355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мюд Мечев » Портрет героя » Текст книги (страница 2)
Портрет героя
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 15:26

Текст книги "Портрет героя"


Автор книги: Мюд Мечев


Жанры:

   

Военная проза

,
   

Роман


сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 31 страниц)

V

На следующий день после школы я иду в домик Героя. Толкаю дверь и попадаю в темный коридор. При моем появлении кудахчут и хлопают крыльями в решетчатом ящике куры. Я нащупываю скобу обитых клеенкой дверей, но они уже отворяются изнутри, и я вижу вчерашнего мужчину с толстым носом.

– Помните: чтобы завтра все было готово… Как я говорил!

Я пропускаю его, и все, что успеваю заметить в сенях – это большой портрет в тяжелой раме, блестящий угол пианино, аккуратно накрытые половиком вещи и ковер в углу.

Я вхожу в комнату.

– Здравствуйте!

В ответ на мои слова из-за стола встает женщина.

– Ты от тимуровцев, что ли?

– Нет… я сам.

– Са-ам? – удивленно переспрашивает она меня.

– Вернее, не совсем сам… Меня мама послала.

Я достаю из сумки перевязанную красной ленточкой коробку. Женщина настороженно смотрит на меня.

– Что это?

– Это… – и я произношу заученную речь: – Это вам подарок от моей мамы с изъявлением уважения и поздравлением!

При этих словах пестрая ситцевая занавеска раздвигается, из-за нее показывается смеющееся лицо девочки лет четырнадцати. Я краснею и, стараясь не обращать на нее внимания, продолжаю:

– Все мы очень рады и счастливы, что…

Женщина берет коробку и, развязав ленточку, открывает ее. При виде платка лицо ее расплывается в улыбке.

– Мне! – говорит она радостно. Вынув платок, набрасывает его на голову и подходит к зеркалу.

– Спасибо, сынок! Передай своей маме большое спасибо! Что же ты стоишь? Садись.

Я сажусь на стул и осматриваюсь. На стене напротив меня висит портрет человека с тонким носом, пушистой бородой и крестом на шелковой рясе.

– Кто это?

– Это… это – отец Иоанн Кронштадтский. – И женщина крестится на портрет. – А вы… безбожники?

Я киваю, а она снова крестится и вздыхает:

– Что ж! Кому что дано… На все, видно, кажному дан закон.

Напротив окна стоит большой комод, украшенный вышитой кружевной салфеткой. На нем – две вазы граненого стекла, из которых торчат пучки крашеного ковыля. Посреди комода – громадный глиняный кот с выпученными глазами. Он покрашен блестящей черной краской, а усы посеребрены, и на нем – настоящий шелковый бант.

Женщина бережно снимает платок с головы и, выдвинув ящик комода, убирает его туда.

– Ты, сынок, чей же будешь?

Я говорю, что я – сын художника, и объясняю, где живу. Она всплескивает руками, на секунду исчезает в соседней комнате и возвращается с большим картоном, с которого стирает пыль рукавом. Она ставит его на стул, и я вижу ее комнату, изображенную очень живо масляными красками.

– Ваш, – обращается она ко мне вдруг на «вы», – ваш батюшка рисовал.

Приблизившись ко мне и нагнувшись, она спрашивает вполголоса:

– А что же, отец… жив?

– Не знаю.

Она вздыхает и садится рядом со мной, и я смотрю на работу и вижу в ее углу четкую подпись отца.

– Как тебя звать-то?

Я отвечаю, и она снова вздыхает, а девочка за занавеской хихикает.

– Что-то мудрены стали имена больно. Да ты русский ли?

– Русский.

– Не похож на русского-то… И носик у тебя тонковатый… Да у нас тоже был такой-то… с именем Авиатор. Авиатор Иванович… Сейчас в тюрьме сидит, за хулиганство, значит. Карточки подделывал… А ты, сынок, приходи завтра, попозже, часов в одиннадцать. Патрулев не боишься? Нет? Ну, вот и приходи. Я тебе дров дам!

Я прощаюсь и ухожу. Выйдя в коридор со мною, она со вздохом бросает взгляд на кучу вещей в углу, где среди картин и ковров стоит всем нам знакомый портрет вождя: он идет по блестящим от дождя камням площади, улыбаясь в усы и заложив руку за отворот шинели.

VI

В школе – в коридорах, классах – я слышу только одно: сегодня – съемки Героя!

– Ты пойдешь? – спрашивает меня Славик.

– Обязательно! – отвечаю я, глядя в сонные глаза Говорящей Машины.

Теперь, когда Славик узнал, что я был в доме Героя, он снова сидит рядом со мной. «Теперь на вас – благодать!» – сказал бы Аркадий Аркадьевич… Но я чувствую, что прежнего не вернешь.

Говорящая Машина что-то бормочет, вышагивая как солдат. А я пишу, думая в то же время, с какого урока мне удобнее всего удрать, чтобы не пропустить съемки, которые, по слухам, должны быть сегодня в конце дня. На урок Нащокиной я хочу остаться, чтобы не огорчать ее, тем более что ее прозвище Онжерече пошло от меня: говоря нам о древнерусской литературе, она все время повторяла: «Он же рече» – и «Вот вам, пожалуйста!», как говорят на нашем рынке, продавая всякое барахло.

…Вот она входит, стуча своими подошвами, и кладет на стол журнал.

– Ребята, – говорит она, – сегодня, как вы уже знаете, рядом с нами должно произойти необычное событие. Мы живем среди множества людей; все они как будто бы похожи на нас, на своих соседей, но, – и она улыбается, – к счастью или к сожалению, – все люди разные. Разные не только по виду, привычкам, но – что самое главное – по поступкам. Ибо только поступки и дают нам самое точное определение, кто мы есть. Событие, которое произошло на близкой нам всем улице, – событие громадного для нас значения! Молодой человек, старше вас всего на пять или шесть лет, – Герой нашей замечательной страны! В наше тяжелое время… он – наш защитник! И я понимаю, как вы радуетесь этому Наша страна жива сейчас только благодаря таким людям. Я хочу вам все это сказать еще и потому, что… как я думаю… – улыбка смущения появляется на ее лице, – многие из вас пойдут на него посмотреть. Но это… не совпадает с нашими уроками. Мы надеемся пригласить его в нашу школу, тем более, он учился в ней до войны. Но неизвестно, сможет ли он прийти к нам… Поэтому те, кто уйдет с уроков для того, чтобы не в кино, а на своей улице увидеть такого человека, я думаю, поступят правильно.

Внезапно наш класс разражается аплодисментами.

– Тише, тише… – Онжерече поднимает руку – и вовремя. Потому что именно в этот момент дверь класса тихо открывается и появляется физиономия Изъявительного Наклонения. Он обводит нас пристальным взором, но мы молчим, и он закрывает дверь.

– Навуходоносору – слава! – говорит кто-то, и бледные щеки Онжерече окрашивает румянец.

Мы со Славиком пробираемся с нашего четвертого этажа на первый. Школьники по одному и группами выходят из школы и идут на улицу Подойдя к нашему переулку, мы видим толпу народа, окружившую домик, над которым возвышаются на высоких помостах прожекторы и съемочный аппарат. Милиционеры на храпящих лошадях, качаясь в седлах, отжимают толпу от отгороженного веревками свободного места перед домиком. Он сияет под лучами прожекторов новой краской, забор вокруг палисадника починен, из трубы с новым колпаком идет дым, распространяя запах березовых дров. А все остальные дома на нашей улице стоят обшарпанные, покосившиеся, и на их обшивке тут и там зияют темные дыры на месте оторванных досок. Окна домика чисто вымыты, и хотя на них, как и на всех, наклеены крест-накрест полосы бумаги, они не напоминают наших жалких окон, большинство которых забито железом и фанерой и украшено торчащими трубами «буржуек».

– Внимание! – кричит чей-то хриплый голос.

И я продираюсь в первые ряды, я хочу как можно скорее увидеть Героя. Вот подъезжает новая блестящая «эмка». Дверцы ее открываются, и улыбающийся, свежий, цветущий молодой человек с забинтованной, висящей в белой лямке рукой выходит из нее… Свет прожекторов ослепляет его; и блестит золотая звездочка.

– Внимание! – кричит сверху со своей подставки человек в военной форме. – Идите медленнее! Раскрыть! Раскрыть руку! – орет он.

И лейтенант, оттопырив руку, идет к своему домику.

– Смотреть! Смотреть в камеру!

Еще два прожектора вспыхивают, новая съемочная камера, направленная прямо в лицо лейтенанту, стрекочет.

И в это время в дверях домика появляется его мать. Она сначала хватается за сердце, потом прислоняется к косяку дверей. Кажется, она сейчас упадет. Но она так и остается стоять, закрыв теперь обеими руками лицо. Сын бежит к ней. Гаснут прожектора. Снег падает и падает, и в полной тишине мы слышим только хрипение лошадей и всхлипывания. Обняв ее, рядом с ней стоит ее сын, и он гладит ее по голове и говорит что-то.

Тишину нарушает громкий голос режиссера:

– Оставить! Оставить все! Разойтись! Разойтись всем!

Человек в пенсне и с козлиной бородкой, одетый в военную форму, подбегает к крыльцу. Я проталкиваюсь как можно ближе.

– Пожалуйста, – как можно деликатнее говорит он, обращаясь к сыну и матери, – пожалуйста, разойдитесь! Вам-с – в домик-с! – И он осторожно берет женщину под руку. Ничего не понимая, она полными слез глазами, не отрываясь, смотрит на сына.

И все начинается сначала.

Мотор стрекочет. Снова хлопает дверца автомобиля. Молодой лейтенант выходит из машины. Скрипя по снегу новыми сапогами, он подходит к матери и подает ей руку. Она пожимает ее, но глядит на режиссера. Тот, сидя на высоком табурете, кричит в картонную трубу с раструбом:

– Улыбка, улыбка где?! Стоять!

И они застывают как манекены глядя друг на друга и неестественно улыбаясь.

– Вот теперь хорошо! Мотор! Повторить! – орет режиссер.

Снова вспыхивают прожекторы. Следя за рукой режиссера, косясь на человека в пенсне, с крыльца сходит мать. И они опять застывают как статуи.

– Замечательно! Почти хорошо! Молодцы! – кричит режиссер, и женщина впервые улыбается.

– У него же рука здоровая, – слышу я шепот за спиной.

– Тише ты!

К ним опять подходит режиссер, что-то говорит, и они расходятся. Женщину уводит девочка, а лейтенант возвращается к машине.

– Мотор!

Свет вспыхивает.

– Арнольд Кондратьевич! – кричит режиссеру носатый. – Скорее! Темнеет! Эх, с тройками бы их снять!

– Какая еще тройка?!

– Для Америки лучше тройка!

– Потом вставим! За работу! Вам следует помнить, что я говорил! – кричит режиссер матери и сыну. – А то мы никогда не кончим! Вы, – и он тычет пальцем в сторону лейтенанта, – приезжаете и выходите из машины! Она, – и он тычет пальцем в сторону матери, – выходит на крыльцо! Затем, встретясь… – Дальше я не слышу его слов. – … и только после этого! После этого обниметесь! Мотор!

Вот сцена наконец отснята. Прожектора гаснут. Все они уходят в домик. Темнеет. Но мы стоим. Зябнем, но стоим.

– А зачем лошадей? Ну тройка зачем нужна? – спрашивает одного из милиционеров пожилая женщина.

Тот охотно отвечает:

– Для Америки. Туда кино пойдет. Ну и им, конечно, так интереснее. Россия – известное дело! Значит – лошади! Так вот…

В это время подъезжает, хрустя колесами по снегу, та крытая машина, на которой написано «Рыба». Солдаты выпрыгивают из машины и подходят к крыльцу.

– Что, еще не кончили? – спрашивает один у милиционера.

– Скоро, – отвечает тот и смотрит в небо. С него падает и падает снег. – Не помню такого снега в Москве вот уж пятнадцать лет, – добавляет милиционер.

Мороз. Уже совсем темно. Вот наконец двери распахиваются, и, переговариваясь, один за другим выходят люди. Солдаты идут в домик и скоро выносят вазу и аквариум, в котором лежат книги. Подавая их в машину, они о чем-то разговаривают и смеются. И тут я вижу довольного Славика.

– Я все видел! – гордо сообщает он мне. – Я был на чердаке конюшни. Там были ребята с биноклем, и я все видел!

– Бинокли же во время войны запрещены.

– Кому запрещены, кому – нет!

Мы медленно идем к дому. Меня ожидает прежняя жизнь. Жалко, что съемки закончились. Что-то новое пришло… И этот славный Герой… Такой молодой!

– Они пили чай, – рассказывает Славик, – а потом сын говорил про подвиги… Нет, погоди! Сначала пришел почтальон и принес газету, и она читала…

– Кто? Девочка?

– Нет, мать Героя…

– Как же читала?! Ведь она неграмотная.

– Ну и что! Все равно читала! Потом они сидели, потом она…

Вечер опустился на нашу улицу, и в конце ее я вижу бесконечную, серую, как змея, очередь за хлебом… Опять стоять!

VII

Поздно вечером возле колонки я встречаю мать Героя. Наклонившись над деревянной кадушкой, она наливает туда воду.

– Здравствуйте!

– Что же ты, сынок, не приходил за дровами? Стесняешься? Вот сейчас и пойдем.

Я благодарю ее и иду за ней следом, везя санки, а бак оставляю у колонки. В маленьком палисаднике аккуратно сложена поленница дров. Мне достается целая охапка пахнущих свежим деревом и берестой поленьев, я складываю их на саночки. Двери домика открываются и появляется Герой. Его рука по-прежнему завязана бинтами и висит на белой марлевой лямке.

– Это кто? – спрашивает он у матери.

– Художников сын. Помнишь?

– А-а! Здравствуй! – И, улыбаясь, он подает мне руку. – Где учишься?

Я отвечаю. Он весело смеется.

– И Изъявительное Наклонение работает еще?

– Работает.

– А Неправильный Глагол?

– Его убили.

Он мрачнеет.

– А этот… как его, толстый?

– Мясопотам?

– Да!

– И его убили.

– Та-ак… – задумчиво тянет он. – А Си-бемоль?

– Ее выслали. Она же немка.

– А говорили – еврейка?

– Говорили – еврейка, а выслали как немку.

– А Человек-Носорог?

– И его убили.

– Ну-ну, – крутит он головой, – значит, теперь у вас одни учительницы? – И, подмигнув, спрашивает: – А молоденькие есть?

– Есть, – отвечаю я и чувствую, что краснею. – Чертежница. Надежда Александровна.

– А прозвище?

Я краснею еще больше и думаю: «Хорошо, что темно!» Он старается не смотреть на меня, а когда снова поворачивается, его темные глаза сверкают из-за мохнатых, как у девушек, ресниц.

– Ее прозвище… Крепкий Кирпичик.

– А красивая?

– Очень!

Скрипит дверь, и на пороге появляется мать. Мы оба на мгновение отворачиваемся друг от друга. «Как заговорщики», – думаю я. Он выпрямляется. Как он красив!

– Вот прогоним немцев, – говорит он, – и тогда, мама, заживем! Уедем с тобой из Москвы, будем жить в деревне Я коней буду р о стить, как дедушка… Ты поедешь со мной? – И он смотрит на мать, а она закрывает лицо руками.

– Что ты, что ты, мама?!

Рассыпавшиеся дрова падают мне на ноги, но я не обращаю на это внимания. Он обнимает ее за плечи.

– Сыночек! – шепчет она. – Сыночек! Живи только… вернись… Я с тобой хоть на край света поеду!

Я вытаскиваю саночки со двора и медленно иду с ними по улице, стараясь держаться вдоль стен домов, где темнота делает меня менее заметным. Вспомнив об оставленном у колонки баке для воды, я возвращаюсь. Белеет снег… бака нет.

Я иду к дому и в самом конце улицы вижу Аркадия Аркадьевича. Опираясь на палочку, он не спеша идет по тропинке, изредка поднимая голову и поглядывая на небо, по которому, гонимые ветром, бегут тучи. В их разрывах начинают появляться, дрожа и переливаясь, зимние звезды.

– Где вы взяли дрова? – спрашивает он после взаимных приветствий.

– Дала мать Героя.

– А-а! Хорошо! Вы можете порадовать свою маму.

– Возьмите. – И я нагибаюсь над санками.

– Нет, спасибо, вам нужнее. Вы живете в каменном доме, и у вас нет в парадном деревянных полов, как у нас. – Он коротко смеется.

Все полы в его доме уже давно выломаны на дрова, и ходить приходится, прижимаясь к стене, где оставлены две широкие доски.

– Аркадий Аркадьевич!

– Да?

– А скажите, как быть с такими людьми, как Нюрка? Как?

– Вы задаете серьезный вопрос. М-м-да! Видите ли, ответить им по-настоящему можно, только став хорошим и большим человеком. Ну, инженером, летчиком, генералом! – Он смеется. – Нет, не старым генералом, а новым, современным генералом! Это долгий путь. Но они признают только людей, добившихся почета… эти нюрки. «С погонами», как говорили в мое время…

Он задумчиво ковыряет снег палкой.

– Это – долгий-долгий путь. И пока вы добьетесь своего и станете большим и хорошим человеком, нюрки вашего детства уже умрут. – Он грустно улыбается. – Или если не умрут, то будут уже настолько стары, что орать не смогут. Но пока их привлекают к себе, – и он пристально смотрит на меня, – только беззащитные жертвы. Без этих жертв они – никто! Безропотные жертвы – вот что их радует! Понятно?

– Да.

– Можно заискивать перед ними, но это…

– Почему они такие?

– От невежества и жажды власти. И кроме того – они ненавидят интеллект. Ведь интеллигент – у них бранное слово. И если они не видят грубой силы, которая способна их остановить, то они наглеют! Если видят ростки культуры и интеллекта – с наслаждением топчут! Ах! Билетные кассиры, контролеры в трамвае, кондукторы, домоуправы, дворники… – Он машет рукой. – Везде, где от них зависит человек, они поворачиваются к нему самой плохой стороной.

– Не совсем понял, какая же у них самая плохая сторона?

Он удивленно смотрит на меня и, не моргнув глазом, коротко произносит, правда, после слова «извините»:

– Задница!

Какое-то время он молчит, потом продолжает:

– Невозможность контролировать этих людей и снимать их с того места, где они сидят, и создала этих динозавров. Но замечали ли вы еще одну их черту, самую загадочную? Это – их собственное творчество!

– Творчество?

– Да! Творчество, художество, называйте, как хотите… Этого ведь никто и никакой закон не предписывает им. Ах, как бы это сказать? Не предписывают им так… портить, мягко выражаясь, нашу жизнь, как они это сами делают из собственного удовольствия! Нигде не написано, что надо орать на посетителя, топать на него ногами, томить его в приемной, самому сидя на стуле и ковыряя в носу, мешать ему в том самом деле, с которым он и пришел, ожидая помощи… Эти люди с наслаждением изобретают самодельные инструкции, правила и все такое прочее, что может осложнить самое простое дело. Нюрка – что! Нюрка – темный, холодный сапожник. Ах! Большинство нюрок хуже Нюрки в тысячу раз!

Он умолкает и некоторое время грустно смотрит поверх очков.

– Но самое ужасное, – заговаривает он наконец, – в этих людях то, что наша грязь, бесхозяйственность, бестолковость, демагогия, лень, неумение работать, нежелание учиться работать – все это их мир, мир нюрок. Он им нравится, только в нем они и могут жить. Они и весь мир желали бы видеть таким!

– Неужели это возможно? – спрашиваю я с содроганием.

– Нет! – коротко отвечает он. – Если люди хотят работать, нюркам нет места в обществе! И я думаю, что они… вымрут. Медленно-медленно, как динозавры.

– Извините, Аркадий Аркадьевич, я испортил вам настроение.

– Нет, нисколько. Да… Им ответить, – снова возвращается он к моему вопросу, – можно, только став человеком! Но это делать надо не ради Нюрки! Ради другого… Ради жизни! Ибо жизнь без того, чтобы люди хотели становиться все лучше и лучше – не жизнь! – И он умолкает.

«Спрошу сейчас», – думаю я.

– Я написал отцу письмо…

– Вот как!

– Да… И послал. Как вы думаете, получу я от него ответ?

Он долго молчит, и мне кажется, что он меня не расслышал. Я собираюсь повторить свой вопрос снова…

– Не думаю, – тихо говорит он, – не думаю, что вы получите ответ…

Сердце мое падает, но я снова спрашиваю:

– Почему?

– Так, – говорит он, не объясняя ничего.

И мы расстаемся.

Когда я прихожу домой и, желая порадовать маму, вношу дрова и кладу их перед нею на пол, я сразу же понимаю, что она очень расстроена.

– Где ты был?

– Я ходил за водой и мне дали…

– Это потом! – обрывает она меня. И, приблизив свое лицо ко мне, страшно бледная, спрашивает:

– Что ты делаешь?! Понимаешь ли ты, что ты нас всех погубишь?!

Сердце мое начинает колотиться при этих словах.

– Это ты нагрубил Анне Тимофеевне?

– Какой?

– Такой! Вашей… вашей Нюрке!

– Я не грубил ей.

– Что же было, что?! – кричит она на меня.

Брат испуганно смотрит на нас, сидя в своих тряпках в постели.

– Я… – дрожащим голосом начинаю я.

– Ты! Именно ты! – с гневом снова перебивает меня мама. – Это ты кормил птиц?!

Я киваю.

– Ты их хлебом кормил?!

Я киваю.

– Ты понимаешь… что ты сделал?!

– Мама, я кормил их хлебом от своей порц…

– Боже мой! Кто тебя научил?

Я молчу.

– Ну сколько еще ты будешь выкидывать свои идиотские штуки?

Я молчу.

– Кто из учителей может дать о тебе положительный отзыв? Ну, кто? Отвечай!

– Онжерече.

– Кто?! Опять прозвище!

– Серафима Александровна.

– Так и надо говорить! Что это за Онжерече?! Есть еще учителя, которые могли бы за тебя заступиться?

Я молчу.

Лицо ее искажается, и она быстро уходит в свою комнату, захлопывая за собой дверь так, что висящая над ней старинная тарелка жалобно звенит. Я слышу, как она ложится на диван… Я весь превращаюсь в слух, и в тишине слышу заглушенные ладонями тихие всхлипывания.

«Боже мой! – говорю я себе. – Никогда, никогда больше я не причиню ей страданий! Но как я могу объяснить все то, что окружает мою жизнь и заставляет меня поступать так, а не иначе? Как? И как я могу объяснить ей кормление птиц в тот ужасный вечер?!»

– …из милиции приходили, – шепчет брат. – Они сказали маме: «Ваш сын – хулиган, он нагрубил общественнице и кормил у всех на глазах хлебом птиц!» Вот…

– А, пошел ты к черту! – отвечаю я ему перед тем, как хлопнуть дверью, и вижу, что глаза брата наполняются слезами.

А выйдя из комнаты, я вспоминаю тот вечер, когда Маргарита Николаевна крошила хлеб воробьям. Очередь молча смотрела, как она бросала крошки, и я слышал ее шепот:

– Летите, летите, милые птицы! Скажите моему сыну, что я жива! Скажите ему, что я люблю его! Скажите ему это… милые птицы!

– Пойдемте, – просил я ее.

– Конечно, конечно… Я пойду… Я знаю… Я смешна… Но что же мне еще остается? Только надежда…

И когда я довел ее до дома, она, обернувшись ко мне, быстро и горячо зашептала:

– Мой друг! Я верю: мой сын жив! Эту весть принесли мне птицы! Ведь ты-то понимаешь, что всегда именно птицы и приносили вести… когда было так, как сейчас… Что же нам остается? Только верить и молиться! Ну, скажи!

– Да…

– Когда я умру… обещай мне… хоть изредка… совсем не часто… кормить птиц… Корми их! Ведь они приносят такие важные вести… с незапамятных времен… Птицы должны остаться жить! Ты понимаешь – почему?

– Нет.

– Потому что жизнь без птиц – это безрадостная жизнь! Это не жизнь! Ты понимаешь меня?

– Да…

– Ведь это они сообщили Ною, что кошмар кончился!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю