Текст книги "Портрет героя"
Автор книги: Мюд Мечев
Жанры:
Военная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 31 страниц)
XV
У бани длинная очередь человек в пятьсот. Люди стоят в затылок друг другу вдоль мрачного серого здания. Сырость, текущая из окон, съела штукатурку и напитала темные, покрытые серым налетом кирпичи. От здания несет затхлым паром и какой-то кислятиной.
– Сколько же нам стоять? – Митрофанов удивленно смотрит на меня.
– Сколько придется… Часа три…
Он лезет в карман, достает новенькую тридцатку, и мы, не смотря на стоящих в очереди людей и избегая их унылых укоризненных взглядов, лезем в темные двери. Сержант Митрофанов выставляет вперед грудь, украшенную орденами и медалями, а я жмусь к нему. Мы отпихиваем какого-то старичка, читающего книгу, он быстро открывает рот, но, увидев ордена, закрывает его, не сказав нам ни слова.
– Я все-таки хочу сегодня увидеть рыженькую, – шепчет смущенно мне на ухо Митрофанов.
Мы попадаем в раздевалку. В ней длинной змеей, извиваясь по всем изгибам коридоров, также тянется очередь.
Митрофанов окидывает ее взглядом и, по-прежнему держа в руках сложенную тридцатку, топает вверх по лестнице, я стараюсь не отставать. Мы поднимаемся на второй этаж. Здесь пахнет одеколоном, нашим тройным одеколоном, и после «Грез лета», которых я нанюхался в последнее время, этот запах кажется мне удивительно свежим и приятным. Из-за загородки матового стекла слышно стрекотание машинок и лязг ножниц.
– Парикмахерская? – спрашивает Митрофанов.
– Да.
– Пошли!
Опять не обращая ни на кого внимания, держа красненькую тридцатку так, чтобы она была видна из-за сложенных пальцев, Митрофанов поднимает ее над головой. Один из парикмахеров оборачивается.
– До бани? – спрашивает он.
– Да.
– Пожалуйста! – Парикмахер, улыбаясь как можно шире, показывает на кресло, снимая простыню с сидящего в нем старика.
– А можно… – Тот поворачивает морщинистое лицо.
– С вами – всё! – ледяным тоном сообщает парикмахер. – Семьдесят пять копеек – в кассу! – И он небрежно машет ему по ушам и по шее веничком для сметания волос, попадая также и по лицу. Старик, морщась и охая, встает, а улыбающийся сержант Митрофанов садится в кресло.
Я осматриваюсь: все кресла заняты людьми. Над ними, с машинками и ножницами, смеясь и разговаривая, орудуют парикмахерши. Тот парикмахер, что сейчас занялся Митрофановым, единственный мужчина среди них и, судя по всему, начальник. Унылого вида старая женщина в рваном синем халате, подымая удушливую пыль, сметает щеткой с паркетного пола космы волос. Вот она замедляет движение, нагибается, что-то рассматривает на полу. Охает и, оставив свое занятие, подходит к парикмахеру и что-то шепотом говорит ему. Оба смотрят на маленького худого старика, сидящего в кресле, покрытого простыней, на которую из-под машинки падают седые космы. Молодая парикмахерша, что-то быстро говоря своей подруге, машинально водит машинкой по его крошечной голове.
– Вши! – слышу я.
И, как по волшебству, стрекот машинок прекращается. Парикмахерши оборачиваются. Лицо старика, видное мне в зеркало, начинает краснеть. Последней замолкает машинка именно той девушки, что стрижет его. Быстрыми шагами парикмахер подходит к старичку, втянувшему голову в плечи.
– Вши! – повторяет парикмахер. – Прекратить!
Парикмахерша взвизгивает и трясет халатом.
– А вам – встать и выйти!
Старичок еще глубже втягивает голову в плечи и молчит, вжавшись в кресло.
– Вы что – не слышали?
– Слышал… Но… пусть дострижет… Куда же я? – И он показывает на свою наполовину остриженную голову.
– Вас стричь не будут! Что, вы не могли вычесать вшей?
– Не мог…
– Почему?
– У меня нет гребешка.
– Возьмите у вашей бабки!
– У меня нет бабки… – И крупные слезы текут по его сморщенному лицу. Но все-таки он встает, грязными пальцами вытирая слезы. С его плеч снимают белую простыню.
– В санпропускник! – командует парикмахер, показывая на нее.
Старик нагибается над своей рваной кирзовой сумкой и лезет за кошельком.
– Выходите быстрее! – требует парикмахер.
Старик кладет деньги на мраморный столик, парикмахерша хватает их и сует ему обратно. Шаркая валенками, он выходит из парикмахерской. Раздается зычный голос парикмахера, вышедшего следом:
– Не пускать!
– Почему? – спрашивает кто-то.
– Вшивость!
– Всё! – говорит Митрофанов, улыбаясь.
Его не узнать: веселое, загорелое, молодое лицо сержанта венчает шапка светло-русых, аккуратно постриженных волос. Когда он встает с кресла и, позвякивая орденами, снимает с себя простыню, ножницы и машинки в руках парикмахерш замедляют свое движение, а сами они – кто в зеркало, кто так – рассматривают сержанта Митрофанова.
– За двоих! – говорит Митрофанов и, не подходя к кассе, кладет тридцатку на мраморный столик.
– Благодарю-с! – не говорит, а поет парикмахер, и тридцатка на глазах растворяется в воздухе, как только его пальцы прикасаются X ней.
– Прошу! – Широким жестом он указывает мне на кресло.
Я сажусь.
– Что же вы так заросли, молодой человек? – укоризненно спрашивает он меня и сильными руками поворачивает мою голову так, как будто перед ним голова манекена, а не человека.
Я хочу ему ответить, но он резко нагибает ее, стрекотание машинки раздается над самым моим ухом, и прикосновение холодного металла заставляет меня вздрогнуть. Не глядя ни на мою голову, ни на ее отражение в зеркале, мастер водит машинкой и одновременно разговаривает со стоящей рядом парикмахершей.
– …ее уже выдвигали в райсовет!
– А какая она? Вы ее видели?
– Ох! Очень некрасивая! Злая и какая-то… ужасная… Брр! – В зеркало мне видно, как плечи и грудь парикмахерши вздрагивают. Она морщит юное бледное лицо с полными красными губами. Я любуюсь ее отражением, но…
– Не вертитесь, молодой человек! – И двумя пальцами сжав в висках мою голову, парикмахер поворачивает ее. Милое лицо исчезает из зеркала, а на глазах от боли выступают слезы.
– Готово! – кричит, не обращаясь ко мне парикмахер. Я встаю и смотрю на себя в зеркало: круглая, нелепо остриженная голова, два больших, как у ребенка, уха… «Нет, – думаю я печально, – никакая девушка…»
Но мои размышления прерывает Митрофанов. Он уже машет мне рукой из-за стеклянной двери.
XVI
И вот мы у входа в мыльное отделение. Здесь нас встречает опытным цепким взглядом человек в белом халате. Он оттирает своей сильной рукой начало очереди и смотрит на ладонь сержанта Митрофанова. Там опять шелестит тридцатка.
– Поделитесь с другими! – говорит ему Митрофанов.
– Закон! – отвечает он, обдавая нас запахом перегара и филичевого табака и отворяя дверь.
– Почему без очереди?! – вопрошает интеллигентного вида пожилой человек.
– У них было занято! – отрезает ему впустивший нас. Человек морщится и, отодвинувшись, вздыхает, а мы входим в раздевалку. Шум – как на вокзале. Копошатся сотни людей; мы ищем себе свободное место.
Один из банщиков смотрит на нас, улыбаясь еще издалека. Мы подходим. Широким жестом он показывает на два места и вытирает их тряпкой. Сержант Митрофанов говорит ему тихо:
– Тридцатка.
– Ничего разменяем!
– Я отдал там… в дверях, на двоих.
– Ах, Сергею Павловичу! Ничего – разделим!
Мы садимся. Сбоку на стене висит громадное объявление. На темном стекле золотыми буквами написано:
Остерегайтесь воров!
Все ценные вещи и документы сдавайте на хранение!
За пропажу несданных вещей администрация не несет ответственности!
Администрация.
– Пистолетика нету? – вежливо спрашивает банщик Митрофанова.
– Нет, – отвечает Митрофанов, подавая ему бумажник.
– А у вас, молодой человек?
– У меня ничего нет.
– Вот так-то лучше всего!
Митрофанов, сняв через голову гимнастерку, отстегивает ордена, подает их все тому же банщику. И остается в нижней белой бязевой рубахе с завязками у горла. Через секунду он уже топчется в громадных широких кальсонах, при виде которых я невольно улыбаюсь. Потом, топая ногами, он сбрасывает и кальсоны и остается обнаженным. Я, не отрывая глаз, смотрю на него.
Высокий, с нежной розовой кожей, блестящей под светом электрической лампочки, с развитой красивой мускулатурой, сильными руками и ногами, с широкой грудью, свежим румяным лицом, он кажется мне таким прекрасным, что я на миг забываю обо всем! Человек из другого мира! «А как же он должен нравиться девушкам!» – думаю я и замечаю, что все тощие старички смотрят на Митрофанова с таким же восхищением и завистью.
– Что ты? – спрашивает он.
– Ничего… Я так…
Он поворачивается и показывает мне свой бок, испещренный множеством маленьких шрамов.
– Мина! Понял?
А я… Я деликатно смотрю на его живот… а потом и пониже… и думаю: «Какая дура эта Дуся!»
– Пошли, – зовет он.
– Погоди.
Я быстро сбрасываю свою одежду и вижу, как меняется у него лицо.
– Что ты? – спрашиваю я.
– Ничего… так… – говорит он, но потом не выдерживает: – Ух! Какой ты скелет!
Не отвечая, я пропускаю его вперед, любуясь его фигурой. Внезапно со скамьи слева встает высокий худой человек.
– Кто тут? – спрашивает он. Вытянув вперед тощие руки, выставив обожженное порохом лицо, просит: – Доведите меня…
Мы берем его под руки и ведем между скамеек. Длинная металлическая трость зажата у него в одной руке, в другой – мочалка и мыло.
– Ты чего, – спрашивает он, не поворачивая головы, у Митрофанова, – полный такой? Фронтовик, что ли?
– Да.
– Я так и думал… У торгашей походка другая.
И тут мы видим, что на скамьях, расположенных ближе к выходу, раздеваются инвалиды. Митрофанов замедляет шаги. Зрелище жуткое! Вот, раздевшись, они встают и начинают прыгать, как дети, потому что у них у всех по одной ноге! Держась друг за друга, они образуют фантастическую цепочку людей, танцующих фантастический танец, танец войны…
– Пошли быстрее! – говорит сержант слепому.
– Быстрее я не могу, – отвечает тот. – Доведите меня до дверей, дальше – я сам.
Доводим его до дверей, он берется за стенку, а мы входим внутрь. Пар стоит клубами. Прямо навстречу нам катится на маленькой тележке привязанный к ней ремнями человек. Он весело кричит:
– Берегись! Задавлю!
Митрофанов вздыхает и просит меня:
– Знаешь… пойдем туда, где их нет, а?
– Хорошо.
И мы идем в самый конец бани, где в темноте и тесноте, плеская друг на друга, намыливаясь и ополаскиваясь, сидят старички, худые, сморщенные, мальчики, похожие на меня… как скелетики. И когда среди нас попадается упитанный мужчина, молодой, с целыми руками и ногами, нам ясно: это или фронтовик, или торгаш, или «деятель» вроде нашего домоуправа.
Я становлюсь в очередь за водой, а Митрофанов отправляется искать шайки и пропадает в темноте длинного зала, наполненного паром, шумом голосов, плесканием воды, грохотом цинковых шаек.
А я думаю, сколько же времени у нас всех уходит на то, чтобы купить хлеб, сесть в трамвай, в автобус, попасть в баню, в парикмахерскую… и всегда ли так будет?
И вдруг я вижу Джевада Гасановича Орлеанского! Ведомый под руки двумя банщиками-старичками в фартуках из клеенки, он широко улыбается, сверкая золотыми зубами, выставляя вперед громадный, поросший черными волосами живот, похожий на брюхо кабана, переставляя тоненькие ножки. Он направляется к парилке. Все смотрят на него, пораженные безобразной толщиной его фигуры.
– Кто это? – слышу я за спиной.
– Директор овощного магазина.
Джевад Гасанович поворачивается, смотрит – и говорившие умолкают. Когда дверь парилки захлопывается за ним, кто-то из стоящих задумчиво говорит:
– Да… Кому война, а кому х… одна!
Мы сидим с Митрофановым в парной, на горячих мокрых досках, поджав ноги, и блаженствуем! Пот ручьями стекает по коже. Я смотрю на счастливое лицо Митрофанова.
– Слушай! Ты влюблялся? – неожиданно спрашивает он.
– Нет… то есть немного… – И я, конечно, краснею, хотя здесь это едва ли возможно.
– А я все время влюбляюсь! – со вздохом сообщает он. – И все время всех их, – я понимаю, что речь идет о девушках, – всех их хочу… – И он произносит с детства мне знакомое слово. – Понял?
– Всех, – хихикает тощий старичок, сидящий снизу и слышавший эту фразу, – нельзя! Но стремиться к этому надо!
Митрофанов не обращает на него никакого внимания, он поворачивает ко мне свое мокрое разгоряченное с прекрасными большими глазами лицо.
– Уговори майора отпустить меня сегодня вечером! Я тебе подарю… – И он шепчет мне на ухо: – Альбом немецких голых красавиц!
Вот это подарок! И мне кажется, что я люблю его еще больше!
– Спасибо! Я постараюсь… Но ведь он говорил тебе…
– Говорил-говорил! Ему хорошо: он семейный! Понял? И жена у него, говорят, красавица. А я… я ничего еще не видел! Я всего третий раз в жизни… А может, меня через месяц убьют?
Я содрогаюсь от этих его слов. Я смотрю на него, такого прекрасного… Нет! Это невозможно! Этого не может быть! Не может он быть так обезображен и искалечен, как тот, что ползет сейчас внизу и, желая подняться на полок, протягивает к нам руку всего лишь с одним пальцем…
– Ребята, помогите, – просит он. И мы подаем ему руки.
– Ну, поможешь? – спрашивает Митрофанов.
– Да! – твердо обещаю я.
XVII
Когда мы, вымытые и подстриженные, выходим из бани, темнота уже опустилась на город. Небеса, синея в зените, мерцают звездами; далеко в теплом воздухе разносится звон трамваев. Митрофанов смотрит на свои трофейные часы.
– Ладно… Я побежал! Выручишь с майором?
– Думаю, что выручу.
– Ну, пока! Совсем нет времени! Ни на что нет времени! – И он убегает.
Я машу ему рукой и медленно иду домой, размышляя, что и как скажу дяде Васе… И вижу его уже через несколько минут. Он стоит с моим братом в толпе у стенда с газетой, освещенной синей лампочкой, и читает.
Я подхожу и становлюсь сзади. Он тут же поворачивается и молча смотрит на меня.
А я держу два свертка белья под мышкой, вместо одного…
– Так… Один?
– Да, но…
– Где сержант? – спрашивает дядя Вася, и я понимаю, что свалял дурака, обещая заступиться.
– Он… он… – бормочу я, стараясь не глядеть на решительное лицо дяди Васи.
– Ты что, кроме этого сказать ничего не можешь?!
– Могу… Он пошел погулять! – И тут же понимаю, что ляпнул страшную глупость.
– Что??? – багровеет дядя Вася. – Погулять?!
– Да… Но он скоро вернется.
– Оригинально! Он это обещал?
– Да.
– Какой милый! Помнит, что он на службе!
Дядя Вася круто поворачивается и шагает широкими шагами, таща за руку брата. Я иду следом, думая, как же мне все-таки выручить сержанта. Так в молчании мы доходим до проходного двора, и тут до нас доносится жуткий вой. Мы останавливаемся и, подняв головы, смотрим вверх, откуда он доносится.
– Что это? – дядя Вася нарушает молчание.
– А вдруг это волки? – Брат крепче прижимается к нему.
– Я думаю… мне кажется, это Нюрка!
– Но это же нечеловеческий голос! – возражает дядя Вася.
– Нет, это она, – поддерживает меня брат. – Я видел, когда мы шли гулять, она побежала туда… Я сам видел!
Вновь раздается истошный жуткий вопль.
– Пошли отсюда! – говорит дядя Вася.
Мы уходим со двора и уже у нашего дома снова вздрагиваем от этого ужасного крика, в котором нет теперь ничего человеческого…
– Что это? – с испугом спрашивает мама, отворяя дверь.
– Это Нюрка плачет по своему сыну, – объясняет брат. – Я знаю…
– Помолчи! – просит дядя Вася и, подойдя к окнам, плотно закрывает их.
Мы все садимся за стол и молчим.
«Спросит он меня еще о Митрофанове?» – думаю я. И через какое-то время, повернувшись ко мне, дядя Вася действительно спрашивает:
– Когда появится… твой друг?
– До комендантского часа.
– Вот спасибо!
– Давайте пить чай, – предлагает мама. – Я принесла булочки!
И так невесело проходит вечер…
XVIII
Ранним утром я любуюсь ясным небом, предвещающим теплый день. Скоро закончится учеба, нас пошлют в деревню на работы. Я снова увижу и поле, и лес, и реку… Как я хочу уехать из Москвы и увидеть все это! Но сначала я должен получить письмо. И если не получу, то пойду туда сам…
– Привет! – слышу я за спиной. Славик догоняет меня. – Слышал, как Нюрка вопила?
– Да.
– Доволен?
– Нет… мне как-то нехорошо от всего этого.
Я вспоминаю вчерашний вечер и непроизвольно вздрагиваю.
– Да ты дрожишь! Уж не болен ли?
– Нет. Пройдет. Так со мной уже было… когда на рынке инвалиды излупили человека, укравшего карточки… Славик, скажи, ты мне друг?
– Спрашиваешь!
– А… ну, словом, если со мной что-то случится… ты… ты поможешь моей маме и брату?
– Вот дурак! Что с тобой может случиться?
– Все бывает.
– Помогу, конечно. Смотри, вон твой сержант!
Действительно, унылый, с сумкой в руках, медленно идет по нашей улице сержант Митрофанов. Увидев нас, он подходит.
– Куда ты?
– Майор послал по магазинам! Сказал, будешь стоять по очередям и покупать им… вам… продукты… за это.
– За что? – с интересом спрашивает Славик.
Но Митрофанов не отвечает.
– Ну, а как вечер?
– Потом расскажу. – И, махнув рукой, он переходит на другую сторону улицы.
Когда мы подходим к школе, из дверей котельной высовывается испачканное углем лицо дяди Вани. Блестя глазом, он машет нам рукой.
– Эй! – кричит он. – Пойди сюда!
Мы со Славиком приближаемся к нему, и он, все так же тараща единственный глаз, нагибается ко мне и сообщает, обдавая запахом одеколона:
– Победа!
– Что-о?
– Победа будет… со дня на день!
– Откуда ты знаешь?
Он недовольно косится на Славика:
– А ну, отойди!
Обиженный Славик не обращает на его слова внимания и остается стоять на месте. Тогда дядя Ваня толкает его в грудь рукой, которая мне напоминает лапу обезьяны.
– А ну!
Славик пятится, а дядя Ваня, приложив мокрые губы к моему уху, как будто он меня собирается поцеловать, шепчет:
– Трубы-то стали совсем светлые! – Желая проверить эффект от своих слов, он искоса смотрит на меня и добавляет: – Сам видел! И ты сходи! Никита сказал, что Аркадий Аркадьевич по тебе скучает.
Сердце колотится у меня в груди. Я смотрю в высокое весеннее небо. Победа… А вдруг все это правда? Ведь бывали же всякие чудеса… Ну разве не чудо, например, что мы выжили?
– Это – чудо! – приложив палец к губам, заявляет дядя Ваня.
И вдруг что есть силы притягивает меня к себе и целует, и всхлипывает.
– Прости старика! – И, махнув рукой, вне всякой связи с предыдущим говорит: – Деньги коплю!
– Зачем?
– На водку… Для победы. Это – пока. А потом – на похороны.
И дядя Ваня спускается в свою яму. А я, отерев лицо от его поцелуя, пахнущего одеколоном, подхожу к Славику.
– У тебя от меня тайны?
Я молчу.
– Почему он не сказал при мне?
Я не успеваю ответить: опираясь на палку, держа растрепанный портфель под мышкой и выкидывая вперед щелкающий протез, с низко опущенной головой медленно идет к школе директор.
– Старик стал! – шепчет Славик.
– Здравствуйте, Владимир Аверьянович! – здороваемся мы.
– Здравствуйте, – отвечает он как-то странно, будто со сна. – А какое сегодня число?
Мы отвечаем.
– Я так и думал, – говорит он и проходит дальше.
– Совсем чокнулся! – замечает Славик.
По возвращении домой я вижу хмурого Митрофанова, сидящего на диване в большой комнате со старым валенком на коленях. Перед ним – суровые нитки, проволока и большой кусок вара.
– Вот видишь… – Он показывает на лежащие на полу валенки.
– Что это?
– Губа! Ну, гауптвахта мне вышла от майора за мои прогулки.
– И надолго?
– До тех пор, пока не подошью все! – Он толкает ногой кучу валенок, в которой я узнаю и свои, и мамины, и брата.
– А где все?
– Гулять ушли, – вздыхает он и вонзает шило в валенок.
А я, съев холодную пшенную кашу, сажусь за уроки.
Когда я заканчиваю их, синий вечер наступает на улице.
Сложив книги и тетради, возвращаюсь в большую комнату и вижу, что на сундуке, сладко улыбаясь и причмокивая, как это делают дети, спит Митрофанов, подложив под голову валенок. И пока я хожу за шинелью, чтобы укрыть его, дядя Вася и брат входят в комнату.
– А мы были в Историческом музее! – выпаливает брат.
– Тише ты! Сержант Митрофанов спит!
Дядя Вася подходит к нему и, видя, как я накрываю его, молча улыбается. Митрофанов снова чмокает, и по лицу дяди Васи я понимаю, как он любит сержанта.
XIX
Двор дома генерала чист и подметен: ни у крыльца, ни у подъезда нет ни бумаг, ни тем более нечистот. И я вспоминаю рассказ Аркадия Аркадьевича. Минуя парадное, отворяю в конце коридора маленькую дверцу и вижу, что и тут лестница, ведущая вниз, не только вымыта, но и застлана стареньким чистым половичком.
Подойдя к знакомой двери, стучу и слышу краткое:
– Пожалуйте!
Я толкаю ее – навстречу мне идет Никита. Его седые усы закручены вверх, и их острые концы пахнут каким-то кремом.
– Пожалуйте! – Он расставляет руки и принимает мою курточку. Я стучу пальцем в косяк проема, отделяющего прихожую от комнаты.
– Пожалуйста! – раздается картавый голос Аркадия Аркадьевича.
Я раздвигаю портьеру и вхожу. Навстречу мне, встав с дивана, поднимается Аркадий Аркадьевич, приветливо улыбаясь и протягивая руку.
– Давненько вы не навещали нас! А я слышал, вы в курсе дел всей нашей улицы…
– Так получилось.
– Правда ли, что у нас пойман дезертир? И правда ли, что он – сын той ужасной дамы?
– Да, он сын Нюрки.
– Прошу садиться.
– Спасибо.
Я сажусь на стул, стоящий у окна, и тут только вспоминаю про серебряные трубы. Смотрю на стену: между окон, сверкая боками, висит большая серебряная труба, обвитая георгиевской лентой с кистями, а чуть пониже – светлый маленький серебряный сигнальный рожок. Я не верю своим глазам, но трубы действительно стали светлыми!
Под ними висит карта, вырезанная из газеты: размеры территории, освобожденной Красной Армией от немецких оккупантов за период зимней кампании 1942/43 г.
– Что же вы замолчали? – интересуется Аркадий Аркадьевич.
– Не знаю… так просто.
– И вы видели его?
– Да… очень жалкий.
– Сукин сын! – четко произносит он. – Я вижу, вы его жалеете?
– Все это было так ужасно!
– Было бы более ужасно, если бы таких, как он, не преследовали!
– Почему?
– Потому что, если бы их было много, они преследовали бы тех, кто выполняет свой воинский долг.
– Разве так может быть?
Он пожимает плечами и, подойдя к окну, задирает голову вверх, глядя в колодец, куда выходит его окно.
– Никита! – зовет он. – Опять кто-то кинул нам под окно старый башмак!
«Потрясающие переходы!» – думаю я.
– Слушаюсь! – говорит Никита. – Прикажете убрать?
– Да, но не сейчас. – И, повернувшись опять ко мне, продолжает: – Моего лучшего друга… героя той войны… расстреляли дезертиры… – После продолжительного молчания он спрашивает: – Ну а как вы?
– Сейчас к нам приехал дядя. С фронта.
– Да-да! Слышал и поздравляю!
– Спасибо! Аркадий Аркадьевич?
– Что, голубчик?
– Скажите мне, кого вы считаете героем?
– Хм… Минуточку… А почему вы задали этот вопрос?
– Да так… Много всего случается и происходит кругом… И много героев, и говорится об этом много…
– Так-так… – Он проницательно смотрит на меня, потом отходит к полке и снимает с нее книгу в старинном переплете, на корешке которого видны наполовину стершиеся буквы. Он листает ее своими ловкими пальцами и, найдя какое-то место, читает резким картавым голосом:
«…Где выражение зла, которого должно избегать? Где выражение добра, которому должно подражать в этой повести? Кто злодей, кто герой ее? Все хороши и все дурны… Герой же моей повести, которого я люблю всеми силами души, которого старался воспроизвести во всей красоте его и который всегда был, есть и будет прекрасен, – правда».
– Лев Толстой, – заканчивает он. – «Севастополь в мае».
Он ставит книгу на место и садится за стол, а я замечаю, что стол накрыт только на двоих. Я вопросительно смотрю на Аркадия Аркадьевича. Он, наливая мне чай, говорит:
– Не обращайте внимания. Он не пьет с гостями. – И, улыбнувшись, добавляет: – Это у него от прежнего. Он не перешел еще от человека к трудящемуся! – Аркадий Аркадьевич громко смеется.
Я прихлебываю вкусный и сладкий чай.
– Аркадий Аркадьевич, а можно вас еще спросить?
– Конечно, мой друг.
– А нельзя ли вообще жить без войн и без армии?
– Хм! Ну, конечно, можно… в теории! Но представьте себе, что наш народ сейчас оказался бы без армии. – Я вздрагиваю. – Он был бы беззащитен, как ребенок!
– Но ведь войны уничтожают так много… ужас! Людей… и страны…
– Да, это ужасно, – говорит он совершенно спокойно и откусывает крепкими зубами кусочек сахара. – Но война кончится. Люди снова будут жить, строить, писать книги и картины, работать, влюбляться, есть и пить. И все будет по-старому! И все будет забыто!
– Вы думаете, эта война будет забыта?!
– Все забывается, мой друг! Все! Абсолютно все! И иначе не может быть, ибо мы все сдохли бы от страданий, если бы не имели счастливой участи забывать все! После восемнадцатого года, после той войны, люди тоже верили, что новая война невозможна. А ко времени начала этой войны о старой уже почти все забыли. Все, кроме тех, кто в ней участвовал. И так будет и дальше.
– Скажите, а нельзя… Ну, не расстреливать дезертиров?
– Хм! Опять дезертиры! Ну что ж! Отдельный человек или маленькое сообщество может позволить себе это, но армия… армия нации – нет!
– Но почему?
– Потому что в такой войне это невозможно! Потому что самое важное – жизнь нации! А когда общество мыслит такими категориями, жизнь отдельного человека почти ничего не значит, к сожалению! – Он умолкает, и я понимаю, что больше на эту тему он говорить не хочет.
– Извините, Аркадий Аркадьевич!
– Ничего, голубчик. Не стоит. – Он встает, встаю и я. – Что вы смотрите?
– Я смотрю… Мне кажется, Аркадий Аркадьевич, что серебряные трубы стали светлее. Ведь правда?
При этих словах Никита, сидящий на сундуке, поднимает голову от кружки с чаем.
– Да, они стали светлее. Подойдите ближе, – просит он.
Я подхожу и вижу старинные красивые мелкие буквы, вырезанные на блестящей поверхности трубы. Водя по ним пальцем, Аркадий Аркадьевич читает: «За отличие при поражении и изгнании неприятеля из пределов России в тысяча восемьсот двенадцатом году…»
Он трогает длинную георгиевскую ленту и читает надпись на серебряном рожке: «За храбрость противу неприятеля при Фер-Шампенуаз тринадцатого марта тысяча восемьсот четырнадцатого года».
– Я провожу вас!
Уходя, я кланяюсь Никите, который – мрачный, как всегда, – встает с сундука, подает мне курточку и отвечает молчаливым поклоном. Мы выходим в коридор.
– Он – хранитель легенды, – с мягкой и доброй улыбкой говорит Аркадий Аркадьевич, кивая на дверь. – Он верит в предание, которое связано с этими трубами… будто бы накануне поражения они темнеют, а перед большой победой – светлеют! У него есть друг… Недавно он призвал его, – Аркадий Аркадьевич делает ударение на слове «призвал», – и они молча сидели вдвоем, созерцая эти трубы. И были, как мне показалось, совершенно счастливы! Правда, я был удивлен, что от них пахло тройным одеколоном… А скажите, правда ли, что тройной одеколон нынче употребляют… и внутрь?
– Да, правда, и не только его…
– А что же еще?
– Какое-то масло от авиационных моторов, денатурат, зубной эликсир…
Он, запрокинув голову, весело, от души хохочет.
И в то время, как мы, поднявшись по лестнице, выходим в общий коридор, одна из дверей, которая была приоткрыта, скрипнув, закрывается.
– Будем благоразумны! – Кивнув в сторону двери, Аркадий Аркадьевич поясняет: – Это – наш домашний Фуше!
Мы выходим из дома.
– Боже! Как прекрасно! – говорит Аркадий Аркадьевич.
Громадная чаша ночного неба раскинула над нами свои беспредельные глубины, наполненные бархатной темнотой, в которой мерцают далекие звезды.
– Век бы смотрел! – вздыхает Аркадий Аркадьевич, и я киваю в знак согласия. – Сядем! – он показывает на уродливую железную кровать, поставленную около стены.
Мы осторожно садимся и, прислонившись к теплой стене дома, молчим и смотрим на небо. Потом я спрашиваю:
– Скажите, Аркадий Аркадьевич, а вы верите в легенду о серебряных трубах?
– М-м… – мычит он. – Я – человек девятнадцатого века и даже несколько – двадцатого… Поэтому мне трудно сказать, вернее, выговорить это слово «верю». Но трубы, действительно сделались светлыми. Это факт! И не оттого, что их чистил кто-то.
– Ну хорошо… Но ведь ваш Никита – тоже человек двадцатого века?
– Нет, ошибаетесь, голубчик! Вы плохо его знаете, – говорит он очень уверенно. – Он – человек конца семнадцатого… или, в лучшем случае, начала восемнадцатого века, как и его друг, дядя Ваня. Как, впрочем, и многие другие, кто окружает нас… Хотя, действительно, живут они в двадцатом. Но вы вспомните все их рассказы, представьте весь тот сумбур из черт знает чего, как сказал бы Гоголь, чем набиты их головы! И вы согласитесь! Вспомните Феофаниху, Робинзона, эту вашу даму… А… Что-то я разговорился. Но вы, я думаю, поняли меня.
– Да… Вы правы. Я помню один случай, уморительный. К нам зашла как-то Феофаниха, мамы дома не было, и она стала беседовать с моим братом, которому пришло в голову объяснять ей, что земля – это шар. Когда я пришел домой, брат плакал, а она его ругала!
– За что же?
– Ей показалось, что он смеется над ней. «Мы ведь все с него съедем! – повторяла она. – А еще ученые!»
– Вот именно! – Он грустно качает головой. – Но если вернуться к трубам, то мне эта легенда кажется очень красивой. И я хочу верить в нее, зная, что много непонятного окружает нас… и чудесного также.
В небе повисли аэростаты воздушного заграждения, а на крыше высокого дома напротив нас, закутавшись в шинели, зенитчики облокотились на ограду крыши и смотрят вниз.
– Ну, пора, – Аркадий Аркадьевич встает.
И тут я замечаю в воротах фигурку брата.
– Здравствуйте! – Он подходит к нам и протягивает мне сложенный в треугольник листок бумаги. – Это письмо тебе принес солдат. И я думаю, что оно – очень важное!
Я подхожу к дверям подъезда и при свете синей лампочки читаю:
Скорее извести мою маму и мою подругу из общежитии милиции, что нам, возможно, удастся увидеться. Нас повезут через Киевский вокзал …дцатого числа. Скажи им, чтобы были и смотрели. И приходи сам.
Драгомир Чернетич.
– Что-нибудь случилось? – встревоженно спрашивает Аркадий Аркадьевич, увидев мое лицо.
– Да! – И я подаю ему листок.
– Боже мой! Бегите скорее! Предупредите их!
Оставив записку маме Чернетича, я подхожу к дверям общежития милиции, вижу угрюмую мегеру, и мне становится ясно, что у меня мало шансов попасть в этот дом.
– Что тебе? – спрашивает она в ответ на мое приветствие.
– Я пришел к одной…
– Фамилия?
Я называю.
– Она готовится к дежурству.
– Можно я подожду ее?
– Это запрещено.
– Ну передам записку?
– Записки запрещены!
И в эту минуту меня осеняет спасительная мысль.
– А вот мой учитель сказал мне, что вы, как человек отзывчивый, – так и сказал: «как самый отзывчивый человек», – меня непременно пропустите. Он просто уверен, что такой отзывчивой, как вы, и на свете нет!
Выражение ее лица меняется. Она поднимает свои черные-пречерные брови, склоняет голову набок… и становится похожей на дятла.
– Кто это сказал?
– Сигизмунд Феликсович.
– Что же ты раньше не сказал?! Проходи! В виде исключения…