Текст книги "Большая земля"
Автор книги: Надежда Чертова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 29 страниц)
Глава четвертая
Прощальные дни пролетели угарно и бестолково. Перед самым отъездом мобилизованных Дорофей Дегтев поставил им ведро водки. Для почину сам выпил полный стакан и, совершенно не опьянев, прошелся вприсядку.
Солдаты знали, что Дорофею на войну не идти, у него была «счастливая грыжа». Угощение его и нарочитое веселье приняли хмуро: ведром водки Дегтев, похоже, откупиться хотел от собственной совести.
Выпив угощение, солдаты в последний раз пошли с песнями по Утевке. Толстый лавочник Степан Тимофеич вышел было на крыльцо, но маленький Павел Гончаров крикнул ему дурным, пьяным голосом:
– За твое брюхо помирать идем!
И лавочник трусливо убрался восвояси.
Наутро деревня провожала мобилизованных.
Длинная цепь подвод вытянулась по улице Кривуше. У изб мобилизованных толпился народ, ворота были тревожно распахнуты. Пестрые куры, кудахтая, вылетали из-под ног, ветер закручивал легкую пыль, из окон несло кислой сдобью прощальных лепешек.
Рыжеусый стражник на толстом мерине дважды проехал по улице.
– Выходи, выходи, – басил он, направляя мерина мордой прямо в раскрытые окна.
Стражник и мерин, оба ленивые и бесстрастные, должны были доставить новобранцев в город.
В избах мужики торопливо клали земные поклоны родителям, целовали иконы, гремели сундучками. В воротах останавливались, кланялись родному двору и один за другим, разбитые усталостью и хмелем, влезали в телеги.
– Рожоны вы мои-и! – гудела оглушительным басом старуха Федора, одинокая глухая вековуша.
Передняя подвода тронулась, и на ней в ту же минуту зазвенела гармошка с переборами:
Последний нонешний дене-о-чек…
Разноголосо заплакали, запричитали женщины.
Бородатый солдат отчаянно, крепко и неумело прижимал к себе грудного младенца – из пеленок высунулись крошечные розовые пятки.
– Куда ты его, задушишь! – повторяла простоволосая мать. Она шла рядом с подводой, настороженно вытянув руки.
Широко и сумрачно шагала беременная молодуха. Муж склонил к ней опухшее, расквашенное лицо:
– Телку береги. В случае – продашь. Пшеницу до колоса собери. Брательника на помощь крикни.
– Всякому до себя, – сурово сказала женщина.
Гармошка на передней подводе вдруг смолкла, песня оборвалась на полуслове.
– В степи играть буду, – буркнул Вавилка и посмотрел на мать пьяными, замученными глазами. – Не нагулялся я, мамка, не наигрался. В город приеду – стекла бить буду.
Семихватиха всплеснула руками:
– Что ты! Грех!
Девушки шли в сторонке пестрой стайкой. Они манерно распушили концы полушалков и поглядывали на молодых новобранцев с испугом и жалостью.
У одной из них уезжал жених. Она шла посередине – высокая и пышная девица в летах, наряженная с особой тщательностью в новое цветастое платье, которое приготовила, может быть, под венец. Невеста молчала, глядя прямо перед собою, и вдруг запела тонким, дрожащим голосом:
Не разливайся, мой тихий Дунай,
Не потопляй зеленые луга…
Тут ее голос окреп и зазвенел:
Во тех лугах ходит белый олень,
Белый олень, золотые рога…
Девушки переглянулись.
– На-ка, Елена свадебную запела.
– Страсть!
Про Елену говорили, что у нее изо рта «пропастью пахнет». Зубы у Елены редкие, острые, кошачьи. Она всегда старалась держать рот закрытым – дыхание у нее было гнилостное; по этой причине и засиделась в девках. Над ней смеялись парни, а теперь уезжал последний ее жених, молодой вдовец.
Бабы сбились по другую сторону обоза, среди них была и Авдотья. Когда приутихли первые крики и плач, Авдотья вышла вперед, низко поклонилась обозу и завела голос на причит:
Уж и куда, куда поезжали наши соколики родные
От витого своего теплого гнездушка, от обидной своей семеюшки?
Али плохо матушка кормила да нежила?
Али плохо батюшка уму-разуму учил?
Али степя стали да не широкие?
Али темны леса стали да не густые?
Али пшеничка выспела да не колосистая?
Уж и припаду я, расступися, мать – сыра земля!
Степь наша широкая да не стонет ли?
Хлеба наши спелые да не клонятся ли?
Соколики ясные, братушки!
И на кого же вы нас, горьких, спокидаете?
И на кого же вы полюшко оставляете?
А чужая-то сторона не медом налита —
Не медом налита да не сахаром принасыпана…
Мужики шагали за подводами, понурив головы.
– Правду кричит, вот баба!
– Голос у нее вольный да нежный!
Бабы ловили каждое слово, жадно вытягивая шеи, и жестоко тискали крикливых младенцев.
– Унывно как!
– Скотину со двора погони, и та замычит.
– Ох, истомушка!
Стражник заломил набекрень тугую фуражку и освободил пылающее ухо. Он дважды беспокойно оглядывался назад: там, на легком тарантасике, ехал старший чин. Наконец стражник не выдержал, его мерин, топоча копытами и вздымая пыль, проскакал вдоль обоза.
Стражник отдал честь.
– Баба неладно воет там. Прикажете убрать?
Старший чин был в сильном хмелю.
– Причит есть дикое выражение печали, – вяло промямлил он.
Стражник самолюбиво побагровел.
Между тем обоз выполз из деревни. Солнце палило головы, и воздух слоился, горячий и густой. Седая от ковыля степь и выцветшее небо сливались на горизонте в одну серую полосу. Расставаться положено было за деревней, у кладбища. Там передняя подвода резко остановилась, за нею встал весь обоз.
– Рожо́ны вы мои! – послышался отчаянный бас старой Федоры.
Длинный Дилиган рванул за ручонку оробевшую Дуньку и тонко крикнул старухе:
– Чего плачешь? Сама небось не рожала!
– Зато сердце-то у меня на всех и расположёно! – на всю степь ответила Федора.
Беловолосый новобранец ревниво шептал беременной жене:
– Сына принесешь – пропиши. Гляди, себя сберегай, не загуливай! Знаешь мой характер? Сомну!
Вавилка поцеловал мать быстро, словно укусил.
– Ну вот: выпили – и рога в землю. Не плачь, мамка, вернусь я – либо полковник, либо покойник.
– Будет скалиться, дурень, горе мое!
Вдова Софья подняла к телеге одного за другим четверых ребят. Лицо у нее было строгое и словно подернутое пылью. Ребятишки испуганно ревели. Софья крепко вытерла рот и поцеловала сына.
– На баб да на ребят хозяйство оставляете, – отчетливо сказала она зятю.
Двое мужиков переглянулись и опустили головы.
Длинноногий кудлатый новобранец встал на телеге, поискал глазами в толпе и безнадежно махнул рукой; это был жених Елены, вдовец, оставлявший кучу детишек на руках у своей старой матери.
Солдат, державший в руках младенца, тоже поднялся, поклонился толпе в пояс и сказал хриплым, запойным голосом:
– Прощайте, добрые люди, простите!
Ему ответили истовыми поклонами.
– Бог простит! – крикнул Дилиган и, отвернувшись, заплакал.
Обоз тронулся. У пьяного солдата с трудом вырвали младенца. Солдат тупо улыбался, в руках у него так и остался белый комок пеленки.
Обоз втянулся в степь, он становился все меньше и словно бы короче. Звуки гармошки доходили глухие, как из-под перины. Толпа оцепенело стояла у кладбища.
– У царя колокол такой есть, как брякнет – вся Расея закипит! – ни к чему прокричала старуха Федора.
Заплаканная молодуха жалостно глянула на Авдотью:
– Об нас горевала, а глядь, самой придется…
Авдотья обернулась сразу всем корпусом и твердо сказала:
– Моего сына не возьмут. Один сын, один работник в семье. Законы есть, матушка!
Глава пятая
Авдотья редко ходила вопить на сторону, предпочитая служить своей родной улице Кривуше. Здесь она досконально знала старого и малого и просто, певуче рассказывала о последних днях человека, о малых его привычках, о малых событиях его жизни. Она пела о живом, привычном человеке, и расставание с ним поэтому казалось особенно горьким и страшным.
На похоронах Авдотья шла на почетном месте, позади попа. Она вопила над покойником и в избе, но самый главный и отчаянный вопль выпевала по дороге на кладбище. Попа упрашивали не прерывать Авдотью, пока она не кончит. Иных же нанятых воплениц, кричавших оглушительно и бестолково, поп бесцеремонно осаживал, когда ему приходило время справлять службу:
– Ну, вы, помолчите!
Платили Авдотье яйцами, мукой, маслом, но больше старались обойтись угощением на поминках.
Садясь к поминальному столу, Авдотья теряла всю свою гордость мастерицы: она не была уверена, что ей приплатят. А дома ждали Николка и Полинаша. Когда покойник приходился хотя бы отдаленной родней, Авдотья приводила на поминки свекра и сына. В других же случаях вынуждена была украдкой напихивать в карманы лепешек, оладий, кусков мяса.
У Николки в детстве было развито холодное и даже расчетливое любопытство к покойникам. Он охотно увязывался за матерью на кладбище, потом на поминках наедался так, что распускал слюни и засыпал. Мать уносила его домой на руках.
Но так было в детстве, а подросший Николка становился все более угрюмым и застенчивым. Однажды пришла к Авдотье молодая вдовушка.
– Дома мать-то? – спросила она Николку, который в сенях отстругивал новое топорище.
– Дома.
– Привопила бы она мне, а? Поди скажи.
– Иди сама. Я при чем? – быстро сказал Николка и застучал топором.
Авдотья облилась жаром. «Стыдится меня, – подумала она. – Ремесла моего стыдится».
Между тем со времени первой мобилизации на войну она стала пользоваться особенным почетом и уважением. Матери, жены, невесты шли к ней поплакать от горького сердца.
– Приди пожалкуй мне, печальница, – говорила ей солдатка. – Может, вольный голосок до моего родимого долетит!
Авдотья приходила в избу солдатки посумерничать с прялкой, с вязаньем или с шитьем. В избу набивались бабы, каждая со своей работой. Между делом шли степенные разговоры.
Авдотья молчала или скупо поддакивала. Бабы ее не тревожили. Они знали: ее черед придет. И вот наконец Авдотья вплетала свой ясный голос в ритмичное шуршание прялок.
Это была песня утешения и надежды.
– Разве не течет день за днем, как река? Прошумели ветры осенние, просвистят и уйдут ветры зимние. Вешний ветер раскачает и распутает бабью печаль. Разве каждая пуля падает в сердце? Разве нет ей места в чистом поле? День за днем протечет, как река. Вот и вернется солдат на родную землю, к малым деткам, любимой женушке…
Авдотья подробно и трогательно выпевала встречу солдата с женой. Тут бывала описана и радость ребят, и жаркая постель, и первое веселое утро хозяина на своем дворе. Вот и пошел хозяин за плугом, и земля родит тучный хлеб, и кони добреют в теле.
Благодарная солдатка отвешивала Авдотье низкий поклон:
– Спасибо тебе, матушка. Сердце маленько отмякло, добрая ты. Пусть на твоей десятине больше всех родится!
Солдатка утирала радостные слезы и обильно одаривала вопленицу. Никто теперь не выгадывал в плате: Авдотья вопила о живых и скупиться было как-то неловко.
Впервые в жизни у вопленицы появился достаток. Она совсем освободилась от мелкой изнуряющей работы по чужим домам, заново переложила печь в своей избе, покрыла сарай, подняла плетень и начала тайно и упорно откладывать деньги на покупку лошади. Авдотья уже ходила на базар, приглядывала лошадь и с наслаждением торговалась.
В один из весенних праздников Николка вышел из двора в шелковой малиновой рубахе. На вороте и на рукавах у него цвели желтые розы.
Девушки окружили его и с удивлением разглядывали богатую рубаху. Ближе всех подошла тоненькая Наташа, любимая Николки. Наташа гордо насупилась и сообщила подружкам звонким шепотом:
– Он гармонь скоро купит! И лошадь!
Николка вспыхнул, оправил рубаху и ловко обнял Наташу. Девушка покорно к нему прильнула. Они пошли по улице, словно жених и невеста, сопровождаемые веселой оравой девушек.
Авдотья все видела из своего низкого окошка. У нее вдруг ослабели ноги, она опустилась на скамью. Какой скрытный парень!
– Вырастила сына, – шептала она дрожавшими губами. – Мужик в доме, женить пора. Девка ничего себе. Тоненькая, маленькая, да тело налитое. Маленькие – они ловкие. Отец посмотрел бы теперь!
Глава шестая
Деревня Утевка лежала в просторной ковыльной степи. Выйдя к околице, утевский житель видел ровную и голую низину, простиравшуюся до самого края земли, до тонкой синей черты, где сплескивались вместе ковыльные волны и облака.
Жила деревня глухо и замкнуто. Стояла она верстах в тридцати от волостного села Ждамировки, а до города Чаплина, до железной дороги, надо было прошагать или проехать по степи более полусотни верст. Иные утевские старики до самой смерти не видывали «чугунки», а ребятишки думали, что город – это большой базар, где продают игрушки, гармони и ситец. Сказки, песни, бывальщины пели все о той же степи, об оврагах да о пушистых снегах.
Народ в Утенке был неграмотный, смирный и диковатый.
Зиму и весну после первой мобилизации солдатские семьи жили по старинке. Робкая солдатка с поклонами обихаживала свекра и свекровь, кормила и обшивала детей, надрывалась в мужицкой работе на своей десятине и во дворе. В середине лета трудно подымали пар: лошадь не слушалась бабьей руки и шагала валко, словно спотыкаясь. Борозда шла кривая, и сама пашня в буром и седом просторе ложилась малой черной заплатой. В хозяйстве не хватало мужика.
Так истек первый год войны.
Давно были оплаканы и забыты первые убитые солдаты. Мобилизации проходили все менее шумно, к ним попривыкли. Большими партиями мужики покидали деревню, и никто не верил, что они вернутся.
Из пекла войны в Утевку возвратились пока только двое, оба калеками.
Один из них, молодой мужик с Карабановки, прыгал на костылях. Ему до бедра отпилили ногу. Кроме того, он перенес стыдную операцию и был теперь и не работник и не мужик. О войне он говорил с такой горячей злобой, что женщины начинали выть от страха.
Второй солдат, раненный в грудь, убежал из германского плена, чтобы умереть на родной земле. Он глухо кашлял: у него были отбиты легкие. По вечерам тихо рассказывал о Германии, краешек которой ему удалось повидать.
Так в Утевке впервые узнали о больших городах, об аэропланах, о грохочущих полях войны и даже о загранице. Солдаты присылали письма из окопов, из госпиталей. В письмах, после поклонов, тоже говорилось о чужих растоптанных пашнях, о германцах, о беженцах.
Скоро в Утевку пригнали первую партию пленных австрияков, молодых чужеязычных мужиков в выцветших мундирах. Они внесли в жизнь окончательную сумятицу и тревогу.
Хозяева, какие побогаче, разобрали австрияков в работники. Дегтев взял двоих: он стакнулся с городским купцом, закупал скот для армии, ему часто приходилось ездить в город, и работники были необходимы в разросшемся его хозяйстве. Дела Дегтева, как видно, шли неплохо. Весной пятнадцатого года он купил огромный сруб и поставил нарядный пятистенник под железной крышей. Новый его дом в деревне стали звать «купецким».
Постепенно ломался весь уклад жизни. Уже ни у кого не оставалось привычного ощущения степной одинокости и оторванности от всего света. Подрастала новая молодежь, еще в отрочестве своем познавшая мир более широко, чем два поколения стариков.
Кое-кто из солдаток легко и сладко загуливал с парнями и даже с австрияками: теперь ведь они были полновластные хозяйки своих домов, отчаянные и потерявшие всякие надежды на возвращение мужей. Иные в поисках легкого заработка ездили в город наниматься в прислуги, другие шинкарили, сводничали. Одна даже попробовала научиться у Авдотьи Нужды ее тонкому ремеслу, желая, как Авдотья, жить песнями.
Но наибольшее удивление в Кривуше вызвал мужик Кузя – Аршин в шапке. Во второй год войны он вместе с двумя парнями из соседней деревни отправился в город и поступил на патронный завод. Отъезд парней был понятен – завод спасал их от мобилизации, Кузя же и на призыве, и на поверочных комиссиях был признан негодным к военной службе, и односельчане решили поэтому, что непутевый мужик ушел в город «по дурости».
Пробыв на заводе несколько месяцев, Кузя был уволен по нездоровью и возвратился в Утевку. Односельчане заметили, что город прибавил ему «блажи»: стал он держаться на народе вольготно и даже дерзко. В каждую свободную минуту, к общему удивлению, развертывал газету и начинал вслух бойко читать о войне. Около Кузи сбивался народ. Газета была огромная, и из-под нее торчал только пегий хохолок Кузи, а снизу – его размочаленные лапти.
Сначала все думали, что он выпрашивает или ворует газеты у старой учительницы. Однако седой и угрюмый почтальон из волости объяснил, что Кузя выписал газету на свои деньги. Тогда над мужиком стали посмеиваться:
– Избаловался в городе! Деньги-то там легко достаются!
– В высокий ряд лезешь, грамотей! Туда в лаптях не пускают!
– Пустят! – загадочно ронял Кузя. – Вот и на заводе умные люди сказывают: все дело в сознании.
– Чудные слова говоришь! – сраженно бормотал собеседник. – Ишь, чему тебя в городе обучили…
В Утевке ждали, что на заводские заработки Кузя построит новую избу. Но, должно быть, не очень он разжился деньгами, и ему пришлось поселиться в землянке.
Жил он по-прежнему бобылем, ходил работать на чужие покосы и пашни. В старые времена малосильного Кузю насмешливо считали в полмужика. Теперь все переменилось: солдатское хозяйство рушилось, в нем находилась работа для всякого помощника. «Все-таки мужик», – стали серьезно говорить о Кузе в Утевке, и бабы наперебой льстиво заманивали его на свои дворы.
Даже деда Полинашу солдатки ухитрились приспособить вместо няньки к малым ребятам. Дед целые дни сыто дремал на завалинке и грозился на своих питомцев коричневым изогнутым пальцем.
Однако особенно желанным и дорогим работником в солдатских дворах считался Полинашин внук Николка. Этот широкоплечий молчаливый парень делал всякую работу легко и жадно. Семихватиха властно забирала Николку на свой двор при малейшей надобности: муж Семихватихи, тихий, безответный Акимушка, был не работник, а второй сын бегал еще в мальчишках.
Кривушинские одинокие солдатки завидовали Семихватихе и все чаще повторяли Николке:
– Плюнь ты на нее! Этакому соколу полцены платить! Да она матери твоей три ржаных куска за всю жизнь не кинула… За что убиваешься?
Парень отмалчивался и только сердито блестел синими глазами.
Солдатки уважали в Николке молодого, сильного хозяина. Все знали, что он старательно прикапливает деньги на лошадь и на всякое обзаведение. Поздней осенью было назначено его венчание с Натальей.
Глава седьмая
Весной Семихватиха забрала Николку на пахоту.
Загоны Семихватихи лежали возле дальнего леска, и Николка всю долгую неделю ночевал в лесной сторожке. Наконец он прислал матери весточку, что пахота кончается в субботу.
Авдотья испросила у соседки баньку и к вечеру жарко ее натопила.
– Хозяина жду, – гордо объявила она.
Николка приехал на закате. Он вошел, нагнувшись у притолоки, слегка похудевший и черный от весеннего загара. Мать радостно засуетилась.
– Баньку нагрела тебе, ступай. У Олены баньку-то заняла. Свою хоть бы саманную огоревать…
Николка повернул к ней суровое пропыленное лицо.
– На что ее, саманную? Бревенчатую срубим, – сказал он густым, уверенным басом.
Авдотья подала сыну новую мочалку, кусок мыла и полосатые порты, скатанные тугим свертком.
– Мать! А рубаха где? – властно спросил Николка.
Авдотья кинулась к сундуку, постояла над ним и всплеснула худыми руками: забыла постирать рубаху!
Сын молча стоял посреди избы и ждал. Авдотья металась и искоса на него поглядывала. Он уже был настоящий мужик, сильный, сердитый хозяин: входил и сразу заполнял собою всю избу, Авдотье совсем не оставалось места. Его лапти и онучи, брошенные у порога, пахли полевым дымом и влажным черноземом. Он зарабатывал деньги и знал себе цену.
Авдотья открыла сундук, безжалостно переворошила его до дна и вытащила оранжевую рубаху, слежавшуюся от времени. Это был праздничный наряд покойного Силантия.
Возвратясь из бани, Николка, распаренный и ослабевший, прошагал по избе, осторожно переставляя натруженные ноги. В отцовской рубахе он сразу стал широким и грузным. Скамья под ним скрипнула. Он тяжело бросил на стол большие промытые руки.
– Ужинать будем?
– Ты, Николя, как есть отец, – прошептала Авдотья.
Она поставила на стол горшок с кашей, крынку молока и неловко уронила на пол обе деревянные ложки.
– Устанет, бывало, и вот эдак же руки-ноги носит, словно потерять боится, – бормотала она, в замешательстве шаря под столом.
Николка положил каши в чашку, залил молоком и неторопливо погрузил ложку. Ел медленно, но жадно, и каждый раз, когда смыкал челюсти, на загорелых скулах наливались крупные желваки.
– Ешь, мать! – напомнил он растерянной Авдотье.
Тут в сенях скрипнула половица. Оба оглянулись на дверь. Вошла Семихватиха, лениво поклонилась и скрестила на животе темные пальцы.
– Хлеб-соль! Утра ноне росные, землю питают, – издалека начала она. – Теперь земля, как сахар, под плугом раскалывается. Зерна ждет, матушка. Посеем да сенокос отвалим, а там уж пары подымать. Ты у меня, Николай, всякому мужицкому делу обучишься.
Авдотья рассеянно поводила ложкой в молоке, отодвинула чашку и перекрестилась. Николка насмешливо глядел в угол.
Семихватиха прошла в избу, села на скамью. Она нетерпеливо ждала.
– Свою лошадь покупаем, тетка Олена, – отчетливо и строго сказал Николай. – Свой пар подымать собрались. Не пойду.
В избе стало тихо. Авдотья исподлобья поглядывала на Семихватиху, багровую от удивления.
Николай встал, оправил пояс и вышел. Семихватиха злобно покосилась ему вслед.
Она тоже поднялась и, тяжело сопя, пошла к порогу.
Авдотья долго не могла уснуть. Она думала о сыне.
Николай работал ненасытно, с веселой яростью, и все тело его, до кончиков пальцев, словно было налито нерастраченной силой, глаза ярко и сине горели…
Должно быть, у молодой Авдотьи были вот такие же глаза. Муж говорил ей, бывало: «Ясочка ты моя! Засмеешься – синей водой плеснешь, огневаешься – синим огнем опалишь».
Авдотья стыдливо всхлипнула в темноте. Давным-давно повяло у нее тело, и глаза уж не те, и голос стал отдавать хрипотцой. Было ей уже около сорока годов. На пятом десятке женщине положено омыться последними кровями и вступить в тихую старость. Так и будет: дотянет она последние, предназначенные ей годы за широкой спиной сына. Будет нянчить внучат, по малости помогать в хозяйстве…
…Авдотью разбудил резкий стук в дверь. Она накинула на плечи шубейку и сонно улыбнулась: не жалеет силы непутевый парень, еще дверь разнесет в щепы.
– Николя, это ты?
– Отворяй! – сказал за дверью чужой грубый голос.
Авдотья откинула щеколду и бросилась к печке.
– Кто это, батюшки?
Она нашарила спички и зажгла лампу. У порога стоял толстый стражник. Он неторопливо обтер усы и, придерживая рукой шашку, прошел к столу.
– Во вторник сына тебе провожать: мобилизация, – сказал он, копаясь в кожаной сумке.
– Чего это? – не поняла Авдотья. – Ты чего это? – повторила она неожиданно звонко, на всю избу.
– Ну-ну, без крику, – угрожающе проворчал стражник. – Ходи тут по вам!..
Он разложил на столе бумагу и прихлопнул ее ладонью. Между двумя его толстыми розовыми пальцами отчетливо чернел герб.
Авдотья затряслась с головы до ног, глаза ее налились ненавистью.
– Ты, мерин, пошто против закона идешь? Одного-единого сына!..
Стражник лениво оглядел ее с головы до ног.
– Царь велит, не я.
Авдотья, судорожно цепляясь за стол, опустилась на скамью. Голова у нее мелко тряслась.
Стражник следил за ней с любопытством.
– Какой он солдат, мальчишка еще, – тихо и льстиво сказала Авдотья. – Не солдат и не мужик. Я ему кормилица.
Стражник молчал.
– Или, думаешь, дед Полинаша мужик? Законов таких нету. Послушай-ка… – Она преданно заглянула в глаза стражнику. – Может, прошенье губернатору подать? Откупиться капиталом, а? У нас есть, на коня принакоплено…
Стражник рассеянно усмехнулся и снова ничего не ответил. Авдотья выпрямилась, как от удара.
– Пальцы ему отрублю, все равно стрелять не будет! – злобно крикнула она. – Как тать в ночи, ходишь!
– Дура! Повесят! Собирай завтра! – однотонно сказал стражник.
Он вышел, гремя шашкой и сапогами.








