Текст книги "Портрет героя"
Автор книги: Мюд Мечев
Жанры:
Военная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 31 страниц)
XXX
А когда наступает вечер и я утомленными глазами смотрю на нашу тихую улицу, то вспоминаю, что в нагрудном кармане курточки у меня лежит совершенно новая, целая папироса «Красная Звезда».
Я выхожу во двор, сажусь на теплую, вытертую до блеска авиабомбу и, достав из кармана папиросу, оглядываюсь. Никого. Я высекаю кресалом из кремня искры, они попадают на бумажный веревочный трут, вынутый из патрона, и он начинает тлеть. Я раздуваю его, прикуриваю и с наслаждением затягиваюсь, ни о чем не думая и ощущая в себе тот покой, который наступает после тяжелого дня.
Я смотрю в небо. «Оно всегда было, – вспоминаю я слова бабушки, – и всегда будет. Смотри в него чаще и старайся быть спокойным, как оно само. Не сердись на людей, не жди от жизни многого, но трудись, как Робинзон Крузо, и всегда помни слова: „И это пройдет!“».
Как приятно ни о чем не думать! Я провожу счастливые минуты. Хорошо, что они все-таки есть… несмотря ни на что.
Докурив папиросу до конца и затаптывая окурок каблуком в пахнущую травой землю, я замечаю толстую пыхтящую фигуру с портфелем под мышкой. Домоуправ. Тяжело вздохнув, как если бы нес на себе сто пудов груза, он, не здороваясь, садится рядом и говорит:
– Огорчил ты меня! Сильно огорчил!
– Чем же?
– Совсем не участвуешь в нашей общественной жизни! Нехорошо, молодой человек! А еще племянник фронтовика! Отчего отказался писать нам объявления? Хочу поговорить с тобой по поводу мочащихся… Надо написать все, что нужно, – в наших подъездах нечем дышать!
– Вы это серьезно говорите? – спрашиваю я, уже понимая, что «дело о мочащихся» – очередная кампания нашего домоуправления… и что она уже испортила мне вечер.
– А как же?!
– Но ведь каждому ясно, что если человек любит свой дом или просто хочет жить в чистоте, он не будет в нем мочиться… найдет другое место!
– Вы что же, – домоуправ переходит на «вы», – хотите сказать, что люди не любят свои дома? Знаете, от этого недалеко… Я буду говорить с вашей матерью!
Разгневанный, он уходит, а я остаюсь сидеть еще некоторое время в облаке «Грез лета», которое принес сюда домоуправ. Потом я возвращаюсь домой, где застаю расстроенную маму.
– Ты отказался писать эти объявления?
– Ну, конечно, мама.
– Почему?
– Потому что меня засмеют все ребята. И кроме того, от всего этого несет полным идиотизмом!
– Да, пожалуй, – неожиданно соглашается мама и добавляет: – Дуся просила тебя зайти.
Освещенная слабым светом электрической лампы, сидит она на своей постели в белой рубашке с рассыпавшимися по плечам черными волосами и грустно смотрит на меня.
Ее комната с висящим на почетном месте портретом Сталина, японским веером, ее фотографиями, с неуклюжим славянским шкафом, жалким столиком с гребешками, флаконами и прочей дребеденью навевает на меня тоску! Ни книг, ни картин, ни каких бы то ни было вещей, носящих на себе отпечаток искусства или просто ума человеческого, – ничего такого здесь нет. Как же бедна, должно быть, ее жизнь! И мне становится так жалко ее! Я представляю, как она каждый день ходит на работу, получает свои шестьсот рублей, бывает на торжественных вечерах, в кино, на лекциях в нашем домоуправлении… Но ведь она не будет читать ни Диккенса, ни Толстого, ни Чехова… Ей не интересны ни художники, ни философы… Она никогда ничему не училась и не будет этого делать! И весь ее капитал – ее молодость. И это ужасно!
– О чем ты думаешь? – внезапно спрашивает она.
– Ни о чем…
– Не ври! Тебе меня жалко?
– Мне жалко всех, кто живет плохо.
– Скажи мне, – она опускает голову, – тебе нравится Джевад Гасанович?
– Нет.
– Нет? Но… но ведь он – благородный человек! Потому что тогда… тогда он сказал: «Я – благородный человек! Знаете, что с вами сделал бы другой? Но я люблю вас и… прощаю! Одного моего слова было бы достаточно, чтобы милиция и врач были здесь!»
– Да-а… По-вашему, это благородно?
– Ничего ты не знаешь! Он внес в Фонд победы пятьдесят тысяч! – Она с горечью смотрит на меня. – Не знаешь! Ну хорошо! А где, по-твоему, благородные мужчины?
– На фронте…
– Но ведь их убивают! – с отчаянием говорит она. – А он жив! И будет жить! И будет богат еще больше… А я не хочу, не могу больше так жить… как вы! Не хочу стоять в очередях, томиться в коммунальной квартире, мыть сортир и места общего пользования, считать каждую копейку и… иметь случайных мужчин! Я сдохну от этой жизни! Я ненавижу ее! – Она опять плачет, и ее всю трясет.
– Он даст мне все! – чуть успокоившись, продолжает она. – Я верю! Он даст мне настоящую жизнь, о которой мечтают все женщины!
– Но ведь вы не любите его!
– Он меня любит! Понимаешь! Он! Он, первый в моей жизни мужчина, сказал мне «люблю»! Сегодня он сделал мне предложение. И у меня будет все! Вот смотри! – Она вытаскивает из ящика стола ожерелье – на золотых дугах сверкает множество камней.
– Что это?
– Бриллианты! Ты понял? И я буду ему верной женой! Понял?
– Да, все понятно.
Она убирает ожерелье, вытирает слезы и как-то нерешительно смотрит на меня.
– А ты… ты не мог бы нарисовать мне картину?
– Картину?!
– Да! Адама и Еву, в раю! Точно такую, как была у нас на кухне… А?..
– Нет… Такую я нарисовать не могу. И зачем она вам?
– Для счастья… А может быть, потом, когда сможешь… потом нарисуешь?
Вечером я спрашиваю маму:
– Мама, а отец дарил тебе бриллианты?
– Что ты? – Она даже смеется от неожиданности. – Ведь он был художник!
– Ну а ты не помнишь, кто-нибудь из твоих друзей дарил своим женам бриллианты?
– Нет… Я не помню такого случая. Помню, что дарили книги, картины… больше, книги… ну, посуду… Но чтобы бриллианты? Нет, не помню. В нашем кругу это не было принято.
– А что значит «в нашем кругу»?
– Ну, в кругу научных работников, художников, учителей, старых большевиков. Ты же должен помнить их! Ну подумай сам, куда бы они надели эти бриллианты? На толстовки? На гимнастерки? На вязаные кофты? Разве не смешно?
И я улыбаюсь, вспоминая…
– Да, мама, бриллианты им были совсем ни к чему!
– А почему ты об этом заговорил?
– Джевад Гасанович подарил Дусе бриллианты.
– Ну что ж! – серьезно говорит мама. – Это прекрасный подарок. И дурного я в этом ничего не вижу. Только… Впрочем, это не наше дело! – И она продолжает рассматривать гравюры, от которых я ее отвлек, а я вспоминаю сияние камней.
– А моя жена, – заявляет брат, – будет вся в бриллиантах!
XXXI
Утром я выхожу на улицу и вижу сидящего на авиабомбе Аркадия Аркадьевича. Сняв картуз, он подставил голову солнцу, освещающему его постаревшее лицо с печальными глазами. Он приветливо смотрит на меня, опираясь на старинную трость с серебряным набалдашником и надписью «Кавказъ».
– Как вы живете? – спрашивает он после взаимных приветствий.
– Так себе. Всего так много случается, что вроде и жить некогда.
Он понимающе кивает и, достав газету, подает ее мне. Жирной чертой красного карандаша сбоку отчеркнуто:
«От Советского Информбюро. Оперативная сводка за 6 июля. В течение 6 июля наши войска на Орловско-Курском и Белгородском направлениях продолжали вести упорные бои с крупными силами танков и пехоты. Наступление противника поддерживается большим количеством авиации.
На Орловско-Курском направлении противнику ценой больших потерь удалось незначительно продвинуться на отдельных участках.
По неполном данным, нашими войсками на Орловско-Курском и Белгородском направлениях за день боев подбито и уничтожено 433 немецких танка».
– Это началось самое решающее сражение, от которого зависит наша судьба и судьба нашей страны!
Нагнув голову, он смотрит в землю и палкой ковыряет торчащие оттуда кусочки металла.
– Почему вы так думаете?
– Сейчас лето. И именно за летнюю кампанию этого года немцы собирались сделать все.
– Что именно – все?
– То, что им не удалось ранее: захватить Москву и перевешать нас всех!
Я, вздрогнув, смотрю на спокойно сидящего Аркадия Аркадьевича. А он продолжает, глядя по-прежнему в землю:
– Никогда не жалел так сильно, как сейчас, что я стар! Больше всего я мечтал бы быть сейчас там… в армии!
– А почему вы считаете, что именно это – решающее сражение?
– А вы представляете себе, что такое – подбить за день четыреста тридцать три танка?! Вы помните снимки трофейного вооружения? Помните «тигров» и «пантер», «фердинандов»? Неужели вы думаете, что немцы сделали их «так просто»? Все они сейчас там!
Страшная тоска сдавливает мне сердце.
– Мой дядя – танкист… И его ординарец… Они скоро должны быть там, на фронте.
Аркадий Аркадьевич смотрит на меня, потом снова опускает голову.
– Счастливые! – И, помолчав, спрашивает: – Да, кстати, вы не знаете, кто такой Орлеанский?
– Как же, знаю, это директор магазина «Фрукты-овощи». А что?
– Он приходил ко мне, желая купить все: картины, книги… Но больше всего ему хотелось заполучить серебряные трубы.
– Он и к нам приходил.
– Это – хороший признак. Когда такие люди покупают громоздкие вещи, а не камушки и золото, они чуют: победа не за горами! У них чутье лучше, чем у нас.
– Но зачем им это?
– Для них это, в первую очередь, – материальные ценности. Они знают, что рано или поздно все это будет дорого стоить, а сейчас… – Аркадий Аркадьевич машет рукой. – Он скупит за бесценок целый музей в нашем районе. Знаете, что он уже купил?
– Нет.
– Шпагу Барклая-де-Толли!
– У кого же?
– У тех, кому она принадлежала! А что он хотел купить у вас?
– Очень ему хотелось получить письма Кутузова… Ну а потом и все остальное.
– И что же?
– Нет, он ничего не получил, – коротко отвечаю я. – Вы знаете, мне сказали, что он внес в Фонд победы пятьдесят тысяч рублей! – Я внимательно смотрю на Аркадия Аркадьевича, но он на это никак не реагирует, а потом спрашивает:
– Ну а эта ваша ужасная дама? Ничего не внесла?
– Нет… И почему «моя»?
– Ну не только ваша, но и моя… наша! Она ведь была тем человеком, который больше всего распоряжался здесь. Где она?
– Никто не знает… Исчезла.
– Исчезла… исчезла, разграбив все, изгадив жизнь, как это только было возможно, разломав все, что могла разломать! Исчезла! – И он добавляет: – Ну, до свидания! И желаю вам дожить до исчезновения остальных, таких же, как она! Интересно, много ли останется ценностей в нашей стране, когда в ней исчезнет последняя Нюрка?! – Он протягивает мне руку и уходит, прихрамывая.
«Какой смелый! – думаю я. – И неужели то, что он сказал, когда-нибудь сбудется?»
Из нашего дома выходит Дуся. Одетая в новое пальто, подаренное Джевадом Гасановичем, в новых перчатках, с новой сумочкой под мышкой, она щурится от яркого солнца. Как она бледна! Безмолвно вытянув шеи, напоминая доисторических животных, застыли на скамейке старухи.
Она здоровается с ними, неуверенными шагами спускается с крыльца, и их головы поворачиваются вслед за ней.
– Ты не проводишь меня? – нерешительно спрашивает она.
– Да, конечно.
Она берет меня под руку и, когда мы проходим двор, говорит:
– Никогда, некогда не думала, что вы такие! Вы ведь ни слова не сказали никому… тогда…
– Но ведь вы просили об этом.
– Просила! – фыркает она. – Любая из моих подруг, если бы и не продала, разболтала бы повсюду! Нет, скажи честно, вы что-то от Джевада Гасановича получили? Или он обещал вам?
Я вырываю свою руку.
– Вы что?! С ума сошли?! Ничего он нам не давал и не обещал!
– Вот оно что… – Она останавливается и крутит пальцем у виска. – Вот почему вы так живете… Нет! Я хочу вам помочь! – решительно говорит она. – Одного моего слова достаточно, и Джевад Гасанович устроит твою маму так… ну, в орсе или райпищеторге, – что вы заживете припеваючи!
– Спасибо, но вряд ли мама согласится.
– Почему?!
– Я думаю, не для того она заканчивала два университета, чтобы сидеть в торге.
– А для чего же?
– Чтобы учить детей.
– Сколько за это платят?
– Платят, но мало.
– Вот видишь! – Она серьезно смотрит на меня. – Сам признался. Не дури и послушай меня! Я думаю, в торге нужны такие люди… не болтливые и ученые.
– Но ведь кто-то должен учить детей?
– Ну пусть и учат… другие. А вы будете жить как люди!
– Какие люди?
– Ну… хотя бы такие, как Джевад Гасанович.
– Мы так жить никогда не будем!
Она смотрит так, что я вижу: она искренне хочет понять меня.
– Пойми! Скоро я уеду, и мне трудно будет что-то для вас сделать. А я хочу! Поэтому не дури и передай маме, что я тебе сказала.
И я думаю, как мало мы знаем людей… даже тех, кто живет рядом.
– Знаешь, почему бывают несчастные собаки? – спрашивает она после недолгого молчания.
– Ну, потерялись.
– Верно! У них нет хозяина. Каждая собака несчастна, если у нее нет хозяина, и когда она его находит, она счастлива. Понял?
– Да.
– Вот видишь, все понимаешь, когда хочешь! – Она грустно улыбается. – Вот и я нашла хозяина. Ладно, прощай! – И она машет мне рукой.
Я долго смотрю ей вслед, и какая-то смутная тоска пробуждается во мне, тоска по другой жизни: без очередей, без бедности, без соседей… Возможно ли все это? Или никогда такая жизнь нам не улыбнется?
У нашей школы я вижу ребят. Они, сидя на скамье, читают газету. Я подхожу ближе и заглядываю через плечи. «От Советского Информбюро. Оперативная сводка за шестое июля», – читаю я.
XXXII
– Скажи, только правду, – серьезно спрашивает мама, – ты не останешься на второй год?
– Думаю, что нет. Сегодня в конце дня у нас будет торжественная линейка, там все и объявят.
– А потом?
– А потом нас отправят на полевые работы в колхоз. На месяц. А там, говорят, будут хорошо кормить, платить рожью и картошкой и каждый день давать по литру молока!
– Но на будущий год ты будешь учиться как полагается?
– Да, мама! – уверенно говорю я, а сам думаю: «Если бы ты знала…»
– Оденься тщательнее на линейку. Я приготовила тебе свежую рубашку.
– Хорошо. Спасибо, мама!
День проходит в тоске и ожидании.
После обеда, состоящего из каши и чая без сахара, я начинаю одеваться. Брат молча наблюдает за мной.
– Желаю тебе удачи!
– Плюнь три раза через левое плечо, – прошу я его. Он таращит глаза. – Плюнь быстрее!
– Зачем? – Он неуверенно плюет.
– Так нужно. Чтобы не сглазить. Ну-ка включи радио!
Я закатываю рукава рубашки, а он, включив радио, остается сидеть под репродуктором.
«Немцы бросили в наступление против наших войск свои главные силы, сосредоточенные в районах Орла и Белгорода. На Орловско-Курском направлении немецкое командование ввело в бой вторую, девятую, двенадцатую и двадцать третью танковые дивизии, тридцать шестую моторизованную…»
– Ты слышишь? – брат тревожно смотрит на репродуктор.
– Да! Тише!
«…а также дивизии СС: „Адольф Гитлер“, „Великая Германия“, „Райх“ и „Мертвая голова“. Таким образом, с немецкой стороны в наступлении уже участвуют пятнадцать танковых дивизий, одна моторизованная дивизия и четырнадцать пехотных дивизий».
– Как ты думаешь…
– Я ничего не думаю! Прошу тебя: дослушай и потом расскажешь!
Я выбегаю на улицу и по той тишине, что царит кругом, понимаю, что все, кто может, сейчас сидят у своих репродукторов, не думая ни о чем другом, как только о том, что я слышал сейчас…
По дороге к школе я прохожу церковным двором и вижу множество народа, собравшегося к службе. Церковные двери еще закрыты, и женщины, одетые в черное, стоят и сидят у ограды…
В школе полы чисто вымыты, а висящий на стене перед входом портрет Сталина украшен букетом цветов и свежими веточками березы. Я поднимаюсь на последний этаж. В зале уже полно ребят, и мы начинаем строиться. Все в сборе. Нет только директора. Я занимаю свое место у большого окна, в него видна церковь, освещенная вечерним солнцем. Ослепительным блеском оно сияет на резных золоченых крестах.
Скрипя протезом и стуча палкой, входит директор. Он одет в мятый-перемятый пиджак и белую рубашку с галстуком, а его седая голова тщательно причесана. Онжерече, а не Наклонение, который всегда делал это, помогает директору подняться на фанерную трибуну с красной звездой.
Мы все смотрим на директора, и учителя тоже. И уже по тому, как он начал говорить, я понимаю: он больше не будет нашим директором…
Вместо долгого вступления, которого мы ждали, он вдруг заговорил обыкновенными человеческими словами:
– Ребята! Сегодня я должен сказать вам, что прощаюсь с вами, со школой. Я – фронтовик и должен честно сказать вам, что мне часто было нелегко с вами и я много раз жалел, что судьба заставила меня быть вашим директором. Но я всегда хотел быть вам другом, я думаю, многие из вас поняли это. За весь учебный год мы не исключили ни одного ученика и ни одного не послали в ремесленное училище! Этот год был в моей жизни самым трудным и тяжелым… – Он делает челюстью какое-то странное движение, как будто собирается икать, но, справившись с собой, продолжает, ни на кого не глядя: – Он был, как я думаю, самым тяжелым и для нашей страны… Я верю, что в следующем году мы увидим Победу! И сейчас вместо скучных слов об успеваемости я хочу сказать вам, что, как и прежде, верю, что только знания и наука могут помочь человеку быть человеком! Я знаю, что многим из вас было трудно и неохота учиться, и я понимаю это. Я настоял, чтобы вас всех перевели в следующие классы. Я считаю, что те, кто пережили, учась в школе, сорок второй – сорок третий годы в Москве, достойны этого! И я вас поздравляю!
– Ур-ра! – кричим мы. – Ур-ра!
Сердце колотится от радости у меня в груди. Учителя улыбаются. Когда снова наступает тишина, директор, откашлявшись, смотрит в открытые окна… И я замечаю, что он опять следит за полетом стрижей. Потом, отведя взгляд от окна, как-то странно выставив вперед подбородок, он что есть силы хлопает рукой по трибуне. Но мы не смеемся.
– Конечно, важны знания! Но не только это, я думаю, вы получили или – наоборот – не получили в этом году. Главное – вы должны запомнить на всю жизнь: подвиг многих людей для того, чтобы вы жили, и гибель наших защитников! Я думаю, если вы будете помнить об этом… и вы, и ваша жизнь всегда будут другими! Для того, чтобы мы с вами жили, погибли многие… и гибнут сейчас, защищая нас, нашу страну!
Эта зима была для нас очень трудной. Мы все голодали, мерзли, страдали… Но иначе и не могло быть! Ведь решается судьба нашей страны, и поэтому не хватает многого. И те, кто защищает нас, – он задыхается, но продолжает говорить, – наши отцы, матери, братья, сестры… все они отстояли нашу страну от злейшего врага, невиданного до этих дней по силе, коварству и жестокости! И я думаю, что выражу мнение всех нас, сказав, что мы гордимся нашим народом!
А теперь… я прощаюсь с вами, – директор кивает в сторону учителей, – и с вами, – и он смотрит на нас, стоящих рядами в полном молчании. – Я ухожу из школы… Через какое-то время вы получите нового директора, и я желаю искренне, чтобы он был лучше меня! Я вас всех благодарю и прошу простить, если кому-нибудь причинил неприятность… Но я никогда не хотел этого!
В зале так тихо, что слышно скрипение его протеза. Он стоит, опираясь руками о края трибуны, и взволнованно продолжает:
– Я хочу, чтобы все вы запомнили… на всю вашу жизнь… этот год, год, когда решалась судьба нашей страны… и наша с вами! Тысяча девятьсот сорок третий год! Ну а сейчас…
С пронзительными криками в вечернем зеленом небе, огибая блестящие кресты церкви, носятся кругами стрижи… И оттого, что он вдруг умолк, и оттого, что его нижняя челюсть опять как-то странно вздрогнула, мне почудилось, что сейчас произойдет непоправимое…
– А сейчас… я прошу всех встать… – Директор смотрит в сторону учителей. – Нашей школой получены два письма с фронта…
У меня падает сердце. Двигая стульями, встают учителя.
– …в них сообщается о гибели нашей учительницы Надежды Александровны Пестель… и нашего ученика, гражданина Югославии, Драгомира Чернетича! Я прошу почтить их память молчанием!
Боже! Боже!
Он достает платок, какое-то время смотрит в окно, откуда несутся пронзительные крики стрижей, и говорит:
– Вечная слава героям, павшим в борьбе за свободу нашей Родины!
XXXIII
В конце лета я возвращаюсь домой из колхоза, таща на спине рюкзак с ржаной мукой, а в кармане – тридцать рублей, мой заработок за месяц. Первым во дворе я вижу брата.
– Здравствуй! – Я обнимаю его. – Как мама? Письма от дяди Васи есть?
– Мама – хорошо! Дядя Вася живой! А Дуся уехала! – выпалив одним духом все эти новости, он внезапно умолкает и смотрит в сторону грязной старухи, кряхтя спускающейся с нашего крыльца.
– Ты что замолк?
– Смотри! Видишь? Это наша новая соседка.
– Она одна?
– Что ты?! С ней пять человек! Племянник, его жена, мальчик, девочка и еще ее сестра! И все они говорят «таперича» и ковыряют в носу…
– Все сразу?
– Нет, – смеется он, – по отдельности! Не здороваются с нами, хлопают дверями, воду в уборной за них спускаю я, а то вонь страшная…
– У нас работает уборная?
– Да! – гордо отвечает он. – А еще они вымеряли нашу кухню и сказали маме: «Нас шесть человек, вас – три, значит, наших метров – шесть, а ваших – три. И метр – общего пользования. Так что убирайте ваш большой стол, ваше корыто, ваши полки и все шкафы в коридоре, а то мы подадим на вас в суд!»
– А вы?
– Мама сказала Кац, а она сказала: «Что ж тут поделать! Это демократия!»
Когда мы входим в комнату, я понимаю, что вырос. Вся мебель кажется мне низкой и маленькой, даже потолок вроде бы стал ниже.
Я сбрасываю мешок.
– Что это? – спрашивает брат.
– Мука!
Он ахает:
– И она наша?
– Да. Это я заработал.
– Вот здорово! – Он радостно смеется. – Да! А к тебе много раз приходила девочка. И мне кажется, у нее важное дело. А под окнами ее ждала бабушка.
– Кто они?
– Не знаю. Она еще придет. Она сказала: «Я приду еще». И держала в руках черный пакет. И еще: Кац теперь главная! Она теперь все делает, а домоуправ только подписывает. К нему почти никто и не ходит, только к ней. И к нам она больше не приходила. А Феофаниха принесла тебе повестку. – Он достает тонкий листок. – Я не показал маме. Ведь это – тебе!
И я читаю, сдерживая дыхание, как всегда почему-то из середины:
«…явиться в клуб завода „Каучук“ для прохождения медицинской комиссии…»
– Зачем это?
– Так… Для проверки здоровья. Зубы у нас у всех теперь плохие…
– А что ты сейчас будешь делать?
– Спать!
Я ложусь на диван и через минуту засыпаю.
Вместе с мамой мы вечером сидим за столом. Маскировочные шторы опущены, но окна открыты, и комната полна благоухания летнего вечера. Из репродуктора несется музыка, а в промежутках между музыкальными номерами диктор сообщает, что между одиннадцатью и одиннадцатью тридцатью будет передано важное сообщение. И мы ждем его и молчим. Только брат все время повторяет одно и то же: – Я знаю, это – второй фронт!
Наконец начинается передача последних известий. Ничего похожего на важное сообщение. Потом тишина. Потом играют «Интернационал». Потом…
«Внимание! Внимание! Говорит Москва!» – слышим мы знакомый голос и… вздрагиваем: чья-то рука, отодвинув угол нашей маскировочной шторы, поднимает ее, и мы видим бледное женское лицо.
– Извините! – говорит женщина. – Нас тут несколько человек. Мы не успели добежать до метро… Не погасите ли вы свет и не поставите ли репродуктор на окно?
– Конечно! – говорит мама. – Сейчас!
«…будет передаваться важное сообщение! Слушайте нашу передачу!»
И опять тишина. Мама подходит к окну и поднимает штору. Перед нашими окнами стоят люди, я переношу репродуктор на подоконник, повернув его тарелку в сторону улицы.
И сразу же после этого из репродуктора доносится:
«Внимание! Внимание! Говорит Москва! Приказ Верховного Главнокомандующего: генерал-полковнику Попову, генерал-полковнику Соколовскому, генералу армии Ватутину, генерал-полковнику Коневу. Сегодня, пятого августа, войска Брянского фронта при содействии с флангов войск Западного и Центрального фронтов в результате ожесточенных боев овладели городом Орел.
Сегодня же войска Степного и Ворошиловского фронтов сломили сопротивление противника и овладели городом Белгород.
Сегодня, пятого августа, в двадцать четыре часа столица нашей Родины – Москва будет салютовать нашим доблестным войскам, освободившим Орел и Белгород, двенадцатью залпами из ста двадцати орудий.
Смерть немецким оккупантам!
Верховный Главнокомандующий Маршал Советского Союза Иосиф Сталин».
– Скорее на улицу! – кричит брат.
А люди, стоящие под окнами, начинают обниматься. Бледная женщина плачет, спрятав лицо в ладони. Мама, налив воды, подает стакан в окно.
– Скорее! – торопит брат. – Скорее! А то мы все пропустим!
– Граждане! – слышим мы голос милиционера, стоящего посреди мостовой с винтовкой за плечами. Я узнаю его: это он помог мне тогда позвонить. – Будьте бдительны! Не оставляйте света в окнах! Не оставляйте двери открытыми! – кричит он, приставив ладони рупором к лицу.
– Ну бежим! Бежим же! Все пропустим!
– Подожди! Окна закрыть надо!
И пока мы с мамой закрываем окна, брат бегает в нетерпении кругами по комнате. Наконец мы выходим. Двор полон народа. Мы поднимаем головы вверх: над нами, синея, повисло ночное небо, и я вижу созвездие Кассиопеи. Мерцая в вышине своими шестью звездами, сверкает оно над нашим двором. А когда я начинаю искать чуть западнее квадрат Пегаса, небо, мне кажется, проваливается куда-то и звезды меркнут.
Далекое зарево освещает крыши домов, висящее в небе одинокое облако и поднятые вверх лица людей. Затем это зарево меркнет и становится темнее, чем было. Мы слышим гул артиллерийского залпа. И вслед за ним в высоком небе возникают быстро летящие к зениту, вверх, искрящиеся огненным пунктиром точки. Высоко с небе они разрываются тысячами ракет разного цвета. Красиво изгибаясь, отделяясь друг от друга, они освещают нас, и наш бедный двор, и ямы, и мусор, и наши обшарпанные дома.
– Ур-ра! – кричат и во дворе и на улице. Почти все окна открыты, и в них при вспышках салюта, освещенные разноцветными его отблесками, я вижу худые, счастливые, плачущие лица…
Длинные очереди трассирующих пуль сходятся далеко в небе, и вслед за этой очередью начинается стрельба со всех крыш домов, где стоят зенитные пулеметы. А высоко в небе продолжают взрываться фонтаны сиреневого, зеленого, красного и оранжевого огня! И стрельба из пулеметов, и залпы орудий, и наши крики – все сливается в радостный победный гул и шум!
Я влезаю на крышу нашего крыльца и оказываюсь рядом со Славиком и другими ребятами. Отсюда виднее… Когда вспыхивает следующее зарево, я вижу свой город, освещенный у Крымского моста, у Кремля и в Замоскворечье. Выхваченные на миг этим заревом, возникают купола и колокольни церквей, крыши города. Потом раздается гул залпа, и сразу же вслед за ним город освещается вспышками фейерверка.
– Значит, это победа? – спрашивает брат маму. Они стоят у самого крыльца, и мама держит его за руку.
– Да! – коротко отвечает она.
Гул нового залпа заглушает его следующий вопрос.
Опять вспыхивает фейерверк. Я вижу Робинзона и Феофаниху. Она, глядя вверх, крестится, а он молча смотрит на небо. Я вижу домоуправа и Кац, стоящую рядом с ним, и нашу Дусю – вся в черном стоит она рядом с Джевадом Гасановичем… А неподалеку от них известный профессор-международник растерянно смотрит, как уткнув нос в платок, всхлипывает его зеленая подруга…
И тут я замечаю, что в громадной толпе народа нельзя насчитать и двух здоровых сильных мужчин. Наш двор наполняют старики, женщины, дети и несколько инвалидов, стоящих на костылях…
Сняв фуражку, опираясь на палочку, идет по двору Аркадий Аркадьевич, поддерживаемый Никитой, и на его френче блестит у самого воротничка белый офицерский георгиевский крестик.
Я сползаю с крыши и подхожу к маме. Аркадий Аркадьевич, увидев нас, кланяется.
– Позвольте! – Он берет мамину руку и, склоняясь к ней седой, коротко остриженной головой, произносит: – Поздравляю, мадам! – и целует маме руку.
Мама молчит, высоко подняв голову, но по ее дрожащим плечам я понимаю, что она плачет.
И тут в небе над нашими головами появляется какой-то освещенный предмет. Через мгновение мы видим, что это – освещенный прожекторами, чуть колеблемый ветром громадный портрет Сталина в маршальской форме с погонами. Гирлянды фейерверка, разрываясь, окружают его со всех сторон. Еще несколько залпов… И все умолкает. В темном небе видны, похожие на завитки штопора, дорожки дыма от сгоревших ракет.
– Приходи завтра! – слышу я чей-то хриплый голос, и меня трогают за рукав.
Я оборачиваюсь: нагнув ко мне большую голову с седыми закрученными усами, пахнущий одеколоном Никита снова повторяет свое приглашение:
– Приходи завтра вечером. К дяде Ване. На праздник. Приглашение от нас.
Аркадий Аркадьевич ласково кивает мне.
– Спасибо! – благодарю я и, простившись с ними, бегу на Крымскую площадь.
В толпе, запрудившей площадь, я вижу кольцо народа, окружившее высокого человека в пилотке. Он снимает ее, обнажая голову, и я узнаю в нем иностранца, что приезжал в тот зимний вечер к нашей церкви.
– Ур-ра! – кричит он и улыбается так, что в темноте видны его длинные зубы. – Ур-ра!
Он в военной форме защитного цвета с колодочкой орденских лент на груди. За ним, держа белый платок в руках, стоит седая дама, которая тогда подавала ему цветы, а за ней – переводчица и улыбающиеся молодые люди.
И американец снова орет, не забыв подбросить вверх свою пилотку:
– Рос-си-я! Матушка-а! Ур-ра!
Падающую пилотку ловит за его спиной шустрый молодой человек и подает ему, а седая дама сморкается в платок. Кругом – множество народа: и у метро, и у Провиантских магазинов, и на мосту. И все кричат и обнимаются, а многие плачут.