355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мюд Мечев » Портрет героя » Текст книги (страница 23)
Портрет героя
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 15:26

Текст книги "Портрет героя"


Автор книги: Мюд Мечев


Жанры:

   

Военная проза

,
   

Роман


сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 31 страниц)

VII

Теперь, проходя мимо директорского кабинета, я невольно замедляю шаги. Что он делает там? Читает? Просто сидит? Тишина царствует теперь в этом углу нашего коридора. Не слышно ударов кулаком по столу, рева, распеканий… Не выбегают из его кабинета перепуганные бледные школьники… Не выходят озабоченные учителя… Печальный, согнувшийся, совершенно седой, он приходит рано утром в свой кабинет, садится там, и до самого вечера мы его не видим.

Гулкие шаги, раздавшиеся в конце коридора, прерывают мои размышления. Это Чернетич. Сжав губы, с каким-то особенным выражением лица, он быстро идет по коридору и, только кивнув мне, входит в директорский кабинет. Через минуту дверь распахивается и Чернетич подходит ко мне.

– Прощай! – И он подает мне руку.

Сердце мое падает. Я сразу все понимаю. А он уже бежит к нашему классу. Я – за ним.

Онжерече, встав из-за стола, не отрываясь, смотрит, как Чернетич обходит все парты и всем пожимает руки. Ребята молча прощаются с ним. Вот он подходит к Онжерече и протягивает ей руку.

– Прощайте, – дрогнувшим голосом говорит он. – Прощайте, Серафима Александровна! И спасибо за все!

Она обнимает и целует его. И стоят на фоне нашей грязной доски освещенные косыми лучами солнца Онжерече и самый красивый, самый лучший, самый благородный, самый смелый из нас – Драгомир Чернетич. Онжерече пытается что-то сказать, но у нее ничего не получается: рот косится в сторону, а язык не слушается…

– Не говорите ничего! – просит Чернетич. – Прощайте! Прощайте!

Он бежит к двери, отворяет ее и пропускает директора, который, опираясь на свою палочку и скрипя протезом, спешит в класс. В его руках лист бумаги…

– Вот… характеристика…

Чернетич берет этот листок и – на лестницу; шаги, гулко отдаваясь, эхом доносятся до нас, потом затихают; хлопает входная дверь. Онжерече и директор подходят к окнам, и мы – вслед за ними.

Чернетич подбегает к женщине, одетой во все черное, неподвижно стоящей у крыльца и держащей мешок. Наша нянечка Прасковья Федоровна выходит на крыльцо. Чернетич и женщина в черном отходят от школы, Драго берет у нее мешок, и тогда наша нянечка крестит их широким крестом… Чернетич еще раз оборачивается и улыбается, подняв к нам голову. Машет рукой… Секунда – и они скрываются за соседним домом.

– Кто эта женщина? – спрашивает директор, сморкаясь в большой, бывший когда-то белым платок.

– Мать! – коротко отвечает Онжерече, повернувшись к нему.

«Все! Завтра я пошлю это письмо!» – решаю я.

VIII

Насколько легче нам стало жить, как приехал дядя Вася! Особенно понял я это по тому, как изменилась мама. Помолодевшая, веселая, она стала смеяться, раньше приходить домой… За нашим столом теперь сидят двое мужчин! И каких! Наш дядя Вася – майор-гвардеец и сержант гвардии Митрофанов! Каждый раз я бегу домой из школы со всех ног, желая увидеть их поскорее. И каждый раз, как вижу их, с печалью думаю: одному скоро в госпиталь, другому – в Сибирь, на побывку к родным. А потом обоим на фронт.

Скоро ли кончится война? И тогда… Ах, вот тогда! Тогда мы заживем новой прекрасной жизнью! Все страшное будет забыто, исчезнет, рассыплется в прах… и никогда не повторится! Ведь не может это повториться?! Просто не может! Так не бывает!

Я подхожу к дому. Навстречу мне в черной кавказской бурке, опираясь на палочку, идет дядя Вася, ведя чистого, умытого и прилично одетого брата.

– Здравствуй, – говорит дядя Вася.

– А мы гуляем! – сообщает брат. – И нас все видят! И Нюрка видела. Знаешь, как глаза выпучила! Но она совсем плохая… пьяная!

– Ну что нового в школе? – перебивает его дядя Вася.

– Мы сегодня проводили нашего ученика на фронт… Вернее, он получил повестку. Как ты думаешь, когда он будет на фронте?

Улыбка сбегает с лица дяди Васи. Он останавливается и ковыряет палочкой землю. Молчит… Потом поднимает голову:

– Через месяц, я думаю, а возможно, и раньше. – Видимо, ему не хочется говорить об этом.

Мы медленно идем вместе по нашей тихой улице, на которой между булыжниками пробивается зеленая трава. И я вижу: в конце ее появляются наш домоуправ и Джевад Гасанович Орлеанский.

Посмеиваясь, выставив вперед толстые животы, оба с портфелями, они идут нам навстречу, и мой брат при виде домоуправа прижимается к дяде Васе. А дядя Вася с любопытством смотрит на толстое, с висячим длинным носом и синими щеками лицо Джевада Гасановича и на такое же жирное, но с коротким толстым носом и красными щеками лицо нашего домоуправа.

– Вот и наш домоуправ, – говорю я.

– Отлично! – Дядя Вася поворачивается к сержанту Митрофанову, который, взявшись неизвестно откуда, идет за нами, и говорит: – Вон того дяденьку – живо ко мне!

– Слушаюсь! – отвечает Митрофанов, бежит к домоуправу и что-то говорит ему.

Тот расплывается в улыбке. Шире… еще шире! Сейчас лопнут щеки. Нет, выдержали! Подошел. Улыбка стала настолько широкой, что в его пасть, кажется, может въехать «студебеккер»!

– Сердечно рад! – говорит он, показывая длинные, как у крокодила, зубы. Джевад Гасанович внимательно смотрит издали, не подходя к нам. – Сердечно рад познакомиться с фронтовиком! Ну как, близка победа? Я сам очень хотел пойти на фронт… но… креплю оборону здесь, так сказать, в тылу! Так как и тыл должен жить…

– Простите, – перебивает его дядя Вася, – правда ли, что эта семья, – и он показывает на нас с братом, – в течение двух зим не получила ни одного полена дров?

– Нет, конечно! Но… я проверю. Вообще-то у нас были и серьезные упущения! Между нами говоря, мои заместитель… кстати, ее подоз… Одним словом, – доверительно шепчет он, – в наши ряды пробрался враг!

– Извините. – Дядя Вася отодвигается.

– Чегой-то?

– Захмелеть не хочу, – вежливо объясняет дядя Вася.

– Гы… Да! В наше в общем-то неплохое управление домами пробрался враг, пробралась уголовщина, которая под личиной общественности скрывала свой преступный и звериный облик! Но теперь…

– Дрова будут, голубчик? – тихо спрашивает дядя Вася.

Но домоуправа понесло… Сейчас он в роли разоблачителя!

– Но мы вовремя выявили его… ее! Его! Врага то есть! Раз! Сорвали маску! Два! Как видите, и мы не дремлем и…

– Все! – громко обрывает его дядя Вася. – Я все понял. – Он говорит очень внушительно и отчетливо. – Я вас прошу запомнить следующее: если в срок, как положено, талоны на дрова не будут получены – раз! – и он загибает палец, – водопровод не будет починен – два! – канализация не будет исправлена – три! – стекла не будут вставлены – четыре! – и двери не будут починены – пять! – я приму меры!

Домоуправ покрывается пятнами, пытаясь улыбаться в то же время как можно приятнее.

– И эти меры будут законными, быстрыми и действенными! – В голосе дяди Васи звучат металлические ноты. – И помните: это семья фронтовика!

– Да… как же… закон… – выдавливает из себя домоуправ.

– Всего доброго! – И, не подав ему руки, дядя Вася снимает фуражку, кланяется и изображает такую улыбку на своем лице, что я застываю в немом восторге! Он широко открывает рот и… несколько раз щелкает зубами. Да, фронтовики – сила!

– Будет сделано! – отвечает домоуправ. – Желаю вам еще больше наград и побед! Желаю вам ге..

Повернувшись к нему спиной, дядя Вася берет брата за руку и идет к нашему крыльцу.

– Сука! – говорит сержант Митрофанов.

Краем глаза я наблюдаю за домоуправом: сняв свою полувоенную фуражку, он ставит портфель на мостовую и, вынув платок, вытирает плешь. Джевад Гасанович Орлеанский провожает нас внимательным взглядом.

– Ну как тебе наш домоуправ?

– Говнюк и вор! – коротко отвечает дядя Вася.

– Да он еще ничего… Ты бы видел Нюрку… И Орлеанского… Как они покупали мед на базаре по тысяче рублей килограмм… И Наклонение…

– Кого-кого?

– Изъявительное Наклонение в нашей школе.

Дядя Вася хохочет на всю улицу:

– Оригинально! Кто же он?

– Завуч.

– Да, – грустно произносит дядя Вася, внезапно перестав смеяться, – вот как вы жили! Мне многие рассказы стали теперь понятны…

– Чьи?

– Тех моих друзей, которые побывали дома.

И в это время брат, не выдержав, говорит:

– Он совсем не похож на герцога! Правда, я не видел герцога, но я думаю…

– Все-то ты думаешь! – говорю я.

– Думать – важно! – заявляет брат. – Это необходимо всем!

IX

Я стою как вкопанный, потому что вижу перед собой одетую в новое американское платье, распространяющую ужасный запах духов «Грезы лета»… Кац! Она сидит за нашим столом и улыбается в ответ на мое приветствие.

Повернув ко мне аккуратно причесанную голову, Кац вздыхает и торжественно изрекает:

– Я всегда верила в справедливость! – И, уставившись на меня нежными, полными участия глазами, продолжает: – Я всегда знала, какие вы культурные!

Я как идиот смотрю на нее.

– Я всегда знала, что ваша мама… ну прямо скажем, герой! И ведь она была профессором! Я всегда понимала вас! – Она поправляет платье на пышной груди. – Я очень рада… – И мне кажется, что она готова заключить меня в свои объятия.

– Я так люблю искусство!

«Сейчас заревет. Нет, пронесло!»

Она достает платок: «Грезы лета» наполняют тевтонским благоуханием нашу комнату, поднимаясь облаком под потолок.

– Мне было так тяжело! – Она сморкается, а брат ошеломленно смотрит то на нее, то на стол, где лежат какие-то неопрятные бумажки. – Мне необычайно… невыносимо было тяжело… когда эта прекрасная картина… Ах! Адам и Ева…

Она поднимает глаза к потолку, чтобы не пролились слезы, и аккуратно промокает их кружевным платочком. «Грезы лета» льются водопадом. Я чихаю.

– Впрочем, – вдруг деловито произносит она, – я очень-очень рада, что справедливость торжествует! И так и должно быть, и так только и будет в нашей стране! – Она поворачивается к столу, пухлой рукой берет бумажки и подает мне.

– Что это?

– Талоны на дрова!

Кац выходит из-за стола, но так неловко, что ее груди и живот одновременно прижимаются ко мне и я успеваю ощутить их форму, теплоту и какую-то мягкость…

«И то и другое несколько странно, сказал бы Аркадий Аркадьевич, – думаю я. – А может, лапануть ее… в коридоре? Ну, лапану, а потом что делать? Нет, не так, говорят, их сначала целуют, а потом… Черт! Нет, лучше подождать! А вечером спрошу у Митрофанова!»

Я смотрю на талоны. «Талоны на дрова – 0,5 м 3», – написано на каждом. Теплый вечер посылает нам в раскрытые окна запах свежих листьев.

– Спасибо…

– Этого мало, – произносит она, но таким тоном, что меня мороз по коже дерет… особенно после моих мыслей.

– Что же еще?

Она вздыхает так, что колеблются оборки висящего над столом абажура, лезет в портфель и извлекает из него унылого вида книгу в бумажной засаленной обложке. Я с отвращением смотрю, как она кладет ее на наш обеденный стол.

– Всего лишь… ваша подпись! – Она смеется своей шутке и изящным тонким пальчиком с накрашенным ногтем показывает на графу «Выдача дров – зима 1942/43 г.» – Вот здесь!

– Простите, но здесь написано: январь-февраль-март!

– Ну и что же?

– Но сейчас почти лето!

– Ваша подпись необходима несмотря ни на какое лето, – возражает она голосом, как из репродуктора.

И я расписываюсь.

– А это… ты рисуешь? – Она показывает на мои этюды, развешанные на стенах.

– Да.

– Молодец! Какой молодец! И что же, ты будешь художником?

– Да… если смогу…

– Сможешь, очень даже сможешь, – не то поет, не то шепчет Кац, делая при этом такое движение грудью, как будто она превратилась в бабочку и вот-вот улетит.

– Я провожу вас.

– Спасибо! – И прежде чем уйти, она бросает на меня такой странный взгляд, что я оборачиваюсь, но за моей спиной никого нет, кроме брата, застывшего с открытым ртом. – Ну, до свидания! А у тебя уже усы!

– До свидания, Эмма Моисеевна. – Я краснею.

– Ах! Совсем весна! – шепчет Кац на прощание.

Брат сидит надувшись, как всегда, когда он хочет сообщить что-то важное, но тянет, желая придать себе этим большее значение, сидит и смотрит на талоны.

– А я дал мамину фотографию! – наконец объявляет он.

– Кому и зачем?

– Дворничихе Феофанихе. Для стенгазеты! – Он гордо улыбается.

– А кто тебя просил об этом?

– Она и просила, Феофаниха.

– Ну и дурак!

– Я не дурак! – Губы у него начинают дрожать. – Я даже расписался! И она сказала, что мы будем в этих, «лучших из лучших». И я дал.

– Где ты ее взял?

– В альбоме… в парижском.

Я бегу к столу, вынимаю альбом, листаю его.

– Ты же дал ее лучшую фотографию!

– Я думал…

– Лучше бы ты не думал! Не говори маме! Давно была Феофаниха?

– Нет, недавно. И еще она сказала, что нам теперь почет будет. За вашего фронтовика, говорила, вам почет будет! Вы за него, говорила, бога должны молить! – Брат нерешительно умолкает.

– Ну что еще?

– Она сказала, что если бы не фронтовик, то нас… все равно бы выслали. Это правда?

– Нет!

– Я тоже так думаю. И еще она сказала: глупые вы! Надо было выкинуть все книги и эти ваши кресла и картины, которые никому не нужны, и поставить четыре кровати, а самим уйти в маленькую комнату… и жильцов пустить… только не с рынка, а военных из Академии или милиционеров… И не обижал бы вас никто! А как ты думаешь, она права?

– Да, права… для себя. Слушай, а куда она понесла фотографию?

– В домоуправление. Она сказала, что стенгазета уже готова. И только надо наклеить фотографии. И её там будет.

– Что – её! Говори толком!

– Ну, её, Феофанихи фотография.

– Она что, тоже лучшая из лучших?

Да. Она мне показала… в платке и белом фартуке. И статья про нее будет, про то… как это? – Он морщит лоб. – Сейчас! Вот! «Никогда не сошедшая с поста»!

– Ну ты натворил!

– Я не виноват… Я думал, как лучше…

– Неужели ты не понимаешь?

И я спохватываюсь: ведь эту, именно эту фразу так много раз говорили мне и мама, и директор, и Славик! Мне становится очень жалко моего брата…

X

Поздно вечером мрачный сержант Митрофанов, только войдя в дверь, шепчет мне на ухо: «Слушай, поговорить надо!» Я киваю. И тут же приходят мама и дядя Вася. Они веселы и смеются. Я закрываю за ними дверь, а сержант тянет меня на кухню.

– Слушай, я встречаюсь с ней третий раз, а она… все ничего!

– Найди другую.

– Другую-другую… А может, мне она нравится!

Я вспоминаю Чернетича.

– Слушай, Митрофанов, не теряй времени!

– Почему это?

– Ну, мне кажется, что она просто… ну, просто гуляет с тобой.

– Без этого?!

– Вот именно.

– Во дает! Она что, ненормальная?

Он хлопает фуражкой по столу и садится. В коридоре слышен скрип половиц. Мы оборачиваемся. Благоухая какими-то новыми чудовищными духами, по сравнению с которыми «Грезы лета» нашей Кац – просто фимиам, одетая в шелковое платье, с накрашенными до самого носа губами, в берете, с блестящей брошкой и сумкой под мышкой появляется… Дуся!

– Что же это вы без электричества? – поет она, принимая при этом особую позу: выпячивает грудь вперед, а потом делает движение ногами, отчего ее шелковые чулки издают скрип. После этого она, выставив зад так, как будто ожидает укола, с улыбкой смотрит мимо меня на сержанта. – Ох! – говорит она, вдоволь поломавшись. – Я и не представилась!

Отпихнув меня крутым бедром и обдав струей духов (везет мне сегодня!), она подходит к Митрофанову, шурша платьем.

– Я – женщина-химик и ра…

– Сколько вам лет? – твердо и по-солдатски просто перебивает он ее.

– Ну… ну что за вопрос? Ну… тридцать…

– А-а! – разочарованно тянет он.

– Я иду гулять, – не смущается Дуся, – и у меня два билета…

– Митрофанов! – кричит из комнаты дядя Вася.

– Пока! – говорит Дусе сержант и бежит по коридору, топая коваными сапогами.

Дуся стоит, глядя ему вслед, потом резко оборачивается и внезапно спрашивает меня:

– Как ты думаешь, пойдет он со мной?

– Не знаю, – отвечаю я равнодушно. – Когда уйдете из кухни, погасите свет.

В комнате мама листает альбом.

– Ну где же эта фотография? – спрашивает она.

Дядя Вася сидит напротив нее, брат смотрит в пол, а сержант Митрофанов ножом открывает банку датских консервов. Так небрежно, будто бы это пустячное дело, отрезает он прямо в банке ломти мяса и кладет их на свежий черный, так ароматно пахнущий хлеб! Брат шумно вздыхает и втягивает в себя воздух.

– На! – И самый большой бутерброд Митрофанов подает ему.

– Спасибо, – благодарит брат, берет бутерброд своими маленькими пальчиками за края и держит, как тарелку. Он осторожно надкусывает хлеб, и по его лицу я понимаю как он счастлив!

– На! – говорит сержант, беря в руки второй бутерброд, но в этот момент за нашими окнами раздается неестественный, тихий и, на мой взгляд, дурацкий смех, и рука Митрофанова застывает в воздухе.

– Ох! Как я люблю весну! Хи-хи-хи! Ох! Скоро зацветет сирень! Ха-ха-ха!

Брат с набитым ртом, повернувшись к окну, на какое-то время перестает жевать, глотает и говорит:

– Что-то эта дура, наша Дусь…

– Не смей так говорить о взрослых… и вообще о ком бы то ни было! – сердится мама.

А Митрофанов, кажется, так никогда и не даст мне бутерброда, потому что вслед за фразой о сирени следует другая:

– Погулять, что ли? Пойду-ка я в Новодевичий! Хи-хи!

Рука Митрофанова застыла на расстоянии от меня так примерно в полметра. Дядя Вася с интересом смотрит в окно.

– Который час, товарищ майор? – спрашивает противный и сладкий голос Дуси.

– Без десяти девять, – отвечает дядя Вася, глядя на сержанта Митрофанова. А Митрофанов все так же держит бутерброд в руках и почему-то больно наступает мне на ногу. И так стоит какое-то время. Потом его нога поднимается, и он кладет бутерброд на стол!

«Господи! Он что же, так и не даст его мне?!»

Дядя Вася, улыбаясь, наконец-то пододвигает бутерброд ко мне, я благодарю его и впиваюсь в него зубами.

– Ну я пошла, подружки! – опять Дуся.

Я подхожу к окну, желая увидеть подружек, но никого нет, кроме медленно уходящей и щелкающей себя по ногам оборванной веткой Дуси.

– Ты мне не нужен сегодня, – говорит дядя Вася Митрофанову.

Митрофанов, бросив на меня такой взгляд, что кусок застревает у меня в горле, выходит в коридор, я – за ним.

– Слушай! – шепчет он. – Не закрывай сегодня ночью на засов!

– Ладно… А как же рыженькая?

– Ах! Чтоб их вообще всех черт побрал!

– Кого?!

– Девушек ваших московских! Бодягу тянут только! – И он исчезает.

Я уже собираюсь закрыть дверь, но слышу шаги, и круглая голова Славика заглядывает в коридор.

– Вот здорово, что ты дома! – шепчет он, конечно, таинственно. – Важные новости! Высунь голову, но не очень сильно, и посмотри наверх!

Я проделываю то, что он просит, и вижу на лестничной площадке у окна мужчину и женщину.

– Ну и что? Он и она…

– Эх! Век дураком проживешь… – И он шепчет мне на ухо, таща меня на кухню.

– Не может быть!

– Точно. Ни разу не поцеловались, он не тискал ее? Увидишь, его завтра возьмут! – Прищурив глаза, Славик проводит рукой по горлу и щелкает языком. – Ему крышка! И директору – крышка! – Славик протягивает мне мятый-перемятый лист бумаги.

– Это сигнал о нем!

– Что-о?

– Сигнал… Ну, копия, конечно. Все его там качества. И все это уже лежит где надо. Читай!

И я читаю почему-то из середины этой бумаги: «…религиозный фанатизм и разнузданная порнография свили себе гнездо в старших классах…»

– Что за бред?

– Читай-читай.

– «…неоднократно угрожал ученикам и заслуженным преподавателям, показывая им свой кулак…» Кошмар!

– Ты дальше читай.

– «…во время одного такого дебоша было испорчено школьное имущество, в частности, портрет…» – По спине у меня течет холодный пот. Портрет! Это – всё! Нет, нет, ничего! – «…портрет Лавуазье был разбит…» Директора надо предупредить!

– Поздно. Я сказал тебе: бумага уже лежит где надо! Все сделано так, как положено. Ну пока! Я пошел.

Я открываю дверь, и наши головы как магнитом поворачивает в ту сторону, где на лестничной площадке стоят эти двое… И я понимаю: Славик прав! Это – не влюбленные!

XI

Мама, дядя Вася и брат сидят над кучей фотографий.

– Жалко, – печально говорит мама, – это была одна из моих лучших фотографий.

Брат старательно делает вид, что ничего не слышит. Мама перелистывает альбом.

– Я пошел, – говорю я, думая, что если фотография уже наклеена, то она сегодня же будет у меня.

– Только не долго, – просит мама, – уже поздно.

– Хорошо.

Чаша неба, темнея, повисла над нашими домами. Огней в окнах нет. Над крышами медленно поднимаются в воздух аэростаты воздушного заграждения.

– Поздравляю! – слышу я за спиной знакомый резкий картавый голос.

Переложив трость из правой руки в левую, протягивает мне руку и улыбается Аркадий Аркадьевич.

– С чем, Аркадий Аркадьевич?

– С выдвижением… в «лучшие из лучших»! – Он произносит это с каким-то странным оттенком. – Идемте, вы сами все увидите.

Он берет меня под руку. Мы переходим улицу. У нашей хлебной палатки сидит, сгорбившись, человек в ватнике. При нашем появлении он поднимает голову, и я с удивлением вижу совсем молодое лицо. Непроизвольно я оборачиваюсь: за стеклами нашего парадного видны силуэты стоящих мужчины и женщины…

– С вами кто-то сыграл злую шутку, – Аркадий Аркадьевич показывает на белое пятно на фоне серого дома. Мы подходим к стенду.

Кроме нас у газеты никого нет. Я придирчиво смотрю: передовая как передовая, отчет как отчет, уголок юмора… Вот! «Лучшие из лучших!» – написано детским почерком вкривь и вкось красной акварелью после статьи «Нечистоты с нашего двора – вон!»

Но что это?!

«Лучшие дворники» – и под этой надписью висит мамина фотография… «Никогда не сошедшая с поста», – читаю я. А рядом другая фотография: курносая, с широким лицом, в белом дворницком фартуке, со свистком и бляхой на груди стоит у ворот Феофаниха. «Профессор среди нас», – называется статья, помещенная под ее портретом.

«Под огнем вражеской бомбардировки, бегая туда и сюда, но спокойно отдавая распоряжения, спасла она тысячи детей от смерти, эвакуируя их из осажденной Москвы в незабываемом и героическом…»

– Кошмар! – говорю я, – это написано о маме, но фотография Феофанихи… Что же делать?

Аркадий Аркадьевич пожимает плечами.

– Официально надо попросить поменять местами эти фотографии, а неофициально…

– Понимаю.

Я еще раз оглядываюсь: никого. Вынимаю нож, подвожу его под фотографию мамы, бумага скрипит… секунда – и фотография в моих руках. Еще движение – и я вырезаю всю заметку. Теперь одиноко рядом с чернеющей дырой торчит портрет Феофанихи.

– Это она крестится на все блестящие предметы? – спрашивает Аркадий Аркадьевич, показывая на фотографию.

– Да.

– А ее муж, такой мрачный и лохматый, щупает пальцами все, что привлекает его внимание, пробуя прочность мебели и прочего?

– Да, это он. Робинзон.

– Этот идиот отломил у меня карниз старинной рамы и произнес при этом «сволочи».

– Он любит все прочное.

– Да, а как вы сюда попали?

– Я думаю, из-за дяди… Он фронтовик, майор-танкист. Ну и наш домоуправ поторопился с газетой. А как к вам, Аркадий Аркадьевич, попали Робинзон и Феофаниха?

– В составе комиссии по борьбе с бытовыми нарушениями.

– А они у вас были… бытовые нарушения? – спрашиваю я, с содроганием вспоминая приход этой комиссии к нам.

– Наоборот. Именно у нас их и не было.

– Зачем же они пришли?

– Вот они и пришли узнать: почему их нет? И нельзя ли нас повесить на Доску почета.

– Ну – и?..

– Ну и оказалось, что на Доску почета нас нельзя! – Он коротко хохочет.

– А что они спрашивали?

– Первым делом они спросили, почему нет мусора у нашего подъезда. Я ответил, что мы собираем и сжигаем его.

– Кто – мы?

– Я и Никита. А потом они спросили, а что же остальные жильцы? Я ответил, что остальные жильцы ссорятся между собой, потому что не могут установить очередь уборки и мытья полов. И поэтому не моют полов и не убирают мусора и нечистот.

– А потом?

– А потом эта ваша Феофаниха завздыхала и начала креститься на серебряную трубу. А Робинзон дал ей за это тычка в спину и от огорчения плюнул на пол.

– А вы?

– А я, – Аркадий Аркадьевич хохочет уже от души, – сказал: или он вытрет плевок, или я попрошу занести этот плевок в протокол!

– И он вытер?

– Вытер.

– Но у него же нет носового платка?

– А я и не сказал, что он вытер носовым платком. Он использовал свою шапку!

И мы хохочем вместе.

Когда я вхожу в комнату, мама разбирает постели.

– Ну что, нагулялся? – спрашивает дядя Вася.

– Да.

– Сержанта Митрофанова не видел?

– Нет.

– Оригинально.

А я вынимаю фотографию и незаметно бросаю ее под стол, на пол.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю