Текст книги "Портрет героя"
Автор книги: Мюд Мечев
Жанры:
Военная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 31 страниц)
XXII
– Ну вот! – говорит дядя Вася, весело оглядывая нас всех, сидящих ранним утром возле стола. – Завтра я ухожу в госпиталь, а Митрофанов уезжает в Сибирь, в отпуск. Вечером мы устроим торжественный ужин, а теперь я, как Дед Мороз, раздаю подарки!
Раскрыв чемодан, он вынимает оттуда что-то большое, завернутое в хрустящую бумагу.
– Это тебе! – говорит он маме и кладет перед ней сверток. Мама осторожно разворачивает его.
– Пуховая подушка! Вот прелесть-то!
И мы видим изящно обшитую тесьмой, мягкую, с каким-то заграничным рисунком пуховую подушку.
– Спасибо, Васенька! – И мама целует его.
– Это тебе! – Дядя Вася подает Митрофанову что-то очень маленькое, перевязанное ниточкой. Митрофанов развязывает ниточку, разворачивает и расплывается в улыбке.
– Зажигалка!
Он щелкает, и появляется светлое – при свете солнца – пламя с черным языком.
– Бензин не тот! – вздыхает сержант.
Мне дядя Вася протягивает новую, из настоящей кожи, скрипящую полевую сумку! Вот это подарок! Я трогаю ее блестящие бока, вдыхаю приятный аромат кожи и совершенно счастлив!
– Спасибо, дядя Вася!
А он опять вынимает что-то маленькое, завернутое в папиросную бумагу и перевязанное ленточкой.
– Это тебе!
Быстро, как только возможно, брат развязывает ленточку. Он в полном восторге! Блестя глазами, не отрываясь, смотрит на большой черный трофейный компас со стальным блестящим зеркальцем.
– Спасибо! – шепчет он.
И тут нам всем становится грустно.
– Еще не все! – заявляет дядя Вася и тянется за своей полевой сумкой. – Вот странно, – бормочет он, как бы взвешивая сумку на одной руке. С минуту он недоуменно смотрит на нее, открывает, шарит внутри, вынимает какие-то бумаги, выкладывает их на стол… Потом, подняв сумку, опрокидывает ее над полом. Оттуда выпадают карандаш, одна спичка, кусочек ваты и скомканная тридцатка.
– Оригинально! Вот так-так!
Он рассматривает сумку со всех сторон, и его ладонь проходит сквозь ее аккуратно разрезанный бок!
– Вот! – сердито говорят дядя Вася и бросает сумку на пол. – Вот ваша Москва хваленая!
– Что там было, Вася? – спрашивает мама. Мы уже все поняли.
– Деньги…
– Много?
– Не очень… Но все-таки… Мое жалованье… Я хотел его разделить и половину послать своим, а другую оставить вам.
– Но все-таки – сколько? – Мама подходит к дяде Васе.
– Двенадцать тысяч… – Он вздыхает, а мы охаем. – Я сейчас же иду в милицию! Митрофанов, гимнастерку!
– Милый Вася! – Мама обнимает его. – Не ходи туда. Это бесполезно! Не смеши людей! И не огорчайся.
– Но как же так? – Он хлопает себя по карманам. – Украсть у фронтовика?! А я-то еще погладил его по голове!
– Кого?
– Да мальчишку! Он как-то запутался в моей бурке, просто подлез под нее!
– Мы же говорили тебе: кругом воры и бандиты!
– Но я был с пистолетом!
– Хорошо, что у тебя не срезали пистолет! – важно замечает брат.
Дядя Вася моментально расстегивает кобуру и с облегчением вынимает пистолет, потом роется в кобуре и, довольный, достает оттуда маленькую пачку денег.
– Здесь немного, но на прощальный ужин хватит! – Он вручает деньги сержанту и говорит: – На рынок! И – без девушек! И не носи деньги, как я! Понял?
– Так точно! – радостно отвечает Митрофанов, стоя босой на чисто вымытом полу под лучами утреннего солнца. И улыбается, сверкая зубами.
Мы выходим с ним на кухню, там, стоя у раковины и брызгая водой, Митрофанов шепчет мне:
– У меня вечер был – во! – И поднимает большой палец.
– Поздравляю, – говорю я и мне почему-то становится грустно.
– Да… Лучше синица в руках, чем…
Скрип Дусиных дверей прерывает его рассказ. Появившись на кухне с чайником в руках, одетая в самый роскошный свой халат – шелковый, с драконами, – уже с утра завитая и напудренная, она, прищурившись, говорит:
– Здрасьте! – и, оттолкнув меня бедром от раковины, ставит чайник под кран.
Митрофанов, не ответив, с независимым видом уходит… Я, забрав чайник, тоже направляюсь к двери.
– Погоди!
Она крепко берет меня за плечо и поворачивает к себе. Я смотрю на ее лицо и вижу, что она опять как бешеная. Выплюнув свою папиросу, она в упор смотрит на меня, а струя воды, наполнив чайник, с шумом и пузырями клокочет в раковине, и брызги попадают мне на лицо.
– Скажи мне, рыженькая – его невеста?
Я молчу.
– Ты такой же аспид, как и он?!
Я молчу.
– Ты что, не понимаешь, что происходит?! Ну что ты молчишь?! Умоляю… скажи!
– Я молчу, потому что это – не мое дело.
– Умоляю тебя… – Выражение ее лица меняется, неподдельное страдание написано на нем. – Скажи… у него есть невеста?
– Не знаю… Извините, мне пора.
И, убрав ее руку с плеча и взяв чайник, я возвращаюсь в нашу комнату, а вода в кухне, шумя и переливаясь через край, льется и льется. И мне кажется, что она там тихо плачет…
– Что так долго? – спрашивает мама.
– Я ждал, пока Дуся наполнит свой чайник, – отвечаю я, стараясь придать своему лицу обычное выражение и ощущая на себе внимательные взгляды мамы и дяди Васи. А брат говорит:
– Я все знаю: она влюблена!
– Не болтай! – Мама сердится.
– Я не болтаю. Наша Дуся влюблена в сержанта Митрофанова.
– С чего ты это взял? И вообще… это не твое дело!
– Я знаю… я читал в книгах: когда люди влюбляются, они часто плачут. И еще: она просила у меня его фотографию. Вот!
– Занимайся лучше своими делами, – советует мама.
А дядя Вася внимательно смотрит в окно, и я, взглянув туда же, вижу сержанта Митрофанова. Беспечно улыбаясь, он стоит на углу нашей улицы и что-то оживленно объясняет двум девушкам в локонах. Они слушают его, придав своим милым лицам самое серьезное выражение. Потом он вынимает блокнот и что-то записывает.
Дядя Вася, безнадежно вздохнув, отворачивается. А мама говорит брату:
– Смотри на стол. Опрокинешь чашку.
– Вот видишь! – Брат показывает пальцем в окно. – В него все влюбляются! Такая уж у него судьба – как у Онегина…
– О господи! Прошу тебя: помолчи и не показывай пальцем!
Брат надувается и умолкает. А я краем глаза вижу, как Митрофанов, послав девушкам прощальную улыбку, прячет блокнот и быстрым шагом уходит. Девушки какое-то время молчат, а потом, проходя под нашими окнами, одновременно смотрят друг на друга и хохочут…
– Вот видите: уже влюбились! – не выдерживает брат.
XXXIII
На уроке, внимательно глядя на доску, где Говорящая Машина рисует амебу и пишет рядом с рисунком названия амебных частей тела, проводя от них стрелки ко всем амебным «ручкам» и «ножкам», Славик спрашивает:
– А знаешь, куда нас летом отправят? В колхоз на Оку! На целое лето. Говорят, еда – сила! Картошки – сколько хочешь, и каждый день – литр молока!
– Здорово! – отвечаю я и рисую амебе в своей тетрадке глаза.
– Ты что?! У нее же нет глаз!
– Я знаю… А у меня пусть будет с глазами… голубыми.
Я смотрю на бесстрастное лицо Говорящей Машины и недоумеваю: зачем мне знать всю эту муру?
– А у нас в домоуправлении, – тихо продолжает Славик, – новое большое мероприятие. И ты сможешь заработать! По пять рублей заплатят!
– За что?
– За объявление. Ты только не смейся. Надо написать: «Мочиться в подъезде строго воспрещается!» Ну, и там дальше, что виновные будут строго наказаны и все такое прочее.
– А если мочащиеся неграмотные?
– Тебе бы все смех! Я сам слышал, как Кац говорила: «Невозможно больше терпеть это! Ни в одно парадное войти нельзя, особенно летом!» А по…
– Купцов! – орет Говорящая Машина. – Встань сейчас же!
Но как у Гоголя в его повестях кричал петух и нечистая сила после этого крика ничего не могла сделать с человеком, так и сейчас к нашей радости звенит звонок! И Говорящая Машина тоже после звонка с нами поделать ничего не может!
– Ваше счастье! – шипит она.
И хотя мы знаем, что после звонка она двоек не ставит, но все-таки стараемся не встречаться с ней взглядом, а смотрим куда-то в сторону…
А я думаю: скоро лето! И если меня не оставят на второй год, я буду совершенно счастлив! Но тут же вспоминаю про свое письмо…
Дома я застаю деловитого Митрофанова. Насвистывая что-то веселое, он завязывает чемодан веревками.
– Когда?
– Завтра-завтра-завтра… – напевает он. – Слушай, у тебя мел остался?
– Нет… Только зубной порошок.
– Давай сюда!
– Зачем?
– Ордена чистить!
Сняв ордена, сержант кладет их на газету на стол. Когда я приношу зубной порошок, он уже дышит на них и трет суконкой.
– Слушай, Митрофанов… Дуся страдает.
– Вот как, – равнодушно отвечает он. – Жаль!
– Ты бы как-то к ней повнимательней…
Он поворачивается ко мне, и улыбка сползает с его лица.
– Знаешь что, запомни на всю жизнь! Баба, которая готова драться с первых дней, – дерьмо-дерьмом! И добра от нее не жди! Понял? А если их жалеть начнешь, они тебя дерьмом считать будут!
– Но ведь люди исправляются…
Он хохочет:
– Пока такая будет исправляться, ее дружок с ума сойдет!
Он опять обращается к своим орденам, и я понимаю, что разговор окончен.
Одевшись, Митрофанов уходит, а я с тоской сажусь за уроки, но раздается стук в дверь.
– Здесь живут… – и мужской голос, раскатистый, с восточным акцентом, называет нашу фамилию.
Я отворяю. Ну и ну! В нашем грязном подъезде на фоне обшарпанных дверей, сняв шляпу и приятно улыбаясь сверкающими золотыми зубами, стоит… Джевад Гасанович Орлеанский!
– Разрешите войти!
– Пожалуйста.
И как это всегда бывает, когда к нам приходит кто-то из мужчин, за стеной Дусиной комнаты раздается шум. Я догадываюсь, что стул, на котором она сидела, отодвигается. Наступает тишина: она подошла к дверям.
Я пропускаю Джевада Гасановича вперед.
– Какой славный коридор! – говорит он. – Какие старинные шкафы! А здесь кто живет? – Он показывает на Дусину дверь.
– Соседка.
Я открываю дверь нашей комнаты. Держа шляпу по-прежнему в руках, он входит, отвешивает поклон брату, остолбенело уставившемуся на него, и останавливается посреди комнаты, обозревая ее.
– Так вот! – наконец внушительно говорит Джевад Гасанович, и взгляд его при этом особенно долго задерживается на картинах и на бронзовых часах. – Я пришел к вам… вернее, к вашей маме, но надеюсь, что вы передадите ей… Я знаю, вы нуждаетесь…
Я открываю рот, но он мягко поднимает ладонь и как бы преграждает те слова, что готовы вырваться у меня.
– Я все знаю! И даже больше! Я занятой человек, у меня мало времени, и я пришел у вас все это, – он показывает на нашу мебель, картины, книги, – все это купить!
Он умолкает, а в коридоре слышен скрип половиц. Значит, Дуся уже вышла из своей комнаты и стоит в коридоре.
– Я приду на днях. И хочу получить ответ. Положительный ответ! Да, правда ли, что у вас есть письма Кутузова?
– Да.
– К кому же?
– К генерал-фельдмаршалу графу Михаилу Федоровичу Каменскому.
– Вот как… Ну что же, я и их куплю! Но… только не к графу, а к каким-нибудь другим людям.
– К простым труженикам?
– Вот именно! Ну там… к писателям… к деятелям культуры и искусства… И я куплю у вас всю политическую литературу! – Он смотрит на шеренгу книг в темно-вишневых переплетах, тисненных на корешках темными буквами, стоящих в павловском шкафу. – Ну вот и все! До свидания!
Мы стоим в дверях; из коридора несет ароматом «Грез лета», а Дуся поет «Сердце красавицы». И в тот момент, когда Джевад Гасанович заносит ногу, обутую в лаковый сверкающий американский ботинок, через порог, вдали, в темноте нашего длинного коридора, с чайником в руках, с зажженной папиросой в зубах, на высоченных каблуках, в своем халате с драконами, распахнутом небрежно на груди, появляется Дуся.
– Ах! – произносит она как бы в испуге. – Извините! – И, запахнув трепетной рукой халат, не вынимая папиросу изо рта, делает жест, который означает: прежде вы!
– Никогда! – галантно отвечает Джевад Гасанович словами на жест. – Прежде дамы – никогда!
– Спасибо! – пищит Дуся и, извиваясь как змея, и трепеща грудью, на которой лежит ее рука, придерживающая халат, семенит по коридору.
Джевад Гасанович, окаменев, провожает ее взором, а я чихаю от аромата «Грез лета». Но вот Джевад Гасанович трясет головой, как бы желая избавиться от наваждения, и спрашивает меня:
– Это ваша соседка?
– Да.
– И эта гурия живет в такой дыре?!
– Да, именно в такой.
– А как ее зовут?
– Дуся.
Он о чем-то думает, а потом говорит, но уже совершенно другим тоном:
– А вам я очень хорошо заплачу! И даже продуктами и талонами на дрова.
– Спасибо, – отвечаю я, – но у нас не магазин. Это – наш дом!
Джевад Гасанович смотрит на меня как на круглого дурака.
В тот час, когда начинает смеркаться и на наших улицах наступает тишина, мы с братом стоим у открытого окна.
– Ты покажешь мне сегодня звезды? – спрашивает он.
– Покажу.
– А они всегда будут гореть?
– Да, они будут гореть так долго, что можно сказать – всегда.
– И они всегда на одном месте?
– Да… Они занимают одно и то же место… и вращаются все вместе, со всей небесной сферой.
И он, вздохнув, смотрит на звезды, а я целую его в макушку.
– Чего ты?
– Я люблю тебя, милый!
XXIV
Поздний вечер. При свете коптилки, освещающей наш большой стол, мы все сидим за ужином. Чайник, пуская клубы пара, стоит на подоконнике. На столе лежит розовая немецкая колбаса, сало и хлеб. Все нарезано тонкими ломтями и красиво разложено на наших старинных тарелках. Бутылка французского вина из запасов дяди Васи тоже стоит на столе, и он наливает всем и даже брату. Но ему совсем немного.
– Ну вот! – говорит дядя Вася. – Мы прощаемся. Я желаю вам всего доброго и хорошего. И помните: победа не за горами! За Сталина! За Родину! За победу.
И мы поднимаем тонкие бокалы. В них, отсвечивая прекрасным гранатовым цветом, искрится настоящее вино. Мы выпиваем, и брат, облизывая губы, говорит:
– Очень вкусно! И что же, французы все время пьют такое?
Но ему никто не отвечает, и он, надувшись, замолкает.
– Дорогой Вася! – говорит мама. – Мы очень рады, что ты приехал к нам! Мы ожили с тобой и с сержантом Митрофановым! – Она поворачивается и делает поклон в сторону Митрофанова. – Больше всего на свете мы желаем, чтобы вы были живы и здоровы! Мы благодарим вас и пьем за наших защитников!
Мы снова поднимаем бокалы. И, глядя на свет коптилки через темное вино, я снова думаю о своем решении, и оно мне кажется единственно верным! Разве мой прадед поступил бы иначе? И мой дед, уверен, поступил бы так же, мой дед, участвовавший в турецкой кампании вместе с бабушкой, которой в то время было девятнадцать лет… И отец, воевавший в первую мировую войну… Все, я думаю, в нашей семье поступили бы только так!
И я вспоминаю слова Аркадия Аркадьевича тогда, в сорок первом году. «Кто же защитит нас?» – спросил я его. И он ответил: «Все мужчины и даже женщины нашей страны, все, кто может носить оружие!»
И я выпиваю свое вино.
– Пусть скорее кончится эта проклятая война! – говорит мама.
– А знаешь ли ты, – обращается к ней дядя Вася, – что для многих она останется лучшим временем их жизни?
К моему удивлению, я понимаю его слова.
– Кошмар! – говорит мама.
Потом мы пьем чай и едим бутерброды с колбасой и салом. И когда мы заканчиваем ужин и мама убирает со стола, гасит коптилку и шире раскрывает окна – благоухание липы наполняет нашу комнату.
Я возвращаюсь из школы. Брат разглядывает компас.
– Дядя Вася отправился в госпиталь? – спрашиваю я.
– Да, уехал.
– А Митрофанов?
– Ушел за билетом. А Дуся все ходит и ходит… То по коридору, то по кухне.
– Сказано тебе: это не твое дело!
Он обиженно умолкает, но долго выдержать не может:
– А дядя Вася сказал, чтобы ты приходил к нему в госпиталь и еще сказал, чтобы я передал тебе… чтобы ты лучше учился и стал бы художником… как отец, – тихо заканчивает он.
Брат нагнул свою большую голову, стараясь не заплакать, над компасом.
Вскоре приходит Митрофанов, и мы собираем его вещи. Он, выманив меня в кухню, сует мне в руки тяжелый сверток в платке.
– Потом развернешь, – шепчет он, – а пока спрячь!
И я понимаю, что это его знаменитый альбом с открытками…
Проводив его к поезду, я снова утыкаюсь в учебники, с ужасом думая о предстоящих экзаменах. Но ученье не идет мне на ум…
– А когда у тебя будут экзамены? – спрашивает брат.
– Скоро…
– А ты сдашь?
– Хочу.
– А у меня пропал год! Значит, я второгодник? – Брат с надеждой смотрит на меня.
– Нет, ты просто болел и не мог учиться.
– Как раненые в госпитале, о которых ты рассказывал, да?
– Да, как они. А теперь не мешай мне!
– Не буду… Но ведь это – не главное… твое или мое учение.
– Почему же?
– Потому что главное – что мы остались живы!
– Да… ты прав.
А потом дни бегут вереницей, я сижу и сижу за учебниками, и зубрю, зубрю… И думаю о маме, о брате…
Может быть, все-таки намекнуть ей о моем решении? А может, просто рассказать? Нет, все бесполезно! Я знаю заранее, она ответит что-нибудь вроде: «Ну что ж! Я думаю, твой долг учиться! Но, пожалуйста, воюй! Стреляй! Бросай бомбы! Посылай торпеды! Но, пожалуйста, запомни! Без меня никуда ни шагу!» Да, так она и скажет. Или что-нибудь вроде этого… Ведь я – несовершеннолетний…
XXV
И вот начинаются экзамены. Постоянно ощущая в желудке какое-то неприятное чувство пустоты, я хожу сдавать их, и происходит чудо! Я не проваливаю пока ни одного! И это меня вдохновляет, потому что я знаю: в школу юнг берут после восьмого класса.
За эти дни мы все вытянулись и похудели. Оказалось, что это еще возможно! Наши учителя жалеют нас: они будто и не замечают ни шпаргалок, ни подсказок. Иногда за экзаменационным столом в мятом пиджаке и в такой же мятой, но белой рубашке с галстуком сидит директор. Он задает самые пустяковые вопросы, радуясь правильным ответам. Но чаще молчит. И я замечаю, что он любит смотреть в открытые окна на купола церкви, кое-где просвечивающие золотом сквозь смытую дождями зеленую маскировочную краску.
Вот и сейчас, оторвав взгляд от экзаменационного стола, он наблюдает, как, делая громадные круги, то поднимаясь высоко в небо, то опускаясь до самых крыш, пронзительно крича, летают стрижи.
– …Ну, так что же показал Тургенев в крепостном крестьянине? – спрашивает у Славика Изъявительное Наклонение.
– В крепостном крестьянине, – уверенно отвечает Славик, – Тургенев показал человека, который, так же, как и все люди, достоин иметь человеческие права. Михаил Иванович Калинин!
Наклонение в полном восторге! Он смотрит на Славика, как на чудо, подымает руки и делает ими движение, которое более подошло бы балерине. Инспектор, сидящий рядом с ним, тоже восторженно смотрит на Славика и громко хлопает в ладоши.
– Удивительно! Исключительные знания! – говорит инспектор и в знак уважения к знаниям Славика наклоняет голову несколько набок. – Владимир Аверьянович, поздравляю!
– Это не мне, – равнодушно замечает директор. – Все эти поздравления заслужил Сигизмунд Феликсович.
Наклонение, сияя от восторга, встает и почтительно пожимает протянутую ему инспектором руку.
– Исключительные знания! – повторяет инспектор. – И так современно! Похвально, похвально!
– К тому же он – общественник! – замечает Наклонение.
– Трижды похвально! – поет инспектор.
Онжерече, склоняясь к тетради, куда она что-то записывает, говорит Славику:
– Садись! – Но в ее голосе не слышно ни восторга, ни восхищения.
Славик садится, и экзамен продолжается.
– Я сдал? – шепчет он мне.
– Еще бы! – отвечаю я и иду к столу.
Учителя смотрят на меня, только директор по-прежнему следит за полетом стрижей и не обращает на меня внимания.
– Прочитай нам свои вопросы, – ласково просит инспектор.
И я читаю:
«Как объяснить слова Карла Маркса о „Слове“: „Смысл поэмы – призыв русских князей к единению как раз перед самым нашествием монголов?
Какие факты из комедии Фонвизина „Недоросль“ говорят о деспотизме, жестокости, грубости и невежестве Простаковой?
Почему Белинского называли „неистовым Виссарионом“?“»
Я отвечаю на все эти вопросы как будто со сна и время от времени ловлю себя на мысли, что хочу понять, о чем думает наш директор, все так же глядящий в окно…
– Ты очень рассеян, – говорит Онжерече, – но отвечал неплохо. Садись!
После экзамена, когда мы ждем выхода учителей из класса, стоя в коридоре и прислушиваясь к гулу голосов там, за дверью, я все время думаю: что же будет с моей мамой, если я останусь на второй год, и что будет с моими планами?
И вдруг мы даже вздрагиваем.
– Нет! Нет! Нет!!! – орет директор. – Нет!!! – И знакомый удар по столу кулаком говорит о том, что спор закончен и… что сила у нашего директора еще есть! – Все перейдут в следующий класс! Я сказал – все!!! – И снова торжественный и мощный удар – бум-м!
«Милый!» – думаю я. Затаив дыхание, мы слушаем, прильнув к дверям.
– Но почему? – тонким и нерешительным голосом спрашивает кто-то.
– Как?! – снова орет директор. – Вы еще не поняли?! Нет?! Вы где живете?!
– Ух! – вздыхает Славик. – Давно он так не орал.
– Где? Ответьте! Вы что – с ума посходили?! Вы что – оглохли?! – Снова удар. – Вы что – забыли эту зиму?! Они выжили! Они ходили в школу!
– А молодец наш директор! – говорит серьезно кто-то из ребят.
Скрип стульев и наступившая тишина заставляют нас отпрянуть от дверей. Толкнув их так, что одна из половинок ударяется в стену, вытирая пот со лба и высоко вскидывая протез, обутый в старый ботинок с развязанным шнурком, застегивая мятый пиджак, не глядя по сторонам, первым появляется директор. За ним в полном молчании смирно идут учителя вместе с инспектором. Внезапно директор оборачивается.
– Сообщаю вам, – кричит он на весь коридор, хотя мы стоим почти напротив него, – что хотя педсовета еще не было, я полагаю, все вы будете переведены в девятый класс!
– Ур-ра! – вопим мы одновременно. – Ур-ра!
Он слабо улыбается и, вздохнув, уходит.
– А он – настоящий мужик! – говорит восхищенно Славик и… осекается: Наклонение с каменным лицом проходит мимо, он слышал последние слова Славика, и они ему явно не по душе.
– Какой я дурак! – шепчет Славик.
– Слушай! А откуда ты взял эту цитату? – спрашиваю я его.
– Дурачок ты!
– Почему?!
– Потому что все организовывается, и ничего не пускается на самотек! Ты где живешь?
– Как – где? В Москве.
– Именно в МОСКВЕ! И поэтому должен знать, что руководство школы не должно все пускать на самотек…
– Значит… Наклонение знал твой ответ?
– Ха! Не только знал, он мне и цитату велел выучить! Понял?
– Да… Но ведь это – программа шестого класса?
– И это не важно! Ничего ты не понял! Важна четкая суть ответа, связанная с современностью. Теперь понял?
– Понял.
– Ну вот и хорошо! Ты спрашивай меня, я тебе многое объясню – пригодится в жизни.