Текст книги "Портрет героя"
Автор книги: Мюд Мечев
Жанры:
Военная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 31 страниц)
XXV
Около нашей церкви – женщины, идущие после вечерней смены с ткацкой фабрики. Они идут медленно и о чем-то говорят.
– …нету! Как в воду канул! Был в проходной…
Я сворачиваю во двор и – столбенею: бледная, идет мне навстречу моя мама.
– Где ты был?!
– Я… гулял.
– Не ври! – тихо шепчет она. – Пойдем!
– Мама, зачем ты здесь?
– Я искала тебя! – В ее глазах стоят слезы. – Жив! – шепчет она. – Если ты еще раз уйдешь перед самым комендантским часом, помни, что… – Не успевает она закончить фразу, как мы слышим гудок машины. Прямо на нас едет по двору милицейский автобус.
– Не бойся, мама!
Она оглядывается по сторонам и шепчет:
– Этого еще только не хватало!
– Мама, не бойся, – повторяю я. – Как только они отвернутся, мы бежим туда! – И я показываю ей на отогнутые прутья церковной ограды.
Свистя, милиционеры сгоняют группу женщин-ткачих в послушное охающее стадо. Все достают свои документы.
– Бежим, мама! Собак у них нет, не бойся!
Я толкаю ее, и мы бежим. Свистки. Вот дыра – она лезет, я – за ней.
– Не туда! – Я хватаю ее за руку и тяну в разрушенный дом, что виден из окон нашей школы. – Прыгай!
Она перепрыгивает через большую дыру в разломанных полах, и, прижавшись друг к другу, мы стоим в темноте. Пахнет гнилыми досками и холодной сажей из разрушенной печи. В проеме дверей появляются и исчезают силуэты двух фигур.
– Теперь идем, – говорю я маме.
Она послушно дает мне руку, и я веду ее вдоль стены по сохранившейся балке. Внизу сквозь черную дыру разобранных полов виднеются листы бумаги, тряпки, консервные банки, битая посуда; вот мелькнули печные дверцы и искусственная нога. Увидев ее, мама закрывает глаза.
– Не бойся, мама, она искусственная!
У пролома в стене мы останавливаемся. Обрушенные кирпичи образовали здесь кучу, усыпанную сверху снегом. Через дыру видно звездное небо и купола нашей церкви, освещенные луной. Скользкая накатанная горка ведет отсюда к улице Льва Толстого.
Я высовываю голову: милиционеры заталкивают в автобус женщин. Прислушиваюсь. Так и есть. Осторожные шаги по балке. Свет фонаря шарит по потолку. Блестит разбитая люстра.
– Быстро! – шепчу я маме. – Садись и съезжай, как на санках!
– На что садиться?
– На попку!
Она садится на кучу, за ней я, и мы скользим по ледяной горке прямо с высоты второго этажа на нашу усыпанную снегом тихую улицу. Я отряхиваю ее, а она смотрит на меня удивленно:
– Где ты всему этому научился?!
– Извини, мама, потом. Некогда. Бежим!
– Мне стыдно бежать! – вдруг заявляет она. – Ведь я ничего плохого не сделала! Так?
– Так, мама, но прибавь ходу.
– Ты не можешь понять, как мне стыдно!
А я думаю, что у нее дыхание еще лучше, чем я предполагал, если на бегу она может выговаривать такие длинные фразы.
– Ужасно стыдно. Ведь я бегу от своей власти!
– От своей, мама, от своей, бежим!
– Но ты понимаешь, что это плохо?
– Да, мама. Очень понимаю.
– Хоть это хорошо, – шепчет она.
Мы сворачиваем снова в проходной двор, потом в другой и наконец оказываемся почти у самого нашего дома.
– Но почему ты не захотел, чтобы мы остались и пошли вместе со всеми? – спрашивает мама.
Таких дурацких вопросов я давно уже ни от кого не слышал! Их может задать только педагог, но так как она – педагог, то все правильно.
– Мама! Им только попадись – насидишься!
– Но у меня же есть пропуск и все документы.
Я безнадежно машу рукой, думая, что навряд ли она поймет меня.
– Им ведь можно все объяснить! Нет, как это я могла дать втянуть себя в такой неблаговидный поступок?
И тут мимо нас проезжает милицейский автобус.
– Спокойно, мама. Вот теперь не беги.
– Хорошо, – послушно отвечает она.
Хрустя снегом, автобус въезжает во двор милиции.
– Ну довольна, что ты – не там?
– Да!
Теперь она смеется. И любовь, и счастье, и жалость ощущаю я в себе при этом смехе. Ведь это она смеется чуть ли не в первый раз за два года войны!
Мы подходим к дверям нашего дома, и только тут я говорю:
– Мама! Я достал… мне дали кашу и котлету… И очисток, и капустных кочерыжек!
– Кто?
– Инвалиды из госпиталя. Мама! Как ты думаешь, если он ранен и очень изувечен, то может любить его женщина?
– А почему ты об этом спрашиваешь?
– Я писал письмо жене одного раненого.
– Он что – страшно покалечен?
– Да… Страшно.
Она, не отвечая, открывает дверь, и мы входим в нашу холодную квартиру. Лунный свет сквозь стекло форточки освещает маленький кусок пола. Слышно сопение брата. Мама садится в кресло. И так, молча, сидит, и мы не зажигаем огня. И вдруг она говорит:
– Я бы любила такого человека.
И я понимаю, что это она – об инвалиде.
XXVI
С того дня прошло две недели. Я снова начал рисовать.
Когда я, устроившись удобно у окна, рисую полуразрушенный дом напротив, ко мне подходят Славик и Тимме.
– Для стенгазеты? – спрашивает Славик.
– Нет, для себя.
– Чудной ты. Рисовать надо радостное, а ты – развалины. Их же починят потом. А-а… для жалобы?
– И не для стенгазеты, и не для жалобы.
Тимме топчется сзади и заглядывает в мой рисунок. Тимме наполовину немец, и их с мамой не выслали из Москвы только потому, что его дядя плавает на подводной лодке.
– Так вот! Ты, конечно, знаешь, что очистки теперь собирать трудно? – Славик с улыбкой смотрит на меня, и я краснею. – Не щурься! Я знаю, где можно достать хлеб.
– Где?
– На окружной дороге, где идут на фронт эшелоны. За вечер, если повезет, можно набрать грамм сто – сто пятьдесят. Но – опасно. Пойдешь?
– Пойду.
…Одевшись, мы выходим из школы и, перейдя трамвайные пути, оказываемся на Хамовническом плацу. Мы идем вдоль него по направлению к Александровскому мосту. Москва-река лежит подо льдом. Вдоль гранитной набережной ветер метет длинные, как реки, потоки снега. Мы перешагиваем через них и, сгибаясь под ветром, идем дальше, туда, где с одной стороны на другую перекинулся горбатый старинный мост.
Окраина Москвы, печальная, затемненная, наводит уныние. На противоположном берегу видны рощи Нескучного сада. Куда ни брось взгляд – везде темно: ни единого луча света не падает из-за черных провалов окон. Город как будто вымер. Но он все равно живет, наш любимый город, живет, несмотря на войну, и голод, и нужду; работают заводы и фабрики, бегут, мерцая синими фонарями, вагоны трамваев по занесенным снегом путям; под землей сверкает огнями метро; тысячи врачей в госпиталях делают операции, и те, кто ранены, надеются, что им помогут… Голодные люди живут и работают в холодных домах; школьники после уроков ищут, где только возможно, все, что может быть подспорьем голодному пайку… И вот мы – Славик, Тимме и я – идем просить у солдат хлеба.
– Мы живем, – шепчу я.
– Ты что? – спрашивает Славик.
– Мы живем! – повторяю я слова мамы, сказанные ею, когда она вчера, положив кашу на тарелку, на нашу самую красивую тарелку, написала на белом листе бумаги: «Моему дорогому младшему сыну!» И я не обиделся; я знал, что она делает это для моего больного брата, который чувствует себя все хуже и хуже. «Это ему поможет, – сказала она, – поможет не меньше, чем еда!» И она попросила меня нарисовать что-то хорошее. При свете коптилки я нарисовал розу, стоящую в стакане воды. «Почему розу?» – спросила мама. – «Он любит розы, неужели ты не помнишь?..»
Тимме, идущий за нами, спотыкается и падает. Мы оборачиваемся. Тяжело дыша, он встает и отряхивает снег. Лицо у него белое как бумага, пот бежит из-под шапки. На минуту он закрывает глаза и садится на снег.
– Вставай, Тимочка!
– Сейчас… Только посижу немного.
Он самый слабый в нашем классе. И никогда не дерется. Он молча переносит удары и оскорбления, как будто бы так и должно быть, а потом долго плачет. И мы все знаем, что он носит с собой фотографию своего отца.
– Вставай, Тимочка, – прошу я. И, подсунув руку под его спину, помогаю подняться.
Он дышит, как больной.
– Черт! – шипит Славик. – А если милиция? Он же убежать не сможет! Его же поймают! А он продаст нас!
Тимме открывает глаза и спокойно, как будто ничего не произошло, произносит:
– Тимме никогда и никого не продаст.
И это – правда! Как бы не смеялись мы над бедным Тимме, аккуратненьким и слабеньким Тимме, мы его уважаем. Мы знаем, что его семья не отказалась от отца, хотя им грозила ссылка. И помним, как при всех учениках и учителях прямо на линейке он сказал Изъявительному Наклонению после какой-то его издевательской выходки: «Помните, товарищ завуч! Мы – такие же граждане, как и вы, хотя многие так не думают, зная, что произошло с нашими родителями…» И Наклонение, вцепившись в стол, смотрел на него, как на привидение, а тихенький Тимме продолжал говорить дальше своим слабым голосом, вздрагивая от волнения: «…и мой отец – немецкий коммунист. Он перенес в Германии больше…» И тут Тимме заплакал, а наш директор заорал по своему обыкновению: «Все! Линейка кончилась! Марш по классам!» Мы думали, что после этого Тимме не появится в школе, но на следующий день он пришел как ни в чем не бывало и сидел на своей парте, такой же тихий и бледный…
– Тимочка, – говорю я, – может, ты вернешься?
– Нет! Бабушка больна. Я знаю, что, может быть, и не найду хлеба, я есть такой несчастливый человек, но я должен выполнить свой долг.
О боже! Долг Тимме, о котором он так часто говорит, я представляю чем-то вроде громадного чемодана, который он таскает с собой повсюду.
И мы идем дальше, идем к мосту, который уже совсем рядом. И тут я замечаю детей: они направляются к железнодорожной насыпи, некоторые уже карабкаются по ней к путям. Всем им примерно столько же лет, как и нам, но есть и совсем маленькие. Их ведут за руки старшие. Большинство одеты еще хуже нас – в старых перешитых военных шинелях, в немецких мундирах и пилотках, в женских, кофтах.
Когда мы поднимаемся на насыпь и останавливаемся рядом с изгородью, окружающей запретную зону у моста колючей проволокой, я вижу детей в домотканой одежде и лаптях. Они стоят особняком и жмутся друг к другу. У них такой вид, будто они сошли с картин Перова.
Медленно расходясь вдоль железнодорожного полотна, дети образуют нечто вроде шеренги. Тимме, робко озираясь, косится на Славика.
– Все вместе! – командует Славик. Но видно, что и ему не по себе.
Слышна матерная брань. К нам подходит паренек с горящей папироской. На нем, несмотря на мороз, матросская бескозырка без лент; из-под немецкого мундира, украшенного орлом со свастикой на правой стороне груди, видна матросская тельняшка, на ногах – немецкие сапоги.
– Откуда? – спрашивает он нас, и длинная струя слюны, пахнущая табаком, летит из его рта нам под ноги.
Мы отвечаем.
– Так и быть! С каждого куска – долю!
Мы киваем. За его спиной появляются его дружки. Отвратно улыбаясь, они смотрят на нас.
– Если спрячете – найдем! – веско добавляет он. – И – сами знаете, что будет!
Мы киваем.
– Табак – мне!
Мы киваем.
Он поворачивает кольцо на своем пальце, и мы видим заточенный осколок бритвы, впаянный в него.
Блатные уходят к будке часовых. И тут раздается гудок. Рельсы у наших ног вздрагивают, из-за поворота, – выпуская клубы дыма и пара, появляется паровоз.
Я весь дрожу: я еще никогда не просил хлеба у воинских эшелонов и не знаю, как это делается… Славик шепчет нам с Тимме:
– Сейчас он снизит скорость у моста, и вы кричите: «Дяденьки! Дайте хлеба!» Они начнут кидать, но вы не собирайте – только кричите, а собирать буду я.
Поезд все ближе. Некоторые из детей сняли шапки и держат их перед собой в руках. И я с колотящимся до боли сердцем снимаю свою и стою так же… Ветер шевелит мои волосы, снежинки, кружа, падают на голову. Я не спускаю глаз с паровоза.
Деревенские дети стоят рядом. Я оборачиваюсь и вижу, как старший толкает в бок самого маленького из них с большим треухом.
Вот и первый вагон, где в деревянной будке у пулемета, повернув к нам свои головы в касках, надетых поверх ушанок, стоят два солдата. Из щели отодвинутой двери вагона блестит оранжевое пламя печки. И в это время тот, маленький, шагает вперед и, держа треух в руках, неожиданно звонким и чистым голосом произносит:
– Христа ради подайте нам!
И он снова и снова повторяет эту древнюю фразу:
– Христа ради… подайте нам!
Мелькают головы солдат. Жестокая матерная брань, которой наш народ так часто выражает свое изумление, горе, отчаяние, несется из вагона. Я тупо смотрю, как под тяжелыми колесами вагонов прогибаются рельсы. Вот первый вагон проехал. Паровоз уже у будки часовых. А мальчик рядом все твердит: «Христа ради! Подайте нам!» И остальные дети и кричат, и просят…
Сердце мое колотится, будто готово выскочить. Бледный Тимме, сжав губы, но не сняв своей вязаной шапочки, стоит рядом. Теперь видно, как из вагонов летят куски… Я чувствую, что у меня нет сил нагнуться. Но многие дети уже ползают, собирая хлеб и сухари.
– Держи, сынок! – слышу я. И, оцарапав мне щеку, пролетает у самого моего лица большой сухарь. Я почти ничего не соображаю… Я не знал, что это так…
Мимо нас проезжает офицерский пассажирский вагон. И за белыми занавесками я вижу полное бледное лицо человека в очках, недоуменно и страдальчески смотрящего на нас…
– Ты что – оглох?! – слышу я крик за спиной. – Бежим, идиот!
Славик придерживает оттопыренные карманы.
– Бежим! – повторяет он. – Смотри! – Он кивает головой в сторону моста. Там, прикрыв ладонью телефонную трубку, часовой что-то говорит в нее. – Милиция! Сейчас будут тут! Они не дают собирать! Бежим!
Брякая на стыках, последний вагон катится на мост, светится красным его фонарь. Следом несется струя снега и ветра. Тишина. Часовой, положив телефонную трубку, выходит из будки, блатные бегут к нему, подают мешок, и он роется в нем. Тимме все так же неподвижно стоит и смотрит вслед поезду, красный огонь которого на последнем вагоне мелькает среди темных переплетов железнодорожного моста.
– Я не думал, – говорит он, не обращаясь ни к кому, – что это так ужасно!
Его слова прерывает легкий свист. Блатные тут как тут. Посмеиваясь и поминутно сплевывая, они проходят мимо нас с Тимме и берут Славика за руки, отдирая их от карманов. Он пытается сопротивляться. Раздается звук оплеухи. Руки Славика сами собой поднимаются вверх. Их главный стоит рядом и улыбается, а его подручные выгребают все. Все! Они все забирают из карманов Славика и бросают в мешок, а затем, вынув оттуда три маленьких сухаря, бросают нам… Я смотрю на деревенских детей: они умнее нас – все уже сидят на снегу и, вытянув ноги, жуют. Они уже едят свои куски!
– Суки! Бросьте жрать!
Но они жуют и жуют. И когда блатные обшаривают их карманы, то находят там только несколько маленьких кусочков. Несколько пинков, хныканье – и блатные идут дальше. Все городские дети, так же безропотно, как мы, отдают им свой хлеб. И те оставляют детям по одному, по два кусочка.
Внизу у насыпи появляется толстая фигура в солдатской шинели, перевязанной платком. Она тянет за собой санки, останавливается, смотрит в нашу сторону. Свист… Два мешка катятся с насыпи. Фигура отходит чуть в сторону и, прикрывшись от ветра, закуривает. До нас доносятся запах дыма и кашель. Я понимаю, что это – мужик.
В этот момент один мальчик, придерживая руками карманы, бежит к откосу. Следом за ним – двое. В их руках металлические прутья. Мальчик скользит по снегу, вот он уже внизу и – мчится! Его преследователи не так проворны. Они падают, ругаясь и толкая друг друга, снова поднимаются, но расстояние увеличивается. Тут толстый мужик, стоящий у санок, нагибается и бросает что-то вслед мальчику. Тот спотыкается, падает, пытается подняться… Но те двое уже рядом. Они хватают его за рукава, и я вижу только, как двигаются их руки. Закрыв голову руками, мальчик замирает на снегу.
…И опять рельсы тяжело вздрагивают. Толчок, еще толчок. Часовые уходят в свою будку. Мужик, впрягшись в санки, удаляется. Маленькая девочка плача спускается с насыпи и бежит к мальчику, который лежит не двигаясь.
– Собираем и бежим! – говорит Славик.
Я смотрю на Тимме. Он тяжело дышит.
– Тима! Съешь свой кусок!
Но он отрицательно мотает головой. Деревенские дети снова становятся рядом с нами, строго соблюдая интервалы между собой. Они полны того сосредоточенного внимания, которое говорит яснее слов, что такое для них – просить. Это – их работа. Маленький снимает треух.
Рельсы гудят. Наверное, этот эшелон будет еще длиннее первого. Резкий свисток раздается в воздухе и эхом разносится над Москвой-рекой.
И вот, шипя, появляется новый поезд, но не с той стороны, с которой мы его ожидали, а из-за темных ферм моста и, осторожно посвечивая тонким лучом фонаря, приближается к нам.
– Собираем и бежим! – повторяет Славик.
Перед нами черный незнакомый паровоз, занавески за стеклом. На черной поверхности – орел со свастикой, небрежно перечеркнутый мелом крест-накрест. На площадке первого вагона – часовой. С автоматом на груди, в теплом полушубке, с лежащей у ног собакой. Солдаты глядят из дверей. Почти все они молодые, красивые. Вот один из них смеется и что-то кричит нам; слышна музыка – это губная гармошка. И я наконец понимаю, что это состав с пленными. Я не разбираю слов и смотрю на Тимме.
– Что они кричат? – спрашивает Славик.
Один из солдат стоит в широко открытых дверях. Он поворачивается к нам спиной, нагибается… За ним – смеющиеся лица. «Гут!» – кричит кто-то из них.
– Дурак! Надень шапку! – шепчут деревенские своему маленькому.
А солдаты хохочут, а губная гармошка поет: «Ах, майн либер Августин, Августин, Августин!» Из открытых дверей вагонов до нас доносятся запахи чего-то съедобного… Молча смотрим мы на эти вагоны. Половина поезда уже прошла. И тут я вижу солдат в черных мундирах. Они просто помирают со смеху – увидели лапти на ногах деревенских детей. Указывая на них пальцами и издавая, надув щеки, позорные звуки, они хохочут…
– Тима! – слышу я за спиной голос Славика. – Скажи им что-нибудь!
Шагнув к вагонам так близко, что я хватаю его за рукав, боясь, что он попадет под колеса, Тимме прислоняет ладони ко рту и кричит что есть силы. Я понимаю его слова, и слезы закипают у меня на глазах. Я думаю, что никто не мог бы сказать им лучше, чем это сделал мой товарищ – Тимме!
И тут я вижу, что на насыпь поднимаются милиционеры, а внизу стоят три автомобиля.
– Бежим! – кричит Славик. – Кончай выступать!
Мы хватаем Тимме за руки и, скользя, бежим по откосу насыпи, стараясь держаться как можно дальше от милиционеров, поднимающихся наверх. И вот мы уже внизу. Не обращая внимания на куски льда и сугробы, скатываемся к дороге. И тут Тимме падает. Но мы уже в безопасности.
XXVII
Тимме лежит теперь на боку, поджав ноги. Он икает и держится за живот. Милиция, поймав только деревенских детей, ведет их к машинам. Толстый высокий человек, похожий на Минина с памятника Мартоса, распоряжается у машин. Дети стоят перед ним, сняв шапки.
– Документы! – орет он. – Где родители?! Из колхоза? Где ночуете?
– Там, – неопределенно машет рукой старший.
– А-а! В подъездах! – снова орет толстый. – А знаете ли вы, что сейчас война?! А?! Знаете ли, что вы – нарушители порядка и законов военного времени?!
Часовые перегнулись через перила и смотрят вниз на эту картину.
– Где родители?
– Нету! – хором отвечают дети.
– Как нету?! Должны быть! У всех есть родители! Вот у них же есть! – И он показывает на нас с Тимме. Славик уже куда-то исчез, как всегда в таких случаях.
– Так побиты ж, дяденька, – говорит маленький. – Все побиты. Одна мамка осталась.
– Где мать?
– Хлеба просит…
– А почему не в колхозе?
– А нету колхоза… Весь погорел под немцем…
– Так вы из оккупации?! Всех в приемник! Всех в машину! – Памятник задыхается от гнева.
Но тут мы видим, что идет новый поезд: почти одни платформы, и на них – танки, наши танки!
– Тимочка! – говорю я Тимме. – Смотри! – танки! Наши!
Грозные машины с торчащими пушками стоят на платформах, на бортах которых выведены номера. Тимме, подняв голову, садится на снегу. Он приходит в себя, и улыбка освещает его лицо.
– Танки, – шепчет он, – танки!
Рельсы вздрагивают, паровоз, пыхтя, въезжает на мост, таща за собой длинный состав с платформами, на которых – наши танки! Мы с Тимме встаем и машем. Из вагонов высовываются головы танкистов. Милиционеры тоже смотрят наверх. Я делаю деревенским детям знаки, показывая на тоннель. Но они не сразу понимают. Медленно ползет темная лента поезда. Дети наверху снова собрались в шеренгу. Из проходящих вагонов уже летят куски.
– Опять?! – грозно орет Памятник.
Милиционеры неохотно карабкаются на насыпь. Я снова делаю за спиной Памятника отчаянные знаки деревенским детям, наконец они понимают меня, и их как сдувает ветром.
Наоравшись, Памятник оборачивается.
– Где?! – Он смотрит на пустое место перед собой. Но его голос еле слышен из-за криков сверху.
– Суки! – кричат танкисты из вагонов. И вот первое полено полетело в милиционеров, разгоняющих детей. Второе… третье… – Падлы московские! Суки! Придурки! Окопались!
Один из танкистов поднимает над головой длинную доску, держа ее как копье. Милиционеры шарахаются, один из них падает с насыпи.
– Номер! – вопит Памятник. – Номер эшелона!
– Падло пузатое! – слышу я сверху. – На фронт бы тебя с твоей!..
Звук голоса, заглушенный стучанием колес, относит ветром, и нам не слышно окончание фразы. Дым и свисток поезда… Последний вагон въезжает в узкую щель железнодорожного моста.
– Кузьмин!!! – орет Памятник милиционеру, держащему руки у лица. – Номер? Номер эшелона?!
– На фронте, – шепчет мне Тимме, – на фронте его бы свои стукнули…
Памятник поворачивается к нам.
– Вы еще здесь?!
И я на всю жизнь запоминаю его лицо, свирепое, как у бульдога, небритое, с изувеченной челюстью.
Часовые снова входят в свою будку.
– Как здорово! Танки! – Тимме улыбается, но он весь зеленый.
– Тебе плохо, Тимочка?
– Извини меня… Это я все испортил. Но я сегодня ничего не ел…
– Совсем ничего?
Он кивает головой и сквозь слезы отвечает:
– Почти… Только морковный чай. И одна котлета из капусты. Я все отдаю бабушке – она больна.
Я бросаю взгляд назад: Памятник уже сидит в машине, его воинство – тоже; насыпь пуста.
– Тимме! А ты совсем не боялся, когда говорил этим… солдатам? – Я поправляюсь, я хотел сказать «немцам».
– Я забыл, где я и что со мной, – отвечает Тимме. – А когда вспомнил – уже не боялся. У меня в голове были слова отца… Мой отец – немецкий коммунист. И он сказал мне: «Запомни, мой сын! Выполнение долга не зависит от силы, а только от воли и мужества!»
…И так мы идем очень медленно, разговаривая, потому что Тимме еле тащится.
– О чем это? О чем это вы говорите?
Я оборачиваюсь, вижу Славика и понимаю, что он незаметно крался за нами. И снова удивляюсь, как он может неслышно подойти.
– Нате! – Славик вынимает из карманов по большому сухарю.
– Вот это да!
– Уметь надо! – Он хвастливо улыбается.
Молча мы идем вдоль гранитной набережной. Каждый из нас отломил по кусочку сухаря, и мы сосем эти кусочки, а остальное несем домой, чтобы поделиться с теми, кто нас ждет…
Бледная луна освещает замерзшую реку. Вдоль гранитной стенки по льду замерзшей реки крадутся маленькие фигурки и вот скрываются в круглом отверстии, откуда летом стекает грязная струя воды.
– Они живут там? – задумчиво спрашивает Тимме.
– Навряд ли! – отвечает Славик. – А все-таки странно. Надо проверить.