Текст книги "Большая земля"
Автор книги: Надежда Чертова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 29 страниц)
Глава пятая
В то время как Авдотья болела, Мариша только однажды проведала ее. Кузька, сказавший о матери, что она «на собрания ходит, хвост завила», повторил чужие слова, да и то без всякого смысла: Мариша, может, только два или три раза ходила на собрания; ей в эту осень было не до мирских дел, потому что в жизнь ее, как хозяин, вломился Федор Панов, по прозвищу Святой, ее ровесник, одинокий вдовец, отчаянный кудреватый утевский ямщик.
Казалось, Марише нечего уж было ждать от жизни: какой-то годок оставался до «бабьего веку», до сорока лет, а жила она еще очень трудно, на поденках, в вечных долгах. В голодный год похоронила двух младших дочек, выжили только Кузька и старшенькая Дашка. Кузьке чуть ли не с восьми лет довелось выйти на пашню да на огороды, и все к чужим людям. Но Кузя рос крепеньким, хотя и невысоким парнишкой, а вот Дашка долго бегала золотушной, невидной девчонкой. Мариша брала ее с собой на поденки. Дашка старательно гнула спину на чужом поле, а мать, поглядев, нет ли поблизости хозяина, остерегала ее:
– Не подымай тяжело! Надорвешься, горе мое, какая будешь невеста?
Каждую осень, связав последний сноп на дегтевском поле, выбрав последнюю картофелину из раскисшей ледяной земли, Мариша с Дашкой уходили от скупого хозяина в слезах и злобе. Так же произошло и в эту осень: Дегтев столь ловко рассчитался с ними, что заработанных денег и муки едва-едва должно было хватить до пасхи. О приданом для Дашки уж и думать было нечего.
И тут, среди горя и недостач, Мариша как-то невзначай приметила, что Дашка выровнялась, налилась в теле, порумянела в лице: Мариша видела словно бы себя, какой она была в девичестве. Видела и со стыдом думала о том, что из приданого у Дашки только и скоплена немудрящая постель.
Вот тогда-то через порог ее избенки, нежданный и негаданный, перешагнул Федор Святой. Марише показалось, что одинокий вдовец пришел свататься к Дашке. «Староват, правда, да и без сватов заявился», – подумала она и, накинув на плечи полушалок, повела с гостем безразличный разговор. Дашка, собиравшаяся на вечерку, несколько раз прошла мимо Федора. На ее щеках рдел яркий, как кровь, румянец, и мать догадалась, что девка опять натерлась красной бумажкой…
С опаской поглядывая на гостя, Мариша припомнила всю его родословную. Пановы, или Святые, издавна держали в Утевке ямщину. Их лихие тройки, в писаных сбруях с колокольцами, летали по гладкому степному тракту между Утевкой и Ждамировкой. Были Святые мужики крепкой породы, все до одного отчаянные озорники и пьяницы. Ростом, правда, не взяли, и походка у них была мелковатая, но зато в плечах широки. Больше всего на свете Святые любили коней. У нынешнего ямщика, у Федора, кони были не так хороши, как у его отца, но на козлах он сидел как влитой, красуясь выпущенными из-под шапки темными кудрями.
Святой зачастил к Бахаревым, и Мариша скоро заметила, что он не глядел на Дашку и даже сердился, когда заставал ее дома. Мариша начинала догадываться, но стыдилась и еще не верила. Однажды вечером она все-таки вытащила из сундука желтую кофту с разводами, тщательно выкатала вальком, потом обрядилась и, сдвинув брови, долго смотрелась в тусклое, прозеленевшее зеркальце.
В этот вечер они долго пили чай со Святым, взглядывая друг на друга из-за самовара. Потом Святой встал и, уронив табуретку, сказал:
– Красивая ты, Марья!
Слабея от сладкого предчувствия, она поднялась и забормотала:
– Что ты! Грех! Я двоих деток похоронила да двоих мужей. Дочь – невеста. Стара уж!
Федор усадил ее, железными ладонями стиснув ей плечи.
– Эх, Марья! Когда еще тебя за дохлого Якова отдавали, я в голос кричал.
Марья поплакала несколько ночей, попричитала, но Федор ходил неотступно и… был ей мил. Она, конечно, знала, что от улицы ничего не скроешь, но пуще всего стыдилась Дашки. Девушка все видела, все понимала, хотя и не говорила матери ни слова. Она как будто и не осуждала мать и не смеялась над ней, а просто оставалась спокойной, словно ничего не произошло. С обидой Мариша думала о том, что, если кто посватается к Дашке, она уж, верно, не упадет матери в ноги и не будет травиться спичками.
Сам Федор держался со спокойной уверенностью. Он оправил у Мариши плетень и по первопутку привез дров. Возвращаясь из ямщины, непременно являлся с гостинцами. Мариша задрожала и заплакала, когда он в первый раз сунул ей в руки новенькие бумажки.
– Молчи, – тихо сказал он и наклонил к ней багровое лицо, иссеченное морозным ветром. – Мне любо на тебя работать.
«Дашке кисею куплю, под венцом накрою, – со скрытым ликованием подумала тогда Мариша. – Для Дашки, для дочки, на все решусь», – утешала она себя, видя, как кривушинские бабы начинают косо взглядывать на нее. На посиделках, у колодца, на собраниях они старались не заметить ее, оттереть плечами и, словно невзначай, больно толкнуть локтем. Однако Марише, к ее удивлению, не бывало от того ни страшно, ни стыдно.
Оставшись одна в избе, она иногда начинала петь и беспричинно смеяться. Седую прядь волос на правом виске, пробившуюся в год гибели Кузьмы, тщательно прибирала и закалывала скрученной шпилькой. Она даже достала со дна сундука красные бусы и дважды обернула их вокруг шеи. Казалось, никому она теперь не верила, кроме себя, и никого не боялась. Необыкновенную, легкую силу стала чувствовать во всем теле.
И все-таки, когда она увидела в своем дворе Авдотью, сердце у нее упало. Мариша оробела до того, что сунула в печь ухват черенком вперед. «Знает или не знает? – подумала она. – Знает – корить меня будет». Она едва не уронила на неровном поду горшок с кашей, поставила ухват в угол и порывисто вздохнула.
– Здравствуй, Марья, – с порога сказала Авдотья.
Мариша сразу засуетилась, забегала по избе: усадила гостью в передний угол, смахнула ладошкой крохи со стола, прикрикнула на Кузьму. Тот молча накинул полушубок и ушел.
– Сядь, – внятно и словно с упреком проговорила Авдотья.
Мариша послушно села и наконец решилась прямо, открыто взглянуть на Авдотью.
Сухое, строгое лицо Авдотьи, туго охваченное шалью, поразило Маришу в самое сердце. Она вспомнила старую их дружбу в коммуне, причит Авдотьи над убитым Кузьмой, глухую, голодную зиму, когда Авдотья неизвестно откуда приносила сухие кусочки хлеба и мерзлые картофелины для ее детей.
«Этой не соврешь», – подумала она и порывисто проговорила:
– Матушка, Авдотья Егорьевна, не осуди! К попу не пошла, а перед тобой как на духу…
Авдотья не пошевелилась, не вздохнула, только положила ладони на голову Мариши и легко разняла по ряду темные спутанные волосы.
– Не за тем я пришла, – медленно сказала она. – Да и как осудишь? Переломали у тебя жизнь…
Мариша затихла, насторожилась.
– Ныне всяк своему счастью хозяин. Сама знаешь: одна головня в поле гаснет, а две дымятся.
– Авдотьюшка!..
Мариша упруго вскочила и всплеснула руками. В печке что-то зашипело, она бросилась туда и схватила ухват.
– Каша убежала!
Авдотья молча и пристально следила за ней. Движения у Мариши стали ловкими, молодыми, на щеках выступил смуглый, воспаленный румянец – вся она, от тяжелого медного узла волос до маленьких ног в толстых пестрых чулках, была красива последней бабьей красотой.
– Гляди не затяжелей! – заметила Авдотья и опустила глаза, скрыв улыбку.
Мариша подбежала к ней, как на крыльях, и зашептала со страстной убежденностью:
– Не затяжелею… Да ведь какой мужик-то, видела? Кучерявый, сильный, а смирный!
– Ну вот, наговорила, – слабо усмехнулась Авдотья. – Приданое Дарье справила?
Мариша дрогнула, ничего не ответила.
– И не справишь, – жестко сказала Авдотья. – Девку надорвешь, сама жилы вытянешь, а не справишь.
– Что это ты! Федя вон деньги мне стал давать.
– Федор не надежа: не своя ему Дашка.
Это была правда, которую Мариша таила даже от себя.
– У самой сердце иссохло, – тихо призналась она. – Неужели и Дашке доли не будет, а?
– Мальчишку тоже не жалеешь, – беспощадно продолжала Авдотья. – С каких пор по чужим пашням пустила.
– Этому приданого не надо, – со злобной решимостью ответила Мариша. – Мужик. Сам долю свою найдет.
– До мужика далеко. Молодая ветла гнется, гнется, да и сломится.
Они помолчали.
Долгим и печальным взглядом обвела Авдотья бедную Маришину избу: две широкие скамьи, на которых – Авдотья помнила это отчетливо – лежал убитый Кузьма. Чисто выскобленный шаткий стол. За ним когда-то шумели малые Маришины ребятишки. Горбатый бурый сундук с вырванным напрочь пробоем, широкие кривые половицы, огромная закопченная печь, прочно осевшая на один бок.
Как радовался Кузьма новой своей избе, бумажным занавескам, расшитой скатерти! Бывало, подолгу простаивал он над зыбкой сына, конфузливо трогал одним пальцем розовую пятку младенца и напряженно следил за его светлым, бездумным взглядом. Давно это было!
– Слушай меня, Марья, – сказала наконец Авдотья с такой значительностью, что Мариша подняла голову в тревожном ожидании. – Я твою жизнь знаю до самого дна. Слушай меня: пропадешь ты, одинокая, как былинка в чистом поле. Одна у тебя дорога – в колхоз.
Мариша даже отпрянула от нее и уцепилась за подоконник, как будто земля ушла у нее из-под ног.
– Значит, неспроста пришла, – зашептала она. – Ты что же, с ячеешниками-то заодно? Дашка моя вон тоже… в комсомол подалась.
– Не об этом речь! – Авдотья упруго пристукнула по столу сухим кулачком. – Глупа ты, Марья! В колхозе народная управа, никто не обсчитает и на себя работать будешь. По Кузьме-то первая должна в колхоз идти!
Мариша внезапно сломилась, крикнув со слезами и досадой:
– Мало я в жизни горя нахлебалась!
Авдотья провела ладонью по ее дрожащим плечам и мягко проговорила:
– И я о том же: похлебала, и довольно. Хоть дети свет увидят. Думай, бабонька. Вечером приду, скажешь…
Глава шестая
Как ни рвалась Авдотья повидаться с Надеждой, в дом к Поветьевым она все-таки не решилась пойти, опасаясь крутого нрава самого хозяина двора, Анисима Григорьевича. Поколебавшись дня два, она отправилась на дальнюю улицу, приткнувшуюся к самому берегу Тока, где жил Афанасий Попов.
Этого человека она знала лучше, чем Ремнев или председатель сельского Совета Карасев, потому что ей пришлось года полтора есть с Князем нещедрый хозяйский хлеб у Курылевых и своими собственными глазами видеть метания Афанасия и ссоры его с «отцом». Не в том только состояла суть дела, что копились у Афанасия батрацкие обиды: он и на белый-то свет появился не в законе, приблудным, и, значит, обижен был от самого рождения. «Благодетель» Илья Курылев, подобравший двенадцатилетнего крепыша после самовольной смерти его матери, расщедрился лишь на то, чтобы дать «сыну» отчество «Ильич», но фамилию на всякий случай оставил материнскую – Попов. С тех ребячьих лет и стал Афоня даровым батраком только на посулы не скупого богача Курылева.
Когда же за Афанасием, окончательно не поладившим с неродным отцом, в последний раз закрылись курылевские ворота, он подался в город Чаплино и почти до тридцатилетнего возраста скитался там, пока не прибился к больнице в ночные сторожа. Тут-то, в одинокой каморке, и настигла его «божественность», и стал он искать правду.
Авдотья по-своему объясняла этот неожиданный поворот в жизни Князя: слишком уж трудно было ему отказаться от крестьянской доли, от земли, на которой отроду ему положено было тратить свою медвежью силищу. Земля навечно оказалась не его, чужой, и весь белый свет сразу стал чужой. Тогда-то, думала Авдотья, и перегорели в нем все упования, дал он себе волю погрузиться в «божественное» и, осудив всеобщее «зло», принялся искать какую-то непонятную правду.
Тут и подцепила его хитрющая Лукерья, вдруг зачастившая в чаплинскую больницу: «монашество» в этой засидевшейся девке было напускное, а сквозь угрюмость и темное бормотание одинокого как перст, никогда никем не привеченного мужика она разглядела нерастраченную силу. Умело поддакивая Князю, она уговорила его вернуться в Утевку, взяла в свою избу, приодела, женила на себе и пристроила сторожем в школу. И стал угрюмый мужик ходить с колотушкой, караулил, неизвестно от кого, старенькое саманное здание школы да на переменках звонил в колокольчик.
Обо всем этом думала Авдотья, шагая на дальнюю улицу, где жил Князь. Дойдя до его избы, сиявшей на солнце двумя чисто отмытыми окошками, она немного постояла, собираясь с силами, потом вздохнула и тихо отворила калитку.
Афанасий сидел в переднем углу, уставленном и увешанном иконами и расписными пасхальными яичками. Лукерья что-то шила и, когда Авдотья вошла, посмотрела на незваную гостью с неодобрительным удивлением. На приветствие Авдотьи ответила только она, Афанасий же повернул голову и едва удостоил Авдотью легким кивком.
В лице Князя не было ничего приметного, выделялись только густые длинные брови, из-под которых по-медвежьи смотрели маленькие темные глазки. Широкий и плоский затылок его сливался с короткой, крепкой шеей, и уж одно это, кажется, говорило о несокрушимо диком упрямстве.
Авдотья без приглашения прошла вперед и села на скамью против Князя.
– Поговорить-то с тобой можно, Афанасий Ильич? – спросила она.
Князь отодвинул от себя книгу, которую читал перед приходом гостьи, и буркнул в ответ что-то вроде «чего же не можно», а после того скрыл глаза под страшнущими бровями.
– Книги читаешь, – сказала Авдотья и, помедлив, с завистью прибавила: – А мне не дано грамоты.
Князь промолчал. «Что же это я тяну да подговариваюсь?» – укорила себя Авдотья и решилась идти напрямую.
– Что же, Афанасий, или ты всю жизнь собираешься в колотушку стучать? – смело спросила она.
Тот неохотно глянул на нее и отвернулся. Разговор переняла Лукерья.
– А ты ноне никак проверщица?! – воскликнула она, строптиво тряся толстыми щеками. – Наверно, в колхоз звать будешь?
– Буду звать! – твердо ответила Авдотья и, опять обращаясь к Князю, прибавила: – Не от себя пришла, Ремнев меня послал, Степан Евлампьич… Или уж не крестьянин ты, Афанасий Ильич?
– Гляди-ка, ячеешница стала, – прошипела Лукерья и поднялась, отшвырнув свое шитье.
Афанасий снова взялся за книгу, помолчал и наконец с явной неохотой отозвался:
– Пустое говоришь. Правда, она вон где, – и показал пальцем на книжку.
– Правда, Афанасий, по земле ходит. И в земле тоже правда, – возразила Авдотья по видимости спокойно, хотя сердце у нее тревожно стучало. – Нынче каждый крестьянин свою судьбу решает, – продолжала она, стараясь не глядеть на Лукерью, выскочившую уже на середину избы. – И ты своей судьбы не минуешь. Не за чужим плугом тебе идти…
– А то за своим, что ли? – с вызовом крикнула Лукерья. – Служащий он человек, и все тут. Не имеете права.
– Чужой плуг у Курылева был, – все еще обращаясь к Афанасию, сказала Авдотья. – А тут для всего мира будешь пахать.
– Люди-то поумнее нас: вон собрались да уехали с глаз долой! – опять закричала Лукерья.
Авдотья повернулась к ней и спросила, кто же собрался да уехал.
– Поветьевы, – со злым торжеством возвестила Лукерья. – Ищи их теперь.
Афанасий задвигал бровями, волосатое лицо его сразу стало каким-то шальным, и Авдотья вдруг припомнила, что в Утевке поговаривали о нем, как о человеке припадочном: недаром же не взяли его на военную службу. «Кто знает, не сдвинулся ли он с ума на книгах-то…» – подумала Авдотья и опасливо смолкла. Лукерья опять склонилась над шитьем. На ее круглом лице так и сияла самодовольная усмешечка: дескать, вот он тебе сейчас покажет. Князь, тяжело сопя, перелистал книжку, повел толстым пальцем по странице и вдруг торжественно, как в церкви, произнес:
– Люди, израненные сатаной, яд аспидов на губах ваших…
Сказав это, он уставился шальными глазами в лицо Авдотьи и наставительно прибавил:
– Не нами писано.
И, помолчав, проворчал совсем уж непонятно:
– Изыди. Оскверняешься на старости лет.
Авдотья ослабевшими пальцами застегнула полушубок, встала и пошла к двери. Лукерья выскочила за ней в сени.
– Видела? – торжествующе шепнула она, отворяя дверь на улицу.
– Оплела ты его, – проговорила Авдотья и нашла в себе силу усмехнуться. – Только гляди других не оплетай, не разводи агитацию.
– Ячеешница… – пробормотала Лукерья, и в ее голосе послышались растерянность и злоба.
Только отойдя от Князевой избы, Авдотья припомнила то, что сказано было о Поветьевых. Если болтливая баба не привирала и старые Поветьевы в самом деле уехали, значит, ей открывалась дорога в этот дом: там она без помехи поговорит с Надеждой.
Эту молодую женщину она знала не очень хорошо – Надежда была высватана из чужой деревни, и утевцы видели ее всегда лишь за работой где-нибудь в огороде или на реке с корзиной белья. Но прошлым летом она заставила о себе говорить. И не только говорить, но и в колокол звонить. Да, так оно и было: это ради нее, ради Надежды, били в набат. Авдотье как раз в тот день случилось выйти на реку с бельем. День был солнечный, и река так и кишела купающимися ребятишками; они галдели так, что их, наверно, слышно было за две версты. И вдруг они все закричали, а через короткое время на колокольне ударили в набат. Авдотья кинулась к тому месту, где купались ребятишки.
– Утонул! Утонул! – кричали там. – Лукьянихин Васька в омут угодил!
Авдотья не успела опомниться, как мимо нее промчалась поветьевская молодуха; на ходу сбросив с себя юбку и платок, она с крутого берега кинулась прямо в омут и, наверное, сразу достала дно, потому что ее выкинуло обратно, будто пробку. Три раза она ныряла, надолго скрываясь под водой, и наконец появилась с ребенком в руках и поплыла к берегу. Там уже столпилось множество народа. Надежду, всю опутанную водорослями и тиной, выхватили с ее ношей из воды и вынесли наверх.
Тут прибежал ее муж, проводивший отпуск в отцовском доме. Люди суетились вокруг Надежды и маленького утопленника. Одни кричали, что нельзя класть утопленника на землю, другие помогали Надежде одеться, а муж ее, растолкав всех, сразу же, при всем народе, стал ей выговаривать:
– Что ты вздумала, полоумная? Не твоя это печаль – за чужим дитем в омут сигать!
Как же гневно посмотрела она на него! Но сказала только одно:
– Мотя! Опомнись, неладно говоришь!
Приглянулась тогда Авдотье поветьевская молодуха, а ледащий ее муж не понравился. «Видно, только себя любит», – подумала она. И даже пожалела, что досталась этому сморчку столь пригожая да смелая женщина.
Но сейчас Авдотья, войдя в просторную горницу Поветьевых, едва узнала красивую Надежду. «Иль подралась с кем?» – опасливо подумала Авдотья, мягко здороваясь с молодой хозяйкой и стараясь не смотреть на синяк, разлившийся у той под левым глазом.
С заметной суетливостью Надежда приняла от гостьи шубу, усадила ее на стул, прибрала раскиданные по полу игрушки и только тогда сказала:
– Мужа вот проводила, заезжал по дороге. Пошумели мы тут, аж хлестнул он меня. – Спохватившись, она спросила: – Может, у тебя, Авдотья Егорьевна, дело есть?
Авдотья махнула рукой:
– Какое там дело! Зашла, и все. – И прибавила спокойно: – Промеж мужа и жены чего не бывает.
Она уже поняла, что попала к Надежде в горячий час и расспрашивать ни к чему: Надежда и сама не захочет таиться.
Пока хозяйка хлопотала с ребятишками – старшенькую, чернявую девочку, уложила спать, а беленькую, совсем маленькую, взяла на руки, – Авдотья рассмотрела горницу, в которой никогда до того не бывала, и подивилась белым кружевным занавескам, пышной кровати с шишками, швейной машинке. Даже граммофон стоял тут, на столике в уголку, и сиял красной трубой с разводами. «Богато живут, а ладу, видно, нет», – подумала Авдотья, жалея молодуху.
Все вышло так, как она ожидала: старшенькая девочка уснула, Надежда угомонилась, села рядом с гостьей и, укачивая ребенка, принялась рассказывать.
По ее словам выходило, что свекор Анисим Григорьевич только для виду ходил на собрания и ввязывался в мужицкие споры: поняв, что Матвеева служба не избавит его от колхоза, а межи на полях по весне все равно перепашут, он втихую размотал хозяйство и укатил с женой – будто бы из-за ее болезни – в областной город Александров. Матвей же, финагент в районе, наезжал только по субботам или, вот как нынче, по случаю.
Надежда не горевала, что жила теперь одна во всем доме, – так, без окриков крутого свекра, без понуканий больной свекрови, было ей спокойно. Но в тишине она поневоле стала задумываться о своей судьбе и о доле своих девчонок. Люди вокруг нее искали правды для себя и для детей своих, они уже шли, спотыкаясь и споря, по какой-то новой дороге. А она, Надежда? Она, как и прежде, должна батрачить в поветьевском дворе. Скота у них немало, а летом на одном их огородите убиться можно. И ведь еще надел какой-никакой оставят, – значит, паши, сей, убирай хлебушко одним горбом.
– Весь-то день-деньской вчера думала и передумывала, – звенящим голосом говорила Надежда. – Спорила сама с собой, страху предавалась: как мужу скажу? Задумала с ребятами в колхоз идти, да ведь не вольная птица: крылья-то связаны. А тут Матвей заявился, как загаданный… Спор у нас поднялся.
Пятый год жила Надежда в замужестве, а это был первый спор, затеянный именно ею. За обедом, набравшись духу, она прямо спросила у мужа:
– Как же думаешь с колхозом?
– Чего мне думать, – буркнул Матвей. – Я ни при чем.
И только немного погодя недобро усмехнулся:
– Уж не ты ли думаешь про колхоз?
Кровь бросилась Надежде в голову, она закричала не своим голосом:
– А кому же думать? Ты-то сам много ли на поле убиваешься? Ковырнешь две борозды да снова за бумаги! Мужик в доме – и нет мужика в доме. Тоже мне хо-зя-ин!
Матвей даже из-за стола выскочил.
– Надежда! Ты в чей дом вошла, дура пропащая?
Надежда кинула ложку и ответила уже без крика:
– В твой дом вошла. Да я тебе три дома таких отработала. Дура я, это, может, правда. Да ведь не совсем пропащая.
Они стояли друг против друга. Матвей был неширок в плечах, и Надежда впервые про себя удивилась: почему это она его боится?
А Матвей сжимал кулаки, не зная, на что решиться. И тут Надежда поспешно выложила ему все, что надумала:
– Я хлеб сею да его убираю, я и за скотом хожу, вот и скажу последнее слово: ты как хочешь, а я в колхоз пойду.
– Ты… ты… – Матвей замахал кулаками и даже взвизгнул. – Голодранкой была, голодранкой и осталась. Вот тятяша приедет, он тебя… Хозяйка! Да ты своим юбкам и то не хозяйка!
Надежда напрямик отрезала:
– Нынче голытьбе верх вышел.
Тогда Матвей стукнул ее по лицу самыми костяшками…
– А мне уж все равно было, – рассказывала Надежда Авдотье, кусая губы. – Ушла за занавеску, к детям, стою, а сама чую: бей меня теперь, раскидай по косточкам, все равно сделаю по-своему.
Она отнесла уснувшую девочку в зыбку и снова села рядом с Авдотьей, сложив на коленях сильные рабочие руки.
– Не ко двору я им, Егорьевна… Ну, как заплатка к новому одеялу пришлась. Поветьевы, они умственные, детей всех выучили, ка чистую работу поставили, я для ихнего хомута одна такая нашлась, безгласная: ломи на них на всех, чертоломничай…
– Отмолчалась, выходит, – сказала Авдотья, и в ее голосе прозвучала мягкая, чуть печальная нотка. – Без спору тебе не обойтись. А уж спорить так спорить.
Авдотья обещалась прийти еще. А выйдя за ворота, вдруг подумала: «Придется, наверное, этой статной молодухе еще раз с крутого берега кинуться. Ну что же, на полдороге ведь не остановишься…»








