире раздался в плечах да на скуластое лицо легло выражение ленивой мужской силы.
– Приехали к домам, – растерянно повторила Наталья, – да вот, кажись, не вовремя.
– Да-а, дела у нас крутые идут, – сказал Прокопий. – А вы как, в колхоз зайдете иль одноличниками жить будете?
– Николя не больно в колхоз-то хочет.
Наталья покраснела, подавленная сложным чувством стыда и злобы за ту женскую непреодолимую робость, которая охватила ее при виде Пронькина.
Сочные губы Прокопия кривились не то от усмешки, не то от жалостливого удивления перед болезненной худобой Натальи.
– Вам и нужды нет в колхоз заходить, бедняки ведь из бедняков, притеснения никакого не будет. – Прокопий сказал это спокойно и рассудительно. Но вдруг рассердился и рванул за ручонку мирно сопевшего малыша. – Это нам, хозяевам, деваться некуда. Хоть в колхоз, хоть об стену лбом!
Злобное его лицо с раздувающимися ноздрями поразило Наталью; она хмуро сказала:
– Чего это ты говоришь как неладно…
Прокопий спохватился и притворно захохотал. Сердитые его глаза стали вдруг влажными и льстивыми.
– Эх, Наталья, Натальюшка! – ласково протянул он. – Может, я от того лета закаялся, запечалился…
– Что ты! – испуганно отстранилась от него Наталья, сразу поняв, о каком лете он говорит. До боли ярко вспомнилось ей гумно, разваленное сено, красный свет солнца, ее сдавленный крик и безусое, воспаленное, дикое лицо молодого Прокопия.
– Женился, как на льду обломился, – жалобно сказал Прокопий и подхватил озябшего малыша на руки. – Жена у меня стара, ряба, а каждый год рожает. Ты против нее голубка.
Наталья опустила голову, прикрылась ладошкой. Она тяжело дышала.
– Детей, поди, не растишь? – строго спросил Прокопий.
Она глухо откликнулась:
– Нету.
– А у меня вон какие мордастые родятся.
Он добродушно вздохнул, и голос его снова смяк.
– Вот бы у нас с тобой, Наташа, дети были!..
Наталья из-под ладошки метнула на него быстрый взгляд.
– Николай Силантьич, говорят, на войне газами испорченный, – как бы вскользь добавил Прокопий и, словно не замечая смятения Натальи, принялся рассказывать, как он поссорился с отцом и как его, бездомного, присватали к дочери Клюя – Анне. Вот уж и дети пошли у них, однако в улице Анну никто не зовет Пронькиной, а по-старому – Клюихой, потому что хозяйствует в доме не муж, а жена.
Не слушая его, Наталья схватила чугунок и по черной от золы тропе побежала вверх.
В избе она застала горячий спор. Корягин, отодвинув самовар и чашки, навалился на стол всей грудью. Лицо у него было розовое и потное. Николай сидел сгорбленный, строгий.
– В достатке, говоришь, живу? – громко, словно глухому, кричал Иван. – Верно, оборачиваюсь, сам себя кормлю: что посеял, то и съел. А если, допустим, неурожай? Сухой год? Сам знаешь, не удивленье это у нас. Значит, годом – пан, а годом – пропал?
Наталья загребла угли в печи и села к столу, чтобы перетереть посуду. Губы у нее пересохли, на щеках горели два ярких пятна.
Николай поднял голову. У Натальи в руках дрогнула чашка. Из-за самовара она тайно, внимательно взглянула на мужа. В молочном свете зимнего солнца слабо золотилась светлая щетинка на его щеках, худое скуластое лицо казалось бескровным.
– Суховей одинаково и колхозные поля сожжет. Не остановишь, – сказал он звенящим голосом.
Иван вскинул изъеденные оспой брови.
– На народе беда не страшна. Вникаешь, от государства колхозу скорее помощь выйдет. Не оставят.
Николай с любопытством уставился на разгорячившегося Ивана.
– А теперь еще то пойми. – Иван понизил голос. – Девок-то у меня куча. Замуж выдавать надо? Надо. Сколько того приданого должен я сготовить? Пожалуй, за первой отдашь избу, а за последней – ворота.
– Ну? – не понял Николай. – А в колхозе…
– Сами себе наработают… сколь душе угодно!
– Вон как! Вижу, расплановал.
– А то? Думал-думал, аж голова раскололась… – Иван тяжело поднялся, одернул рубаху. – С меня хватит.
Он взял со скамьи шубу, но неожиданно заволновался, уронил шубу на пол и, взлохмаченный, огромный, потряс перед самым лицом Николая короткопалыми жесткими кулаками.
– Во силища! Вникаешь, Николя? Работать охота! И чтобы без обиды, без долгов, без страху… для своего сердца! И девки мои… – Он разжал кулаки, тихо засмеялся. – Смирные они у меня, а уж на работу ярые!
Николай вышел проводить Ивана. Они простились у ворот.
Солнце стояло высоко, был безветренный полдень. Николай сдвинул шапку, на лоб ему упал теплый солнечный луч. С дороги потянуло талым навозом. Снежный сугроб у избы слегка осел и подернулся тусклыми крупными слезами. Николай привалился к плетню, задумался.
Чьи-то медленные хрустящие шаги вывели его из забытья. Перед ним, не выказывая от встречи ни удивления, ни радости, стоял Левон Панкратов. Николай едва узнал старика: под глазами у него набухли желтые мешки, седые волосы, спутанные и похожие на паклю, выбились из-под шапки.
Они поздоровались. Николай нерешительно сказал:
– Весна идет, дядя Левон.
– И то: первого марта, на Евдокею, кура водицы из лужи напьется, вот тебе и весна будет красная, – с готовностью ответил старик.
Николай переступил с ноги на ногу, кашлянул.
– Поди, уж и плуги навострил, дядя Левон?
– Она, весна-то, ныне не поманивает, – медленно и угрюмо проворчал бывший староста.
Николай смолчал и растерянно уставился в пожелтевшие усы Левона. Он помнил Левона заботливым хозяином и теперь не знал, какими словами спросить, что у него за причина не ждать весну. Но сильнее всего хотелось узнать о земле. Весь последний год в далеком кишлаке, в поезде он думал о земле: какая она будет, его земля, не на солонцах ли, в одном ли месте? Вот если бы достался чернозем у Красного Яра или за Током!
– Как ныне насчет надела единоличнику? – громко спросил он, бледнея от напряжения.
– Отрежут, как же, – усмехнулся старик. – На новом кладбище. Видал, огородили какое? На всех хватит.
– Нет, кроме шуток? – Николай заторопился и добавил скороговоркой: – Лошадку не знаешь у кого сторговать?
Старик пожевал губами, седые брови его дрогнули.
– Да ты никак хозяйствовать хочешь?
Он хлопнул себя по бокам и тоненько засмеялся, показав крепкие зубы с прозеленью.
– Эх, па-арень! Хватился! Оно, хозяйство-то, у меня и то из рук выпало. Савка-то мой…
Старик запнулся и опустил тяжелую голову.
– Савка, сукин сын, первый от семьи отвалился. За ним Нефед потянулся, средний, молчун который. Он молчун, а, видать, пораньше Савки замыслил из-под отцовской воли выйти. Его в колхозе над лошадьми главным поставили. Там и живет теперь, при скотном дворе. Конечно, он мужик старательный, где бы ему ни работать. А только я так думаю: неужто всей душой к ним перекинулся, в колхоз-то? Слыхать, на собраниях разговаривать стал. – Старик усмехнулся со злобным отчаянием. – Остался я один. Старшой-то у меня в другую избу отделен. Теперь на него гляжу, последний остался. Сдается мне, тоже на сторону гнет.
Он пожевал густой ус и произнес глухо и протяжно, совсем по-бабьи:
– Сыны мои! Крылья мои перешибленные!
Лицо у него вдруг размякло, одрябло, нижняя челюсть отвалилась, как у пьяного. Не глядя на Николая, он отошел, но тут же обернулся и визгливо крикнул:
– Ступай в степь! Там Степан Пронькин, орловский, целый табун лошадей пустил! Поймаешь на ветру – без цены бегают!
Николай отвернулся. Усталость, тревога, страх охватили его. Нестерпимо захотелось вернуться в избу, забиться на темные полати и наедине крепко обдумать свою судьбу. «Завтра по кривушинским похожу, поспрошаю», – решил он и поспешно пошел домой.
Наталья все еще сидела за столом с неубранной посудой. Она подняла на мужа блестящие настороженные глаза.
– Люди разное говорят, – устало сказал Николай, не замечая ее возбужденного лица.
– Говорят, – быстро согласилась она. В ее голосе прозвучала непривычно жесткая нотка.
– Иль встретила кого? – с хмурым удивлением спросил Николай.
– Ну встретила.
Николай снял сапоги, пояс. Теперь ему казалось, что он просто хочет спать. Но кого же встретила Наталья? И почему она недовольна?
Николай хотел было спросить, но только махнул рукой и полез на полати.








