412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Надежда Чертова » Большая земля » Текст книги (страница 28)
Большая земля
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 16:48

Текст книги "Большая земля"


Автор книги: Надежда Чертова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 28 (всего у книги 29 страниц)

Глава девятая

Доктор, пожилой толстый человек в пенсне, осмотрев Авдотью, вышел с Николаем в заднюю избу и тщательно прикрыл за собой дверь.

– Сколько лет больной?

– Семьдесят скоро.

– Дело ясное: угасает сердце… Возраст. Оставлю ей капельки. Но… – Доктор снял пенсне и развел руками. – Вам нужно быть готовыми ко всему.

Николай смотрел на красные пятна от пенсне на переносице у доктора: смысл сказанных слов не сразу дошел до него.

– Сердце, сердце… – прогудел доктор, снова насаживая пенсне на воспаленный нос. – Эту машинку чинить трудновато.

Николай наконец понял, изменился в лице и хрипло спросил:

– Как же это?

Доктор терпеливо принялся объяснять. Николай слышал его голос, но ничего не понимал: не верил он, не мог поверить страшным словам доктора. «Угасает»! Иные старики лежат по десять, по пятнадцать лет! Иль за ней не ходят, иль поперек хоть одно слово сказано? Лежит в покое, в тепле…

Однако спорить с доктором он не решался. К тому же доктор поторапливался: переправа через Ток по льду стала уже ненадежной.

Наталья вышла, чтобы проводить подводу с доктором, и не вернулась в избу: отправилась, наверное, к Марише или Татьяне Ремневой, чтобы погоревать в людях.

Николай молча постоял в кухне один и, в полном смятении чувств, отворил дверь в горницу.

Мать, как обычно, тихо лежала на печи. Николай одернул рубаху и, робея, полез на приступок.

– Тебе, может, нужно чего? – спросил он, пристально глядя на исхудалое спокойное лицо матери.

– Да вот, думаю, может, лучше мне на постель, – не сразу ответила она и трудно вздохнула. – Отнеси-ка меня, сынок.

Николай слез на пол, неумело разобрал материнскую постель, взбил подушки, откинул новое теплое одеяло из разноцветных лоскутов. Осторожно подняв мать на руках, он едва не вскрикнул от испуга: Авдотья стала легче Ганюшки. Родная голова, любимая до последнего седого волоска, бессильно лежала у него на плече, худые холодные руки обвили шею.

В одно мгновение Николай забыл, что ему самому уже перевалило за пятый десяток, что он председатель колхоза, отец Ганюшки, – с такой силой заговорила в нем сыновняя нестареющая любовь. Мысль о том, что он останется на свете один, без матери, была столь нестерпима, что он весь затрясся.

– Как же это вы, маманя! – воскликнул он, внезапно от ужаса переходя на «вы».

Авдотья, должно быть, поняла его состояние и слабо похлопала ладошкой возле себя: садись, поговорим. Но Николай опустился на колени, не сводя с нее взгляда, в котором светились мольба, отчаяние, жалость. О чем тут говорить? Оба понимали все без слов.

Авдотья, положив руку на встрепанную голову сына, шепнула:

– Живите…

Он скрыл задрожавшее лицо в складках одеяла и беззвучно заплакал.

С этого дня Николай и Наталья стали опасаться уходить из избы от матери. Авдотья это заметила, подозвала обоих к постели и сказала:

– Ступайте куда вам надо. Мыслимое ли дело – сидеть в доме. Не бойтесь… подышу еще.

Все-таки ее не решались оставлять одну, и в горнице постоянно кто-нибудь сидел – Мариша или Татьяна, приходившие с вязаньем, с шитьем.

Авдотья тихо лежала за своей занавеской. У нее стало совсем мало сил, и она уже не могла вести беседу, а только взглядывала на того, кто, случалось, отодвигал занавеску, и снова закрывала глаза.

При ней говорили сдержанными голосами, а дети, подружки Ганюшки, и вовсе шептались, так что в избе стояла нерушимая тишина. Авдотья по большей части дремала. И в этой тишине, в этой дреме, когда человек понимает и не понимает, что делается вокруг, ей стали чудиться какие-то слабые, но слитные голоса.

Зашумит ли самовар, ветер ли завоет в трубе, или мягко начнет зудеть Натальина прялка – голоса тотчас же возникнут и уже не умолкают. Сначала Авдотья прислушивалась, вяло удивляясь: откуда бы этому взяться? Ведь уже заглохнет самовар и прялку уберут, а голоса тянутся, тянутся… И как-то невзначай именно в ровном зудении прялки Авдотья расслышала, узнала знакомый протяжный запев. Узнала, открыла глаза, с усилием повернула голову.

Тесный, тихий мирок окружал ее: неподвижными легкими складками висела ситцевая занавеска, пахло кизячным дымком, – наверное, растапливали печь; в избе происходило неторопливое, смутное движение. И помимо всего этого здесь жили, звучали еще и отдельные запевы…

Наваждение это или просто звенит в голове? Но нет, голоса не пропадали, не уходили. Авдотья терпеливо прислушалась и вдруг поняла: да ведь это же песня! Слабое, замиравшее сердце легко раскрылось навстречу тому, что она любила больше всего на свете. Голоса, напевы, слова зазвучали вокруг нее, в ней самой, и перед этим чудом стало отступать, уходить все обычное, маленькое…

Ситцевая занавеска отодвигалась, люди вглядывались в худое, белое, с закрытыми глазами лицо и шептались:

– На губах земля, недолго продышит… Наташа, ты бы не отходила, долго ль до беды!

Авдотья все слышала, иногда узнавала голоса, однако что-то неуловимо отделяло ее от здоровых занятых людей.

Но если б знали они, милые люди, как занята сейчас она своими песнями, наверное, удивились бы, не поверили.

Да, ей трудно дышать, повернуть голову, даже открыть глаза. Силы уходили, кончались, но память, лишь иногда отягощаемая вязкой дремотой, работала пока безотказно.

Авдотья вспоминала и вспоминала песни, какие доводилось ей певать. Их было много, недаром говорили: «Егорьевна все песни из-подо дна знает!» И она перебирала каждую песню по словечку, будто длинное ожерелье, бережно отодвигала от себя, прощалась и жадно переходила к другой. Которая из песен краше? Трудно сказать…

Ближе к сердцу лежали старинные, унывные песни-плачи. Скупые на слова, они все-таки пелись долго: каждая строка, каждое слово в них изукрашивались протяжными запевами.

Как гибкий хмель обвивает древесный ствол, так голос обвивал, растягивал, утоплял в себе слова. Уже запевала, выводя зачин, обрывал на полуслове, чтобы удержать рыдание, и хор, с полуслова же, подымал и нес песню: недаром же она была песня-плач.

С большим волнением вспоминала она свои собственные сказы. Началось все в тот несчастный день, когда волостной писарь сунул ей в руки бумагу и объявил, что муж ее, Силантий Логунов, убит в бою под Мукденом.

Отчаянный вопль вырвался у нее в тишине одинокого двора: какой беспросветный, страшный, какой непонятный мир ее окружал! И сколько черного горя виделось впереди… И не только виделось, но и сбылось.

А тот горестный причит, с каким обратилась она к солдатам, уходившим на первую войну с немцами?

 
Уж и куда, куда поезжали наши соколики родные
От витого своего теплого гнездушка, от обидной своей семеюшки?..
 

Так кричала и плакала Авдотья, утевская вопленица. Ничего не было в этом причите, кроме горьких слез, отчаяния, темного страха перед войной.

Зато в ее плаче по Кузьме Бахареву, расстрелянному белыми, уже тлели, как угли под золой, возмущение, гнев, призыв к отплате.

Вспомнила Авдотья и свою песню-сказ на свадьбе сына Николая, в коммуне: тоже не простая была песня, с умыслом.

Да, приходил особенный час, и Авдотья пела или сказывала, а люди безмолвно подчинялись ее голосу. И те, которых она хотела убить своим словом, не находили ответа и только кипели злобой.

Было, было что вспомнить Авдотье, о чем подумать. Но вот перебрала она все до единой старинные и свои песни и затомилась.

Что ей еще нужно? Впереди оставались считанные дни, а может быть, и часы. Заботы начисто отошли, словно сквозь сон слышала она жизнь, что текла вокруг нее. Теперь бы сложить руки на груди, сказать: «Прощайте все…» Но нет, еще не утихла, еще чего-то искала беспокойная ее душа.

«Песни никому не отказала… Ганюшка мала, а Наташа непевчая живет…» – думала Авдотья и тут же укоряла себя. Нет, песня всегда живет рядом с человеком, ушел один певец, придет другой. Не может умолкнуть песня в народе.

А томление не проходило – наяву и в беспамятной дреме тревожили Авдотью неясные догадки и видения…

Так возник перед Авдотьей Тихон, искатель родников. Она еще не понимала, почему вспомнила о нем, но старичок безмолвно маячил перед нею. Еще в детстве, от старых дедов, она слышала о нем. Деды рассказывали, что был такой человек, по имени Тихон, всю жизнь искавший и находивший родники. Да, роднички откликались тому Тихону: до сего дня в Утевке и во всех окрестных деревнях роднички назывались Тихоновыми. Но ни сказок, ни песен не сложили о том Тихоне степные жители, будто бы добра от него не видели, будто и не жил он на свете. А может, так и было, – может, не жил? Земля ведь у них сухая, жаждет воды, вот народ и придумал старого старичка, искателя родников. Надежду сам себе зародил. Мало ли мечталось о том, чего сроду не было.

Да, земля у них сухая. Думы, как бы далеко ни убежали, все равно, словно мотыльки на огонь, летят к этой заботе, к этой народной боли: земля у них сухая.

Но к чему все-таки померещился тот древний Тихон? Авдотья открыла глаза, ее словно толкнуло под самое сердце: вот чудное дело, ведь того однорукого человека, что развел сад в Вязовке, тоже звали Тихоном.

Только этот человек жил не в сказке, а в яви. И яблоньки у него стояли живые, в румяных плодах. Тихон – искатель родников, а Тихон Безрука – садовод. Жизнь минувшая и жизнь новая… Родники и сады, вода и дерева…

Авдотья наконец поняла: вот откуда шло томление, вот что билось в ней, искало выхода!.. Песня рождалась где-то в глубокой тайности сердца, новая песня!

Но о чем же и как могла она запеть теперь в немоте и бессилии болезни? Видения новой, еще не сложенной песни лишь пронеслись перед нею, а она обессилела до полной глухоты. И сердце сорвалось, словно хотело выметнуться из груди. И вот лежит она, смиренная, неподвижная, ожидая, когда сердце затихнет.

В конце концов дремота сломила, и во сне она легко шагнула из избы, с постели, прямо в просторную, незимнюю степь. Она не шла, а летела, легкая как птица, по прямой тропе, утонувшей в траве и цветах. По обе стороны тропы стояли белоногие, бесконечно уходящие вдаль ряды деревьев. Свежий сладкий аромат дошел до нее. «A-а, так это яблоньки, яблоньки! Значит, это мы с вами стоим, яблоньки вы тоненькие, да на зеленой тропе разговор ведем?»

– Матушка, матушка… чайку бы испила… – глухо расслышала она голос Натальи и с трудом разлепила веки.

Наталья стояла с чашкой в руках и глядела на нее с тем испуганным, жалостливым выражением, которое теперь, кажется, так и застыло на темноглазом осунувшемся ее лице. «Почернела, – подумала Авдотья, окончательно просыпаясь. – Работает, устает, а тут еще со мною мука…»

– Чаю? – тихо повторила Авдотья. – Ну выпью!

– Я сухарик тебе размочу.

Наталья обрадовалась, поставила чай на табуретку.

Над чашкой вился пахучий парок: Наталья заварила сухую морковку, и этой морковкой пахло в избе. Надо же привидеться такому сну!

«Улечу скоро», – суеверно решила было Авдотья, вспоминая, как леталось ей во сне. Но мысль лишь мелькнула и снова исчезла. Нет, ее мучила, ей чудилась новая песня о садах. Вопреки всему в ней совершалась тайная огневая работа.

Что ж, поддаться еще и этому наваждению? Сложить песню, хотя бы шепотом?..

Наталья накормила и напоила Авдотью, осторожно заплела ей волосы, умыла.

– Спасибо, дочка, – тихо сказала Авдотья.

Наталья взяла чашку, полотенце, откинула было занавеску и вдруг услышала, как Авдотья произнесла шепотом:

– Успею ли? – И повторила, беспокойно шевеля пальцами на груди: – Успею ли?

– Чего ты, матушка? – спросила Наталья, с испугом прижимая к себе полотенце.

Авдотья взглянула на нее, словно спросонок, помедлила, потом шепнула:

– Это я про себя.

Наталья остановилась, постояла по ту сторону занавески, зажав кулаком рот, чтобы не вскрикнуть: слова Авдотьи она поняла по-своему.

«Зачин сделать с того, старого Тихона, с тех родников, – прикидывала Авдотья. – А потом уж повернуть на сады да на вязовского Тихона…»

Ах, если б хоть немного посвободнее ей дышалось!

Неспешно, бережно она выискала бы слова в песню, чтобы встали одно к одному: каждое вещее словечко облюбовала бы, на ладошке обкатала, как белую жемчужину. Изо всего, что передумано, может, и в самом деле собралась бы песня, самая желанная, вольная, широкая не только по красе своей, но и по умыслу: умысел-то какой в ней живет!..

Необыкновенно долгим показался Авдотье этот день. Засыпая, она видела путаные сны, приходя в себя, слышала смутные голоса. На улице как будто шел дождь, и, как это бывало при дожде, в избе стоял душноватый дымок. Но печь топили только по утрам. Сообразив это, Авдотья тревожно шептала: «Совсем памяти лишилась, старая…» И тут же начинала утешать себя: «Вот отосплюсь, тогда про Тихона складывать буду!» Дрема, однако, не отходила, и Авдотья все глубже и глубже погружалась в нее; потеряв счет дням и ночам, она опоминалась только на короткое время.

Однажды, с усилием раскрыв глаза, увидела себя в степи, среди кустарников и серебряной полыни. Оказывается, это не дождь шумел, а ветер, – кустарник и полынные стебли неспокойно шевелились и раскачивались. Авдотья оглянулась и сразу же увидела знакомое озерцо. Тревожные рябинки бежали по воде от берега до берега, и Авдотья вспомнила: «Все это было». Да, все это было на большой земле, где она жила с Николей в коммуне. Она любила и помнила не только озеро и кустарник, но и каждую неприметную тропочку. Вот стоит и неспокойно качается на ветру невысоконькая ветла, из-за нее, припадая на ногу, выйдет сейчас молодой Николя, и, как тогда, в коммуне, Авдотья скажет про Наталью: «Ступай, там она, в полыни… Ждет тебя, олень белая…»

Порывом ветра ветлу вдруг склонило до самой земли, и при свете луны Авдотья не сына увидела, а солдата в бескозырке. Темнея провалами глаз, он двинулся на нее, что-то шепча непокорными, будто озябшими губами. «Дуняша…» – расслышала она, с ужасом узнавая в солдате убитого на давней войне мужа.

Он еще что-то шелестел, шевеля озябшими губами, но слов нельзя было разобрать. Однако Авдотья поняла: «Зовет меня!»

С этим она и проснулась, а проснувшись, трезво решила: «За мной приходил!»

Сон обессилил ее, она уже не чувствовала своего тела, и когда ей понадобилось положить затекшую руку на грудь, то эта рука показалась ей пудовой. «А-а…» – простонала она, догадываясь и обводя медленным прощальным взглядом тихий свой уголок. Белые шероховатые стены, деревянная спинка кровати, цветастая занавеска – вот он, малый и ясный до боли в глазах, тесный мир, где тебе, человек, суждено встретить свой последний час.

Наталья понесла обед Николаю, оставив с больной Ганюшку. Девочка тихонько сидела у стола со своими книжками.

Вдруг за занавеской ей послышалось какое-то движение.

Ганюшка легко скользнула через горницу, откинула занавеску. Бабаня неловко лежала на боку, одна рука у нее свесилась.

– Положи на спину, – расслышала девочка слабый шепот.

– Обними меня, я поверну, – попросила Ганюшка, пытаясь приподнять больную за плечи.

Но Авдотья только со стоном закрыла глаза. Ганюшка испуганно, неловко перекатила ее на спину.

– Ступай… – прерывисто шепнула Авдотья. – Позови… помирать буду…

Ганюшка выметнулась в горницу, схватила шубейку и помчалась вон из избы. По дороге, как слепая, ударилась о косяк, оставила раскрытыми двери.

Только во дворе она закричала от ужаса и с криком выбежала на улицу.

Глава десятая

Весна пришла ранняя – не остановили ее ни утренние заморозки, ни последние бессильные метели. Земля стремительно выходила из-под снега, по всем, даже малым впадинкам зашумели ручьи, в оврагах же забурлили целые водопады. Крутые рваные берега осыпались, и овраги раздавались еще шире, пядь за пядью отнимая у человека возделанную землю.

Такой была весна в заволжской степи. Она и поила жирную землю, и разрушала ее, а набрав силу, насылала с востока иссушающие ветры.

Но пока что горячее дыхание пустыни не донеслось до степи, и она была во власти воды. По размытым топким дорогам можно было пробраться только верхом. Райисполкомовцы, секретари райкома, председатели колхозов, девушки-письмоносцы – все сели на лошадей. В селах заканчивались последние приготовления к посевной. В колхозе «Большевик» и сам председатель, и бригадиры то и дело наведывались на поля, следя за поспеванием почвы.

На одном массиве, раскинувшемся на пологом склоне, земля, вся в прибитой спутанной стерне, совсем порыжела и бугорки покуривались пылью. По всем признакам здесь уже следовало пахать. И вот ранним ветреным утром у межи, отмеченной прошлогодним бурым полынком, собрались пахари во главе с Павлом Васильевичем Гончаровым, маленьким и вовсе одряхлевшим.

Трактор стоял на закраине поля. Возле него суетился Степа Ремнев, озабоченный, суровый, в просторной стеганке, свисавшей до колен, и в новой меховой шапке. Татьяна была тут же. С задумчивой улыбкой глядя на мальчика, она радовалась и весне, и тому, что Степа теперь стал главной опорой, корнем в семье. Сегодня ему доверили зачин, первую борозду. Нешуточное это дело – повести трактор на глазах у стариков, у членов правления!

Вот один из них с сомнением сказал:

– А что, сладит мальчонка?

И тотчас ему возразил Павел Васильевич:

– Этот сладит. Механик ведь рожденный! Машиной что твоим конем вертит.

Никто из стариков не видел, как вспыхнула, покраснела Татьяна. Прикрывшись концом шали, она тихо отошла к Надежде Поветьевой, которая нетерпеливо всматривалась в даль. Над степью, во всю ширину горизонта, неясно струилась белесо-голубая призрачная река: земля еще слишком бурно отдавала влагу – «марила», или «миражила».

– Едет! – вскрикнула Надежда, приметив всадника, словно вынырнувшего из этой призрачной реки.

– У Сапрыкина слово твердое, – скупо отозвался Николай, и старики закивали головами: в Утевке привыкли к военной точности секретаря райкома и ценили его уважение к народу.

Когда секретарь повернул к меже, чернобровая Даша Бахарева властно сказала:

– Заводи, Степа.

Вперед тотчас же метнулся суетливый Дилиган.

– Дай-ка, сынок, – торопливо проговорил он и выхватил у Степы ключ.

Трактор фыркнул, загрохотал, голубой дымок вымахнул из тонкой трубы. Дилиган из-под густых бровей влюбленно смотрел на машину и на молоденького тракториста.

Сапрыкин слез с лошади, поздоровался со всеми за руку. Николай махнул шапкой. Сквозь рокот мотора слышно было, как Степан с лязгом перевел рычаг. Трактор взвыл, дернулся, но осел назад.

Люди вместе с Сапрыкиным, шагнув вперед, тоже остановились.

– Давай, давай, Степа! – глухим от волнения голосом закричал Николай.

Трактор взвыл, колеса как бы нехотя шевельнулись и поползли вперед.

– Эй, на прицепе! Давай! – послышался звонкий, на всю степь, голос Даши Бахаревой. Она побежала за трактором, путаясь в вялой стерне.

Плуги вывернули первые пласты. В нос ударил влажный, прелый запах, идущий от земли.

– Поше-ол! Поше-ол! – тонко, заливисто кричал мальчишка поменьше Степана, наверно его товарищ, и мчался впереди трактора: он радовался безотчетно, как тонконогий жеребенок, выпущенный на волю.

Люди шли тесной группой по самому краю борозды, сталкивались плечами, возбужденно переговаривались. То один, то другой наклонялся, мял в руке, нюхал землю.

– Значит, с зачином…

– Гляди, вот это прет… машина!

– То-то и есть, что машина На лошади, бывало, пашешь – к вечеру как искупанный.

Сапрыкин и Николай немного поотстали. На сапоги навертывалась земля. Николай тяжело хромал, секретарю райкома тоже трудно было идти.

– Старики-то бегут, – с доброй улыбкой сказал он, вытирая лицо платком. – Гончаров и про подожок свой забыл…

– Возле земли человек молодеет, – отозвался Николай. – Первая борозда!

– Влагозарядка нынче отличная, весна дружная. Как думаешь, Николай Силантьич, урожай будет?

– Вся сила в дожде, Иван Васильич. В июне надо обязательно дождя. Не раньше и не позже. – Он подумал, рассеянно тронул рукой рыжие усы. – Да еще ветерком бы не пожгло.

– Трудные здесь условия.

– Это уж так: трудные.

Они замолчали, медленно и тяжело шагая по полю. Николай вдруг вспомнил: когда Сапрыкин приезжал в Утевку в прошлый раз, мать еще была жива. Секретарь райкома, наверное, подумал о том же. Внимательно глянув на Логунова, он спросил:

– Ну, как ты, Николай Силантьич?

Николай медленно опустил голову.

– Да ведь что, Иван Васильич… не воротишь.

– Тогда я не мог приехать: болел.

– Уважала она вас, Иван Васильич… Всей Утевкой хоронили, не обидели. Да что там: аж из Вязовки человек пришел, из другого района. Какой-то однорукий, я его сроду не видал. Всем народом хоронили. На помине семь столов выставили…

– Хороший она была человек, твоя матушка.

– Вы всего-то про нее еще не знаете. С Надеждой Поветьевой поговорите иль с Гончаровым…

Николай словно бы захлебнулся и смолк.

Приглохшее горе поднялось в нем с неодолимой силой. «Не дожила… взглянула бы вот сейчас… Как ведь это любила – поле, солнце…» – проносилось у него в голове, и каждая мысль, как острый нож, колола в самое сердце. Вытерев лоб рукавом, он опамятовался.

– Дня через два поспеет третье поле, у Тихонова родника, – сказал он секретарю.

– Добре, – быстро откликнулся Сапрыкин.

– Только бы МТС не подвела: нам нынче один «Натик» выделили.

– Знаю. Не подведет.

Между ними завязался обычный деловой разговор – о семенах, о тягле, о севе.

А трактор дошел уже до конца и, напряженно рокоча, стал поворачивать. Старики тесной кучкой стояли посреди поля. Озабоченно пробежала Даша Бахарева в старенькой шубейке, в грязных большущих сапогах – и все-таки стройная и красивая.

– Спешит, – объяснил Николай. – У нас нынче выпуск трактористов. На площади перед школой пробу сдавать будут.

– Разве у вас есть машина?

Николай в замешательстве почесал в затылке – нечаянно, до времени выдал чужую тайну. Зимой, пока шли занятия, Даша со своими курсантами терпеливо рыскала по тракторным бригадам, ходила в МТС и «вымазживала» запчасти. В конце концов им удалось собрать из учебной «развалюхи» действующий трактор. Николай смотрел на эту затею с сомнением и пуще огня боялся, как бы МТС не приняла всерьез «новый» трактор и не обидела колхоз машинами.

– Пыхтелка, – старательно уверял он теперь Сапрыкина. – По площади в крайнем случае поползет, а чтобы пахать на нем, куда-а! До поля не дойдет.

Сапрыкин, отлично понявший хитрую уловку председателя, засмеялся и одобрительно сказал:

– Дельная инициатива! А ты, Николай Силантьич, не бойся. Так и скажи: учебная машина учету не подлежит.

– Это уж так: не подлежит, – согласился Николай, смекая про себя: «У Даши ничего из рук не валилось. Кто знает, может, та пыхтелка и запашет десяток-другой гектаров?»

С поля, несколько приподнятого над степью, отчетливо виднелась Утевка: тесно сгрудившиеся избы, бурые соломенные крыши, журавли колодцев, вонзившиеся в небо, путаные каракули огородных плетней. Над всем этим ярко желтела новая железная крыша на бывшем дегтевском пятистеннике, в котором жили, росли, мечтали вернуться в родной город ленинградские ребятишки.

Трактор Степы Ремнева уполз на дальний конец гона, и его рокотание стало доноситься глухо. Старики ушли с поля, свернув на боковую тропу. Теперь они брели гуськом, взмахивая своими подожками. Впереди шагал Павел Васильевич.

– Ему у нас завсегда почет, – сказал Николай и тепло улыбнулся. Он приложил ладонь к глазам, всмотрелся в широкий темнеющий большак и озабоченно прибавил: – Не то съездить к Тихонову роднику? Вы, Иван Васильевич, в район сейчас?

– Нет. Я не тороплюсь. Едем вместе.

– Ну что ж, – обрадовался Николай. – Тогда малость покурим, Иван Васильич… Сейчас ребятишки здесь будут.

Кивком головы он показал на стайку детей, бегущих по большаку.

– Впереди вон дочка моя… Завтрак несет.

– Ну, ну, поглядим, какая у тебя дочка! – улыбнулся Сапрыкин и раскрыл портсигар, протянув его Логунову.

– Чего там: мала еще.

Николай взял папиросу и стал нашаривать в кармане коробок со спичками.

Если бы он поднял глаза, его удивила бы горестная усмешка, что прошла, словно судорога, по худому лицу Ивана Васильевича. Здесь, в степном районе, удаленном от фронтовых бурь, никто не знал, что семья секретаря райкома погибла от вражеской бомбы: когда придет день мира, Ивану Сапрыкину некого будет разыскивать на разоренных землях войны.

Молчи о своем горе, человек! Вот наступила третья за войну рабочая весна. За нею придет тяжелое, страдное лето.

Секретарь райкома вздохнул и, показывая на длинноногую девочку, бегущую прямо на Логунова, тихо спросил:

– Твоя?

– Моя! – так же тихо отозвался тот.

Ганя заметно вытянулась и повзрослела в первый же месяц, прожитый без бабушки. Надолго, может быть, на всю жизнь запомнила она мать, онемевшую возле гроба бабушки.

– Ты привопи, так заведено, – советовали ей женщины.

Мать только прикусывала губу и глухо говорила:

– Не могу… не буду. В груди у меня все запеклось. А вечером, когда в избе остались только отец, мать да Ганюшка, она услышала в темноте, как плачет отец. Мать тихонько приговаривала: «Поплачь, Николя, поплачь», а отец тяжело метался по постели и не то икал, не то захлебывался, словно в горле у него застрял горюч камень.

Ганюшка подумала тогда, что в доме у них, наверное, уже не будет такого ладного, доброго покоя, как при бабушке.

Но день проходил за днем, отец и мать работали с утра до вечера, Ганюшка бегала в школу, управлялась в избе, а к ночи беспамятно валилась в постель.

Горе мало-помалу уложилось в сердце, стало отдаляться: ребячья память коротка. К тому же весна нагрянула так внезапно, улица наполнилась таким звонким шумом ручьев и ребячьим гамом, что ноги сами выносили Ганюшку наружу, и она прыгала, озорничала, смеялась вместе с подружками.

Нынче Наталья разбудила ее чуть не с петухами и строго-настрого велела, нигде не задерживаясь, отнести завтрак отцу. Ганюшка все-таки завернула за подружкой, Варей, а та непременно захотела прихватить еще одну девочку. И уж совсем некстати за этой третьей девочкой, веснушчатой, светловолосой Леной, увязалась маленькая ее сестренка, Клавка. Девочки «не принимали» Клавку, и маленькая обиженно плелась сзади, мрачно шмыгая носом.

Три подружки учились в четвертом классе и этой весной первый раз в жизни сдавали экзамены. Теперь они немножко важничали. Хлопот с этими экзаменами по горло: не только ведь за себя отвечаешь по пионерской линии, но и за весь отряд. Об этом они разговаривали, пока маленькая сзади не запищала.

Веснушчатая Лена обернулась и с досадой крикнула:

– Ох, горюшко ты мое! – Всплеснув руками, она как-то по-особенному кисло сложила губы: так говорила и так морщилась ее мать, и Лена ей подражала. – Куда-а тебя несет, богово дите? Вот стадо гонят, бык тебя и забрухает, рога у него во какие!

Маленькая зажмурилась и заревела уже во весь голос.

– Ну поглядите на нее, люди добрые! – опять по-матерински запела Лена. – Назад прогнать – заплутается, с нами – далеко… Вот назола!

Ганюшка поставила свою крынку на землю, подбежала, наклонилась над маленькой.

– Ничего не назола, – дружелюбно сказала она и быстро вытерла девчушке нос и тугие щеки.

Та раскрыла голубые мокрые глаза и уставилась на Ганю.

– Правда, Клава, не назола?

Маленькая с готовностью кивнула толстой, обвязанной головой.

– Мы возьмем тебя за ручки – вот так. Лена, берись слева! А быка не пустим. Правда, Клава?

Девочки пошли вчетвером. Маленькой приходилось трусить рысцой, но она терпела: мать постоянно таскала ее вот так за руку и даже не оглядывалась, не смотрела, поспевает ли Клава на своих коротеньких ножках.

Девочки шли прямо на солнце, еще не высокое, но уже разлившее по степи широкий и чистый утренний свет. Длинная дорога, далекий, в прозрачном мареве, горизонт, полянки сухого полынка – все было заткано солнечным светом и как бы текло и сияло. Девочки невольно щурили глаза, хотелось смеяться – просто так, ни с того ни с сего, и прыгать на одной ноге. А мысли об экзаменах, хлопотах и огорчениях вылетели из головы, словно бы растворились в этом голубом воздухе.

– Споем, что ли?! – крикнула Ганюшка, блестя круглыми синими глазами. – Споем, девочки!

И, не дожидаясь согласия, запела песню, которую в Утевке много раз слышали по радио и уже начинали повторять:

 
Славой бессмертной покроем
В битвах свои имена.
Только отважным героям
Радость победы дана…
 

Не меняя сурового выражения лица, Варя тотчас же подладилась к ней. Веснушчатая Лена с удивлением глянула на Ганюшку – она не знала, что Логунова умеет петь так хорошо, – потом вытерла губы и запела сама, ловко и точно выводя гибкую втору:

 
Смелый к победе стремится,
Смелым дорога вперед.
Смелого пуля боится,
Смелого штык не берет!
 

Так они шли и пели под высоким весенним небом – три подружки и с ними косолапенькая Клава. Никто на свете не мог бы сказать, как сложится жизнь у синеглазой Ганюшки, у веснушчатой Лены, у смуглой Вари и у малышки Клавы.

Но ведь для них светило сейчас это щедрое солнце, для них страдала, радовалась, слагала свои песни старая крестьянка Авдотья Логунова. А жизнь их вся еще лежала впереди, как эта солнечная, широко раскинувшаяся степь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю