412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Надежда Чертова » Большая земля » Текст книги (страница 10)
Большая земля
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 16:48

Текст книги "Большая земля"


Автор книги: Надежда Чертова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 29 страниц)

Глава двенадцатая

Ремнев, словно и не слыша раздора в песне, весело улыбнулся бабам:

– Мы сейчас выведем – в трубу песня выйдет!.

Молодецки шевельнув плечами, он запел старинную песню про ямщика. Певали ее в Утевке на больших гулянках, когда от перепоя люди ударялись в печаль:

 
Степь да степь кругом,
Сердце грусть берет…
 

Никто его не поддержал, и он смолк, тяжело потупив голову.

– Не свадебная, – спесиво сказала кузнечиха. Она глубоко вздохнула, округлила рот сердечком и запела глуховатым, утробным голоском:

 
Как у терема, терема
Высоки были выступенцы…
 

Женщины подхватили величанье высокими, звенящими голосами. Песня была протяжная, переливистая, слова в ней обозначались едва приметно, вся она звучала как долгий крик или вопль.

…Ремнев стиснул плечи Пронькина и отчетливо сказал ему на ухо:

– С дезертирами дружишь? Смотри у меня!

По спине Степана прошла судорога, с широкого волосатого лица медленно сполз хмельной румянец.

– Еще чего! – прошептал он, кривя губы.

– Н-ну!

Ремнев сорвал руки с плеч Пронькина, слегка оттолкнул его и встал, стараясь не греметь сапогами.

Дилиган стоял рядом с Николаем, обняв пустую бутыль, и жалобно улыбался: вино кончилось.

Ремнев подсел к ним. Взглянув на Дилигана и Николая хмурыми, трезвыми глазами, он тихо сказал:

– Не забирает. Бурда, она и есть бурда.

– Где ты самогоном-то разжился? – так же тихо спросил Николай.

– Поветьевых накрыли, на Карабановке. Поздно я подоспел: аппарат разбили – немного вот захватил…

Никто из них троих не заметил, как дрогнула и побледнела Наталья и какой потерянный взгляд бросила на мать. Но старуха спокойно, чуть приметно качнула головой: нет, мол, я-то не попалась, – и Наталья с облегчением вздохнула.

Ремнев, закурив, негромко спросил у Николая:

– Ну, в коммуне-то у вас как?

Николай придвинулся поближе.

– Хлеб дружно убрали. Видал, какая пшеничка у нас? Зерно к зерну!

– Видал, как же, – ответил Ремнев, настороженно глядя в раскрытое окно: там в сумерках никли кусты сирени и уже не было слышно голосов молодых Пронькиных. – На гумно кого-нибудь спосылай: боюсь, ригу подожгут, – шепотом прибавил Ремнев.

Николай встал, подошел к дремавшему Павлу Васильевичу, что-то сказал ему на ухо. Павел Васильевич согласно кивнул и, бережно занеся ногу в огромном сапоге, перелез через скамью.

Николай вернулся на свое место. Рядом с Ремневым примостился Дилиган; поставив бутыль на скамью и возбужденно размахивая длинными руками, он вполголоса рассказывал о нападении бандитов.

– Гром над нами грянул, и каждый за свое схватился, – задумчиво проговорил Николай. – Розные мы все, врозь глядим.

Заставив Дилигана потесниться, он подсел к Ремневу и быстрым шепотом рассказал, как держались в час опасности мастеровые коммуны – Климентий и кузнец.

В шепоте Николая была растерянность, и Ремнев помрачнел, думая о том, что они в волости не все предусмотрели. Не слишком ли поторопились с коммуной? Малая, недружная кучка людей с бедным тяглом брошена в степь, на обширные, необжитые земли.

Николай умолк, а Ремнев сидел, понурив лобастую голову. За столом недружно запевали песни, шумно переговаривались, а он забыл, что сидит на свадьбе, и явно печалился. Но вот он выпрямился. Николай увидел толстую синеватую жилу, надувшуюся на его широком лбу, и растерянно подумал: «Гневается!»

Но Ремнев не гневался; он опустил руку на острое колено Николая и задумчиво сказал:

– Может, не с того конца начали?

– Ты это о чем? – спросил Николай и облизнул сухие губы.

– Да все о том же, – смутно ответил Ремнев.

Дилиган, прижав к груди худые руки, сказал:

– Главное, товарищ Ремнев, большая у нас земля. На такую землю машина требуется, а машины-то у нас и нет. – Он подвинулся к Ремневу, испуганно тараща бесцветные глазки. – Видел я, понимаешь, машину, давно это было. Паровичок такой черный, похож на локомобиль, что на городской мельнице стоит. Ползет паровичок по пашне, а за ним аж четыре плуга…

Дилиган помолчал, потом боязливо спросил:

– Не веришь ты мне? Ей-богу, не вру!

Жалостная божба Дилигана внезапно развеселила Ремнева.

– Верю, дядя Иван, верю, – успокоительно сказал он. – Название машины – трактор, я в книжке читал. А знаешь, что про эту машину-трактор сказал товарищ Ленин?

Лицо Ремнева стало торжественным.

– Товарищ Ленин сказал: когда в стране будет сто тысяч тракторов, тогда крестьянство за комм унию встанет. Вот как!

– Сто тысяч! – пролепетал Дилиган и всплеснул руками.

Ремнев торжествующе оглядел стол, но тотчас же нахмурился, перехватив настороженный, подстерегающий взгляд Пронькина.

– Однако про гульбу-то вы забыли! – крикнул он и с притворной веселостью стукнул кулаком по столу. – Эй, бабы, что же вы песни не играете?

– Не вяжется песня-то! – громко в наступившей тишине произнес Пронькин.

Он поднялся, застегнул поддевку на все крючки и повелительно бросил жене:

– Пойдем, старуха, пора ко двору.

Параскева неохотно отодвинула чашку с пампушками, сыто икнула и суетливо стала вылезать.

Уже стоя на пороге, Пронькин притворно улыбнулся и повторил с потаенным торжеством:

– Не вяжется песня-то. Может, ты, Овдотьюшка, песню запоешь?

– Выдумает тоже! – закричала Ксюшка и хихикнула. – Она только по мертвым воет, а у нас не поминки.

Неловкая тишина возникла в комнате. Ремнев злобно скрипнул зубами. Он понял издевку Пронькина – это была издевка и над свадьбой, и над коммуной, и над плакальщицей Авдотьей. Боязливо, со стыдом и гневом он взглянул на Авдотью. Та ответила ему спокойным и ясным взглядом.

Как только закрылась дверь за Пронькиными, Авдотья тихо произнесла:

– Ну что ж, скажу и песню.

Она поднялась, смело вышла на середину горницы и остановилась, словно прислушиваясь.

За окнами мягко прошумела листва, и все смолкло. Авдотья видела и не видела обращенные к ней лица. Николай, беспокойно пошарив что-то на скатерти, опустил руки под стол. Дунька так и подалась вперед. Климентий нахохлился у окна. Дилиган беззвучно шевелил губами. В сероватом свете сумерек лица у всех казались печальными.

Авдотья низко поклонилась и, по давней привычке, скрестила руки под грудью.

– Здравствуйте, гости мои радошны! – певуче, с легкой дрожью в голосе сказала она. – Мертвым – вопли мои, живым – песня. Много печали дано человеку, а через печаль – и радость. Сердце без печали да без тайности – пустая грамота.

Она поклонилась еще раз и строго улыбнулась.

– Уж не взыщите, народ, племя сердешное, на песне моей, на вольных словах…

 
Как по весне-то разливной, да по красной вёснушке
Выходила я в степь да светлозарную,
А и кланялась в степи зелена́ трава,
Зелена́ трава до тычинушки.
Уж и колыхалася степь-матушка,
Словно синё море плескалося…
 

Авдотья начала запевку несмелой скороговоркой, будто пробуя голос, но уже слово «вёснушка» пропела протяжно и низко. Звук получился повелительный, как звон металла.

Ремнев поднял тяжелую голову, губы его по-детски открылись.

– Язык – телу якорь, – пробормотала Дарья, неотступно глядя на Авдотью.

От этих едва слышных слов тишина стала еще более строгой.

Авдотья шагнула вперед и уронила руки. Люди откликнулись ей, и она почувствовала знакомое сладкое забытье, от которого – она знала это с молодости – только и зачинается песня.

– Глуби морские на краю земли колышутся, – сказала она глуховатым и нежным голосом. – Деды наши морей не видывали, морской крутой волны не слыхивали. А по весне выйду я в степь: да вот оно, океан-море, крутая волна!

Она пристально взглянула в напряженное лицо Ремнева и повысила голос:

– Крестьянское наше счастье комом слежалося, с корнями в землю ушло. Солнце воспекает, колос золотом оденется, гроза в степи прогремит – все, бывало, тошно мне, горюше, все горько! А ныне – встану на безмежной земле, встану, мал человек, в прозорной степи, и нравно мне: взойдет зерно, проклюнет землю, взойдет и наша светлая радость! Жива душа моя, жива надёжа!

Авдотья вскинула голову, отягченную повойником, и прикрыла глаза.

Неподвижная листва за окном была теперь черной и казалась вылитой из тяжелого металла. Ночная темнота осела по углам комнаты. Худое лицо Авдотьи посуровело. Она открыла глаза, словно решив что-то про себя, и запела ровным и сильным голосом:

 
Как в большой степи
Жил мало́й мужик,
Жил мало́й мужик, небогатенький.
А и выходил мужик во широку степь,
Говорил мужик степи-матушке:
– Уж ты, степь моя, степь родимая,
Широко ты, степь, да просторно лежишь.
А пошто же, степь, так содеялось,
Захватили тебя злыдни злобные,
А мне негде, малому, ногой топнути,
А мне негде, малому, колос вырастить…
 

Первые же слова песни толкнули Маришу в самое сердце. Она судорожно выпрямилась, и по лицу ее сразу полились слезы. Это была легкая, давно выплаканная, но вечно разящая тоска по мертвому.

 
А и послушайте меня, люди добрые,
Что скажу вам про того печальника,
Как и думал он о большой земле,
О большой земле да о дружестве.
А и дали ему землю малую,
Землю малую – всего сажень,
А лежит он в черной постелюшке,
И шумят над ним ветры вольные,
Кипит-клонится седа полынь…
 

Авдотья насухо вытерла тонкие губы и строго сказала:

– Кузьме Иванычу честь воздать от всего крестьянского рода. Не ной его косточка во сырой земле! Малого он был росточку: недоля человека в землю вбивает, росту не дает. А мечтал человек высоко, видел далеко.

Ремнев охватил голову руками и тихо раскачивался, сам того не замечая. Песня подняла в нем острую, сладкую тревогу. «Вот сидят люди бедные, измученные, розные, – думал он, задумчиво улыбаясь, – а пройдет время, и будет этим людям воздана честь. Скажут: они первые вышли на большую землю…»

Дилиган, сидевший рядом с Ремневым, вдруг тяжело задышал.

Дарья надвинула платок и сгорбилась, стыдясь слез. Николай открыто, с гордостью смотрел на мать.

Ремнев, очнувшись, поднял голову. Люди грузно сидели в темноте, а Авдотья пела и говорила, протянув к ним руки. Теперь от ночных, колеблющихся теней она казалась преувеличенно высокой и плечистой.

Ремнев с удивлением думал о том, что вот стоит перед ним худая, иссеченная горем крестьянка, всю молодость свою она проплакала над покойниками и теперь также вот спела песню о мертвом. Но – странное дело – он чувствовал, что это была песня о жизни.

Несколько мгновений он слышал только повелительный голос Авдотьи, потом стал различать слова:

– Сохи наши вместе свилися – тому и быть. По капле дождь копится, реки поит, а реками море стоит. Мураши и те кучей живут. Рожь стеной стоит – не валится…

– Верно, Дуня! – закричал Степан и шумно вскочил. – Верно!

Огромный, черный, он непонятно размахивал кулаками и смеялся.

– Чего в темноте сидим? – хрипло сказала вдруг кузнечиха.

Все задвигались, будто выйдя из оцепенения. Едва различимые во тьме силуэты людей казались мохнатыми и сказочно большими.

Дунька вышла из-за стола и через минуту вернулась. Осторожно ступая, она внесла коптилку.

Люди сидели, тихо переговариваясь. Дуньке показалось, что они перекликаются, как ночные птицы.

– Хорошо в песне поется! – сказала Дарья, и Дунька расслышала боль в ее ломком и странном голосе.

Из дальнего угла внушительно и твердо отозвался Климентий:

– Пока солнце взойдет, роса очи выест!

Трезвый и как будто сердитый голос его напугал Дуньку. Коптилка дрогнула в ее руке. Она загородила огонек ладонью и тревожно спросила Авдотью:

– К чему это он, тетя Дуня? Страшно как!

Авдотья приняла от девушки коптилку и поставила на стол.

– А чего страшно? Рот, милая, не ворота, клином не запрешь, – спокойно возразила она, переводя пристальный взгляд на волосатое лицо Климентия. – Кривое дерево от ствола уходит. Сказано: в сук растет…

Глава тринадцатая

На второй день после свадьбы коммунары выехали в поле.

Под озимь был отведен большой клин земли, что лежал на самом солнечном угреве, по пригорку. Здесь пришлось ломать почти что целину – такая сильная заплелась трава. Но отдохнувшие кони бодро тянули плуг, и на широкой пашне то там, то здесь возникала немудреная песня пахарей. Чаще всего слышался тонкий заливистый голос Дилигана, которому ладно вторила Дунька.

За семенами ржи Николай отправился к соседям, но не к домовитым орловцам, а в деревеньку Ягодное. Деревенька эта, когда-то крепостная, была маленькой, всего в две улицы. Николай пришел сюда не с пустыми руками: взамен семян коммуна предлагала чистое зерно пшеницы или же первосортное сено.

Ягодинцы, с почетом встретив председателя коммуны, исподволь выспросили обо всем. Николай не поскупился на рассказы. С гордостью перечислил он льготы, полученные коммуной от государства. Ягодинцы слушали, почесывали в затылках, помалкивали. Однако семян дали с лихвой и обещали завернуть в гости.

Коммунары обжили уже все три дома. Многодетные семьи и семья председателя получили отдельные комнаты. В самом светлом и теплом зальце определили быть детскому царству. Осенью усадьбу огородили плетнем, и ощущение затерянности в степи сразу исчезло. По зимнему первопутку к коммунарам приехал Степан Ремнев и показал бумагу насчет трактора.

– Как снег сойдет, пригоним из города своим ходом, – уверенно сказал Степан. Он теперь стал секретарем волостного комитета партии.

В коммуне, как великого праздника, стали ждать весны.

И вот неожиданно все повернулось по-иному: пришла большая беда, с которой коммуна не справилась бы, будь она и вдесятеро сильнее.

Еще с половины зимы ягодинские старики, ставшие частыми гостями в коммуне, принялись в один голос предсказывать плохой год.

– Неурожай будет, – повторяли они с печальной уверенностью, указывая на всяческие приметы.

В их предсказаниях не было ничего удивительного: степной этот край голодал не реже чем каждые семь-восемь лет, а то и чаще. Каждый тридцатилетний утевец мог бы припомнить не меньше трех зловещих годов, когда степь выгорала от азиатских ветров-суховеев и обезумевшие с горя крестьяне выносили на поля иконы и хоругви, служили бесконечные молебны. Ничто, однако, не помогало – хлеб сгорал на глазах у хозяев.

А далее всегда случалось одно и то же. Беднота тянулась в дальние леса, за корой, желудями и травами, окашивала лебеду вокруг изб и на огородах – все это шло на зимнее пропитание семьи. Единственную коровенку кормили гнилой соломой с крыш и уже к святкам подвешивали на вожжах, чтобы не упала.

Богатенькие отпирали заветные амбары со старыми запасами зерна и объявляли неслыханную цену на хлеб. Но платить мужикам было нечем, и они за мешок зерна нанимались к богатею сеять и убирать его будущий урожай. Призанятого зерна все равно не хватало до нови, и кабала иногда растягивалась на несколько годов. А едва бедный хозяин начинал наконец входить в силу, как на утевские поля и на степную округу снова налетал палящий суховей.

Вот и в этом году зима выдалась необычно холодная, с малыми снегопадами. Бураны и вьюги разгулялись только перед самой весной, да не по-доброму: ветра несли и развеивали снег с такой неистовой силой, что в иных местах наваливало сугробы в рост человека, а в иных – особенно на пригорках – земля пестрела голыми плешинами. На степь было страшно смотреть: она стала похожа на огромное море со вздыбленными, застывшими валами.

Не раз во время долгих февральских вьюг Авдотья слышала, как в тусклый рассветный час Николай тихо вставал, натягивал полушубок и исчезал из дому. Не много переждав, Авдотья словно тень выскальзывала из двери и украдкой шагала за сыном. Она уже знала: Николай идет смотреть озими.

Пригорок, где растянулся озимый клин, как раз обдувало всеми ветрами, и земля здесь выступала наружу, едва припорошенная снежком.

Николай подолгу стоял на пригорке, одинокий и потерянный в белом просторе степи. Авдотья боялась подойти ближе. Но даже издали ей было видно, как сын постукивал палкой по пашне, потом выковыривал кусок смерзшейся земли и долго мял его в озябшей ладони. Авдотья только вздыхала. Незадача с озимью и так уже била в глаза: нежным, неокрепшим росткам ржи положено было хорониться всю зиму под пушистой и теплой снежной постелью, а снегу-то выпала самая малость.

«Заблудится невзначай… в такую замять… – сокрушенно думала Авдотья, не спуская глаз с понурой фигуры сына. – Еще и замерзнет, убогий ведь…»

Сама Авдотья не хуже ягодинских дедов понимала, что идет на них плохой год и что каждый из коммунаров уже теперь страшится за себя и за свою семью, а ее Николай страшится за всех.

Но пока что Авдотья затаивала в своем сердце жалость к сыну и горькие мысли о судьбе коммуны. Она только стала задумчивей, строже и молчаливей.

Весна поднялась до того ранняя, что скворцы прилетели уже на одевшиеся зеленью поля. И озимь тоже расправила под солнцем свои слабенькие, замлевшие стебельки. Но молодая рожь казалась какой-то скороспешной и непрочной. Земля, принявшая в себя слишком мало влаги, быстро начала сохнуть и твердеть. Весь май простояла жаркая летняя сушь. В небе ни разу не громыхнуло, не показалось ни одной тучки. И даже «мокрый угол», в котором, бывало, клубились густые облака, с окаянным постоянством сиял прозрачной, безнадежной синевой.

Не дождались коммунары и желанного трактора. Николай посылал в волость Ксюшку с письмом. Та принесла печальную весть: Ремнев захворал воспалением легких и лежал в больнице. Все же он успел пригнать в коммуну пароконную сеялку.

Молча, с угрюмым усердием коммунары обработали яровое поле. По сухой пашне катила сеялка, и за ней зловеще клубились легкие завитки пыли. Лица у сеяльщиков словно были подернуты пеплом.

– В пыль сеем, – горько повторяли коммунары.

Дело пока шло как положено, только Николай был более обычного сдержан и требователен. Коммунары замечали, что он чаще стал советоваться с Павлом Васильевичем Гончаровым, которого теперь никто не звал Скворцом: Павел Васильевич еще в Утевке вступил в ячейку. С кем же председателю держать совет, как не с коммунистом?

Беда неудержимо надвигалась. Устрашенные ее предчувствием, люди невольно сбились поплотнее: вместе ведь придется им расхлебывать горе.

Пока что они еще верили: дело поправится. Ждали дождей. Нет, нет их, а уж грянут, так только отряхивайся. И разве может не уродить отборное, наливное коммунарское зерно на такой-то благодатной земле? На таких-то широких полях?

Даже утевский суглинок и солонцы все-таки родили какой-никакой хлеб!.. А сеять там привыкли тощим, сорным зерном…

Однако день уходил за днем, неделя за неделей, а дождя не было и не было. Озимь подросла, пошла в трубку, потом зацвела. Но стояла невысокая и какая-то серая, насквозь пропыленная. А всходы пшеницы совсем не задались. Каждый росток, с трудом пробиваясь сквозь сухую каменную твердость земли, вылезал на волю уже ослабевший, обессиленный и быстро свертывался под безжалостными лучами солнца.

Глава четырнадцатая

Однажды июньским утром Авдотья пришла на яровое поле. Торопливо присев у межи, она принялась разглядывать стебель пшеницы. Он был высоконький, но слабый, земля, прилипшая к корням, осыпалась сухим пеплом.

Никого не было вокруг – всюду простиралось серо-зеленое молчаливое поле. Но вот повеяло ветром. Авдотья настороженно отвела платок за ухо, и тогда щеку ожгло горячим дыханием. Суховей летел на поля! Азиатский ветер, проклятый от века дедами и прадедами, проклятый в горючем горе, в ребячьих голодных слезах, сжигал все живое. Молись теперь, проклинай белый свет, он все равно испепелит посевы.

Авдотья горестно всплеснула руками. Сердце не мирилось, не хотело мириться с тем, что горе это неминуемо. С простертыми руками Авдотья, казалось, обращала яростные мольбы к синему, зловеще ясному небу. Или пыталась заслонить материнскими ладонями молодое, еще не вошедшее в силу яровое поле, что лежало, безмолвно угасающее, у нее за спиной.

– Препоны ему нету! – бормотала она, с отчаянием вглядываясь в широкие, отливающие белесостью степные дали. – Препоны нету!

Ноги не держали ее, она опять опустилась на межу и закрыла глаза.

И вот перед нею проходит, словно счастливое видение, широкая, свободно несущая свои воды река. «Утопить бы в этой воде аспидный ветер, – думает она. – Пусть бы вода закипела от жары, а хлебушек стоял бы целехонек, стена стеною…»

Или горы бы вдруг поднялись на пути суховею. Словно в тумане или на воображаемой картине видит Авдотья могучие навалы горного хребта, снежные вершины под самыми облаками. Пусть суховей остудил бы свой жар в горных снегах, а жито стояло бы золотое, наливное!..

Или сады. Не сады, а леса, темные, стройные, смолистые леса. Могучий бор стоит перед Авдотьей как живой. Она видела его, бродила по нему в детстве, горстями собирая духовитую землянику. Этот самый бор горел перед войной с немцами, и Авдотья тогда даже плакала – таким обидным казалось ей уничтожение великой земной красы.

Но не об этом думала теперь Авдотья. Ну, приволок бы суховей свой огненный хвост к тому могучему бору, опалил с налету крайние деревья-сторожа, полютовал над зеленой грядой – и надломил свою силу. Надломил бы силу, а до поля дошел бы смирным русским ветерком, и хлебушек стоял бы живой, нетронутый…

Авдотья выплакалась, намечталась, потом заставила себя успокоиться и отправилась в коммуну сажать в печь хлебы.

Весь день она молчала, раздумывая. И уже перед сном, когда осталась наедине с Николаем, сказала с тусклой усталостью:

– Препоны им никакой нету.

Николай удивленно поднял брови.

– Кому?

– Да ветрам горячим.

– Нету, – печально согласился Николай. – Какая же препона в степи?

Авдотья не сводила с сына пристального взгляда. Он ждал, недоумевая.

– По ту сторону от города река есть, Боровка называется, – тихо заговорила мать. – Она в бору течет. Бор-то, поди, знаешь?

– Ну?

– Которые деревни за бором-то живут, там, поди, суховея не боятся, а?

– Н-ну, может, и не боятся, – с сомнением проговорил Николай.

А потом так и вскинулся:

– Это почему же?

– Дерева не допустят пламень-то, на себя примут.

– А-а…

Николай задумчиво глядел прямо в исхудавшее лицо матери. Потом усмехнулся:

– Что ж, иль думаешь ехать в ту деревню? К чему говоришь?

Авдотья, словно и не слыша, быстро перебила его:

– А тот бор человеком саженный.

– Ну-у?

– Старики говорили.

«Чего манишь?» – чуть не закричал Николай. Но сдержался, и только в глазах его мать прочла выражение упрека и боли. Бор… река… Сейчас, в горячей степи, это, скорее всего, на сказку похоже или на песню!

– А может, и сказку сказывали старики-то, – совсем тихо прибавила Авдотья и низко опустила голову.

– Эх ты, маманя… – только и произнес Николай.

Он видел, как лицо матери зарделось от смущения.

Нет, не остановить беду сказками: надо, верно, грудью встречать.

Не было такого дня, чтобы на полях не побывали один за другим все коммунары. Засуха делала свое страшное дело. Озимые уже поспевали, но какое же это было немощное поле, словно вытоптанное табуном диких коней! Колос от колоса не слышит голоса. И какие колосья: тощие, ломкие и торчат прямо, устремив острия вверх, – пустые…

Все еще ждали дождя, все еще говорили о дожде, который должен спасти озимый хлеб. Но про себя каждый думал, что и пшеничку едва ли теперь спасешь. В озими еще была какая-то сила, прибереженная с осени. Яровое же поле казалось еще чернее озимого: пустое поле!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю