355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мюд Мечев » Портрет героя » Текст книги (страница 5)
Портрет героя
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 15:26

Текст книги "Портрет героя"


Автор книги: Мюд Мечев


Жанры:

   

Военная проза

,
   

Роман


сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 31 страниц)

XIV

Наш кабинет химии заполнен до отказа. Из громадных черных ящиков, стоящих у карты, которая выполняет роль экрана, раздается треск, потом музыка. Звуки настолько оглушительны, что я вздрагиваю. Звучит голос диктора, и я вижу бескрайние поля, слышу мощный голос Шаляпина. Бескрайние заснеженные просторы… Вдали видны деревня и лес, и дымы из труб, слышен трезвон колокольчиков. Тройка маленьких лохматых лошадей появляется вдалеке и бежит по зимней дороге. Вот она ближе и ближе… Лошади взрывают снег, звеня колокольчиками под расписной дугой, и исчезают с экрана. А потом как-то сразу показаны Большой театр, разрисованный пятнами маскировки (пение Шаляпина становится еще громче, снег сыплет с неба, аэростаты воздушного заграждения поднимаются в воздух; площадь пуста, только два конных казака в своих бурках и папахах, с винтовками, медленно едут по ней…), памятник Пушкину, заваленный мешками с песком и зашитый досками, и рядом с ним машины с прожекторами и звукоуловителями. А вот наша Зубовская площадь! Вот Крымский мост! Трамвай бежит, позвякивая, по улице Льва Толстого. И голос диктора сообщает, что на нашей улице стоит маленький домик… И мы видим нашу тихую улицу! И домик Героя! Треск… Экран гаснет.

– Зачем тройка? – спрашивает военрук.

– Ну что вы! – довольно улыбается Наклонение. – Это – для заграницы вариант! Особый, для американцев!

– Американцы… ну и эти англичаны – одно слово… – слышим мы голос военрука. – А воевать – тьфу! – И он плюет на пол.

Наклонение с укором смотрит на плевок, потом на военрука.

– Их танки «шерман» – только так… танки… а на самом деле переворачиваются!

– А подарки, – замечает кто-то, – одна рухлядь, старье!

Наклонение уже бежит к месту разговора, обеспокоенный.

– А второй фронт, – бубнит теперь кто-то в первом ряду, – тьфу! – и тоже плюет на пол.

– Тише, товарищи! – слышим мы голос-шипение Изъявительного Наклонения. – Мы пришли сюда не за тем…

– …чтобы плевать на пол! – раздается из наших рядов.

И вслед за хохотом рявкают черные ящики, и луч прожектора снова упирается в нашу карту. И мы видим комнату.

– Любка! – смеется Славик и тыкает пальцем.

На экране за фортепиано сидит девочка. На голове ее бант, она одета в нарядное шелковое платье, пальцы ее бегают по клавишам, и приятная музыка, усиленная до громкости, почти невыносимой для слуха, несется из черных ящиков. Ее мама встает из-за книги, которая лежит перед японской вазой с цветами. Ласково улыбаясь, она подходит к роялю и, опершись на него, слушает… На ней также нет и следа тех одежд, что носим все мы: ни кофты, ни платка, ни кацавейки, переделанной из ватника, – она в панбархатном платье. Волосы убраны и украшены гребнем. Она переворачивает ноты.

– Ну, Любка! – снова фыркает Славик. – Да она и играть-то не умеет!

Голова Наклонения вытягивается из воротничка и, застыв, замирает, напоминая змею перед нападением.

Женщина на экране, перевернув ноты, опять садится за книгу и углубляется в чтение. За ее спиной – этажерка, где в ряд расставлены тома сочинений Чехова, Толстого, Пушкина. Портрет о. Иоанна Кронштадтского исчез без следа. Вместо него висит картина с плодами и фруктами Вот музыка прекращается. Мать идет открывать дверь и возвращается вместе с почтальоном. С принесенной почтальоном газеты, обнажив в улыбке белые зубы, смотрит он – Герой! И многие почему-то оборачиваются в тот угол, где сидит наша красивая чертежница Надежда Александровна.

…Трещит и трещит аппарат. На столе кипит самовар, лежат булки, в вазе – виноград! Мы ахаем. Ахает и мать, там, на экране. Отставив тонкую фарфоровую чашку, она, всплеснув руками, подбегает к окну. Минуя картину с фруктами и стенные часы, объектив останавливается на портрете Сталина. Улыбаясь, в шинели без знаков различия, в своей простой фуражке, по блестящим от дождя камням площади идет наш вождь. Оглушительные аплодисменты перекрывают стрекотание мотора. Как всегда, громче всех хлопает Изъявительное Наклонение, подняв кверху ладони.

Потом кино переносит нас на улицу. Снег, снег, снег падает с низкого неба. Как красиво снял его оператор! Сплетаясь в завивающиеся потоки, подобные ажурным столбам, подпирающим небо, кружатся снежинки. Подъезжает машина, хлопает дверца. Молодой и счастливый, выбегает Герой из машины. Мы видим его смеющееся лицо, блестящую на груди звездочку. Я лихорадочно ищу в толпе себя, но не вижу.

Сморкаются наши учителя. Онжерече, сгорбившись, смотрит на экран, подпирая худой рукой голову; директор, по обыкновению мрачно уставившись вперед, сопит; на лице Наклонения нет его обычной язвительной улыбки; и не отводит своих прекрасных серых глаз от экрана Крепкий Кирпичик…

…Луч гаснет, зажигается свет, и со своего места встает директор.

– Ребята, – говорит он, – вы видели сейчас бывшего ученика нашей школы. Не надо вам ничего объяснять. Я только думаю, что выражу наше общее мнение, если сообщу вам, что школа решила написать ему коллективное письмо…

Мы оглушительно хлопаем.

– …и послать его на фронт!

Я вижу, как замирает при этих словах Надежда Александровна.

Когда мы после уроков выходим на улицу, я замечаю перемену: небо очистилось, ветер гонит мелкие клочковатые облака, на сосульках, свисающих с крыш, – большие капли. В трамвайной колее блестит вода от стаявшего снега.

Чернетич, ловко разбежавшись, перепрыгивает через канаву, и две молодые женщины, как по команде, прекращают свой оживленный разговор и поворачиваются в его сторону.

Высокий и стройный, с бледным лицом, на котором пробиваются красивые тонкие усики, он, не обращая на них внимания, продолжает свой бег и, перемахнув еще через одну канаву, исчезает за углом дома.

– …не говори! – хихикает рыженькая, а когда мы со Славиком проходим мимо, она спрашивает нас: – В вашей школе учится?

– Кто?

– Черненький – ваш школьничек? – Она смеется, уставившись на нас зелеными глазами. Ее губы ярко накрашены, а от лисьего воротника почему-то пахнет кошкой.

– Наш, – отвечает Славик.

– Зачем он вам? Подарите!

– Он еще учится!

– И не научился?! – И они обе хохочут.

Мы идем дальше, и Славик говорит:

– Так вот, он ведь написал письмо Сталину, помнишь, я тебе говорил? А его мама, я знаю, плачет все время, а он с ней об этом не говорит! Я видел!

– Все-то ты видел.

– Все не все, а многое! И надо видеть. Особенно в наше время, когда полно шпионов. Сам знаешь… – Он многозначительно подмаргивает. – Знаешь ведь про безногого?

– Ну знаю.

– Ведь он сигналил фонариком немецким самолетам!

– Дурак ты! Им этот фонарик и не виден был бы, если бы он даже и зажигал его.

– Так ты не веришь?

– Нет.

– Так, значит, его зря забрали?

Я молчу.

– У нас никого зря не берут!

Я молчу.

– Почему же он молчал все время, пока его вели в милицию? А?

– Да потому, что его излупили так, что он только просил, чтобы ему дали полежать на снегу! Вот почему!

– Это – не ответ. И потом… он сам упал.

– Нет. Я сам видел, как Нюрка била его кулаком в лицо и приговаривала: «Всех вас, шпиёнов, так надо!» А дуры эти с нашего двора держали его за руки!

– Вот, значит, как! – угрожающе произносит Славик. – Да за такие разговоры, знаешь, что бывает?! – нагло шепчет он мне прямо в лицо.

Я бледнею и ощущаю в себе желание плюнуть ему в рожу!

– Пошел ты!.. – И я тихо выговариваю те слова, что знаю с детства.

Он останавливается, а я поворачиваю в проходной двор. Моя голова кружится, горло опять болит, по спине текут струйки пота. И когда я медленно поднимаюсь по скользким ступеням в наше парадное, чувствую, что силы покидают меня.

Войдя в комнату, не раздеваясь, ложусь на постель, закрываю глаза. И слышу, как кто-то плачет и шепчет:

– Открой глаза, я боюсь! Открой глаза! Не умирай!

Я заставляю себя открыть глаза и вижу брата. Его лицо блестит от слез.

– Не закрывай глаза, – просит он. Я киваю в знак согласия. – И… прости меня. Я не знал, что ты снова заболеешь, и съел твою котлету! Ты ведь меня простишь? Я отдам тебе все, что захочешь! У меня совсем нет воли!

XV

Поздний вечер. Запах дыма наполнил нашу комнату. На печке булькает варево из ржи и картофельной шелухи, которую я собираю на помойке у госпиталя рядом с домом Большетелова, говоря маме, что беру ее в школьной столовой, хотя столовой у нас в школе нет и в помине.

Мама вслух читает, держа листок бумаги в руке:

«Я – друг Вашего сына. Я знаю, что он болен, и прощу Вашего разрешения навестить его завтра в восемь часов вечера. Уважающий Вас – А. А.»

– Кто это? – недоуменно спрашивает мама.

– Я знаю, – важно сообщает брат. – Это генерал!

Мама с запиской стоит посредине комнаты, помешивая ложкой кипящее варево.

– Это царский генерал, – продолжает брат. – Но он без погон, потому что у нас пого…

Мамино лицо становится непроницаемым, и она, прервав брата, обращается ко мне:

– Что же ты молчишь?

Едва ворочая языком, я отвечаю:

– Он не генерал, мама. Он полковник старого Генерального штаба, офицер-инженер… И он мой друг.

С листком в руках, не выпуская ложки, она садится на мою постель.

– Странный подбор друзей у тебя… особенно в наше время. Я же просила тебя не ходить к нему.

– Я был у него только раз. А потом мы виделись с ним только на улице.

– Неужели ты не можешь дружить…

– С кем?! – перебиваю я ее. Я начинаю злиться. – С кем?!

– Как – «с кем»? Со своими школьными товарищами, с ребятами во дворе.

Неужели она не понимает, что со мной почти никто не водится? Как с Чернетичем. Как с Рафаиловичем. Как с Мишей Тимме.

– Мама, – тихо говорю я, – неужели ты не понимаешь, что со мной почти никто не водится?

– И со мной, – заявляет брат, – и со мной почти никто не водится, когда они узнали, что нашего отца…

– Боже! Боже! – Мама бледнеет, потом резко вырывает листок из своего блокнота и быстро пишет.

– Поди, – просит она брата, – поди и отнеси записку.

И она читает, подойдя ко мне:

«Уважаемый Аркадий Аркадьевич! Благодарю сердечно за Ваше отношение к моему сыну. Прошу Вас приходить в наш дом, когда Вам это удобно. Уважающая Вас…»

Она отдает записку брату.

В комнате тихо. Я лежу, мама сидит, склонив на руки голову, глядя на огонь.

– Я отнес! – сообщает брат. – Мама! Там у него так красиво! Но, – и он делает озабоченное лицо и обращается ко мне, – я видел твоего друга, Славика… И он делал нехорошее дело: он подглядывал! В щелочку… В окно генерала! Мама! Ведь это нехорошо – подглядывать!

– Да, – устало отвечает она.

– И еще… Когда я выходил, какая-то женщина быстро отошла от его дверей. Мама, что она там делала?

– Подслушивала! – вмешиваюсь я.

Мама укоризненно смотрит на меня.

– Зачем? – брат широко открывает глаза.

– Чтобы доносить Нюрке.

– Прекрати! – взрывается мама. – Прекрати немедленно! Не все подслушивают! Не все – Нюрки! Мир полон хороших людей, иначе мы давно бы погибли! Я хочу, чтобы вы оба это поняли!

Она дрожит от негодования, и я умолкаю. Но через какое-то время, не выдержав, спрашиваю:

– Мама! Скажи мне…

И что-то в моем голосе заставляет ее внимательно посмотреть на меня.

– Ну, говори.

– Скажи мне, мы будем жить лучше?

– Да! Но прежде мы должны победить. И потом… позднее, ты поймешь, что мы жили не так уж плохо.

Она уходит к себе, а меня, как это часто теперь бывает, волны медленно начинают поднимать высоко вверх. Я боюсь столкнуться с потолком, но он при моем приближении тоже поднимается, и я вижу, что он расписан: прекрасные девушки в тонких прозрачных хитонах, взявшись за руки, кружатся в хороводе, разбрасывая цветы. Одна из них кидает букет полевых цветов мне! Васильки, ромашки, полевая рябинка – ее букет для меня!

– Ты рад, – тихо спрашивает она, – что увидел нас?

– Я счастлив, – шепчу я.

– Ты не знаешь моего имени?

– Нет…

– Мое имя – Муза!

– Спасибо!

– Тихо, тише! Еще не время… но оно придет, и ты поймешь, как прекрасна жизнь и творчество, даже тогда, когда…

И она тает, тает в воздухе… И последнее, что я вижу перед забытьем – ее темные большие глаза, оттененные длинными ресницами, и палец, прижатый к губам…

XVI

Он сидит напротив меня. На нем пальто с барашковым воротником, руки в перчатках. Он держит сверток и папаху.

– Вот как вы живете, – произносит он, не сводя глаз со старинного французского пейзажа. На фоне синих гор, освещенных заходящим солнцем, купы деревьев, которые красиво рисуются на вечернем небе; по дороге идет старушка, неся за спиной вязанку хвороста.

– Какой покой! – говорит Аркадий Аркадьевич со вздохом. – Наверное, я хотел бы там жить! – И он улыбается. – Я принес вам подарок. – Он разворачивает газету и подает мне книгу.

– Иван Евдокимов, – читаю я. – «Левитан»!

– Спасибо!

– Читайте ее. – Он опять улыбается. – Это прекрасная книга! Сейчас именно такое время, когда вам надо читать подобные книги. И вот еще… – И он подает мне, извлекая из кармана, банку сгущенного молока!

Я краснею, а у брата округляются глаза.

– Нет, – качаю я головой, – спасибо. Мы не можем принять такой подарок… в это время.

– Сейчас именно такое время, когда нужно, если можешь, дарить такие подарки.

– Но это слишком…

– Нет! – решительно прерывает он меня. – Я получаю литерную карточку.

Брат шумно вздыхает, не сводя с него глаз, и Аркадий Аркадьевич ставит банку на стол.

– Вы же носили Маргарите Николаевне то, что могли. Друзья должны помогать друг другу. Без этого дружба слабеет… Дружба – не разговоры в свободное время, дружба – это помощь и сочувствие! И, пожалуйста, ложитесь.

Я опять ложусь.

– Аркадий Аркадьевич! Скажите, кто изображен на потолке вашего дома?

– Возможно, это Муза. А что?

– Она прекрасна!

– Да, она прекрасна. И счастлив тот, у кого она стоит за спиной.

– Почему?

– Потому что она дарит вдохновение тем, кто слушает ее таинственный голос. Она делает из обычного человека художника. Впрочем, нет! Я не прав. Из обычного человека художника не выйдет. Для этого человек должен быть не таким, как все.

– Каким же?

– Он должен любить прекрасное и видеть жизнь такой, какой она открывается мудрецам. Он должен любить искусство, как саму жизнь! И должен уметь найти в ней то, что видит только он, и показать это всем. Он должен любить свою работу больше всего на свете и жить особенным образом.

– Как?

– Всякое же ныне житейское презрев попечение!

– Это молитва?

– Да… Из нашей службы… И обо всем этом написано здесь. – Он показывает на стол, где рядом с банкой молока лежит книга.

– Холодно, – замечает он через некоторое время. – А у вас совсем нет икон?

– Да. Мы безбожники.

Он смотрит на стеллажи.

– Какие прекрасные книги! Кто же собирал их?

– Мой отец, и мама, и еще дед, и, возможно, прадед.

– Плутарх, Платон, Сенека, Подмосковные… Вы разрешите?

– Пожалуйста.

Он берет книгу с полки и смотрит, надев очки и листая одну страницу за другой.

– Аркадий Аркадьевич! А у вас… у вашей семьи был дом в деревне?

– Да! – сухо и быстро отвечает он и ставит книгу обратно. И я понимаю, что он не хочет говорить на эту тему. – Мне пора. Был бы рад познакомиться с вашей мамой.

Он медлит, прежде чем уйти, а я с горечью думаю, что мама не захотела с ним видеться. Она сказала, что у нее совещание. Я смотрю на часы: уже девять вечера.

– Желаю вам скорее поправиться!

– Спасибо, Аркадий Аркадьевич!

После его ухода я откидываюсь на подушки, подвигаю коптилку, раскрываю книгу, подаренную мне, и с первых же строк погружаюсь в прекрасный мир. Мне каждое слово близко; я чувствую, что все, что говорит автор, он говорит для меня: и про бледную луну на вечернем небе, и про ветер над Волгой, и про темные воды омута у старой мельницы…

«Какое счастье быть художником! Уметь так работать, как работал он, и так жить!» – думаю я.

XVII

Мама держит в руках банку с молоком и читает:

– «Нестле». Да, – говорит она, – это большой подарок! Но кто он? – И опять в ее голосе я чувствую раздражение.

– Мама! Я уже говорил тебе: я очень мало знаю о нем, но все, что знаю, – это хорошее.

– Этого мало, – замечает она.

– Вот и наш домоуправ, – вмешивается брат, – говорит: «Этого мало»!

– Ты про что? – удивляется мама.

– Как про что? Про людей! – важно заявляет он. – Я был на собрании в домоуправлении.

– Как ты туда попал?

– Пришел, – самодовольно улыбается он. – Мне сказали, что потом будет кино.

– Ну и что же?

– Ну вот… Наш домоуправ говорил: «Этого мало, чтобы человек был снаружи хороший; надо, чтобы он и снутри…»

– Не снутри, – поправляет его мама, – а изнутри.

– Он еще говорил «изнутра».

– Тоже неверно. Ну и что же ты понял?

– Наш домоуправ будет выдающимся человеком!

– Это почему же?

– Он, я точно знаю, для этого даже сменил фамилию. Был Прохоров, а стал Кувалдин. Вообще-то он хотел стать Чугуновым, но ему сказали, что такой выдвиженец уже есть. «Тогда пусть я буду Кувалдин!» – «Это хорошо!» – сказали ему.

– Боже! Ничего не понимаю! Ты говори о его выступлении.

– Это тоже важно. Так вот… – Брат вдруг надувается и выпаливает: – Кругом шпионы! И хотя тот инвалид с фонариком, которого излупили, и не был шпионом и потом подал жалобу и даже был награжденный, – все равно! Кругом шпионы! – И брат убежденно качает головой. – А там и про нас говорили, – добавляет он со вздохом.

– Что же?

– Жалобу читали… Дуськину.

– Не говори так. О чем?

– Об Адаме и Еве.

– Какой-то кошмар! Он меня уморит! О каких Адаме и Еве?! Что ты говоришь?

– О наших! – Брат тычет рукой в направлении коридора. – О тех, что в нашей кухне на дверях нарисованы. Я-то понимаю, что это искусство, – важно заявляет он, – а они – нет!

– Что же ты не сказал им?

– Я же еще маленький. Я боюсь.

– Так… Ну а кино было?

– Было. Да я все это уже видел. Как зажигалки гасить и оказывать первую помощь. Мама! А еще они сказали, что ни к чему столько книг и мебели и что надо бы выселить нас! – Голос у него дрожит. – А книги, кресла эти… сказали: «Все это говно выкинуть на помойку!» А нам, сказали, место в бараке, раз мы не ценим жилплощадь, а загромождаем ее всякой дрянью. А на этом месте могли бы жить достойные люди… А еще Дуська сказала во дворе…

– Нехорошо. Надо говорить – Евдокия Ивановна.

– И еще Евдокия Ивановна сказала во дворе, я слышал… «Обязательно позову жилкомиссию – я в этом сраме жить не могу! У них, говорит, в комнате черт-те что по стенам – одни книги и картины, правда, голых нет, я сама видела, а вот в кухне черт-те что нарисовано! Непристойность одна!» И те бабки спросили: «Что же за непристойность?» – «Голые, говорит, мужик и баба!» Они так и ахнули. «И что, говорят, делают?» – «А ничего, – говорит Дусь… Евдокия Ивановна. – Она, говорит, яблоко ему дает, а он на нее смотрит». – «Ну ничего, – говорят бабки, – это еще ничего! На палатке давеча хуже было!» «Все равно, – говорит Ду… Евдокия Ивановна, – издевательство над нами, тружениками! Придешь с работы, а тут – на тебе!»

– И она, – продолжает брат, – плюнула и сказала нехорошее слово. А те говорят: «И чего ты мучаешься? Дело простое – напиши на них жалобу. Их и вышлють из Москвы, а тебе жилплощадь ихнюю дадуть». Так и сказали: «дадуть…» «А площадь ихняя тебе полагается, как ты в психбольнице была и еще от таких терпишь!» – И брат с тревогой спрашивает: – Мама, а нас не вышлют?

– Нет, – грустно и мрачно отвечает мама. – И что же, они все это при тебе говорили?

– Да. И книги, говорят, кто у них брал, все не русские, и сами они – неизвестно кто. И в книгах – неизвестно что написано! Кто их проверяет, книги эти? Да, а потом сказали: «Пошел прочь, пащенок!» Мама, а что такое «пащенок»?

– Все, хватит! – говорит мама.

Но брата не остановишь.

– Мама, а твоя работа важная?

– Да.

– А Дусь… Евдокия Ивановна еще сказала: «Их всех выселять надо! Сама ничего не делает, только пишет. Но не жалобы, я знаю, они не жалятся…» Так и сказала «не жалятся», «…а что пишут, поди разбери, может, вредное что-то?» И тут они стали шептаться, и я не слышал больше. Но потом Евдокия Ивановна сказала: «Ну и что? А детей – в детдом! Они все равно двоечники!» Мама! А нас не отдадут в детдом?

– Нет! – решительно говорит мама. – Спать! А завтра мы откроем молоко и я принесу с работы булочки.

Она встает из-за стола, а мы с братом смотрим на банку с молоком: на ее боках нарисована птица, кормящая своих птенцов. И я твердо знаю: он хороший, Аркадий Аркадьевич, только несчастный!

– Мама, а мы – несчастненькие?

– Господи! Почему ты это спрашиваешь?

– Потому что одна бабушка, что сидела рядом на скамейке, сказала им: «Грех так говорить! Их пожалеть надо – они несчастненькие». А они ответили: «Иди, знай, молись». Она и замолчала. Только все головой качала. А когда они ушли, Сказала мне: «Ты не слушай их, милый! Им бог разума не дал, они дурочки. А бог не даст вас в обиду!». Мама, а бог есть?

…Коптилка потушена, и прежде чем уснуть, в стекло нашей форточки я вижу сияние морозного неба и вспоминаю Музу и слова: «Всякое же ныне житейское презрев попечение…»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю