355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мюд Мечев » Портрет героя » Текст книги (страница 15)
Портрет героя
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 15:26

Текст книги "Портрет героя"


Автор книги: Мюд Мечев


Жанры:

   

Военная проза

,
   

Роман


сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 31 страниц)

XI

– Дядя Ваня! А откуда ты знаешь Аркадия Аркадьевича и Никиту?

– Рядом жили.

– Рядом?!

– Почти что. Они на горочке, а мы внизу. Да-а… Было такое время… Он ведь богатый был! Богатый, а справедливый! Добрый – нет! – И дядя Ваня машет рукой. – Добрым не был, а справедливым был! Его ведь и солдаты не тронули в тот день, когда поубивали офицеров… Тебе, они сказали, делать тут нечего. Уходи, только смотри, чтобы другие не стукнули! Да… – продолжает дядя Ваня. – Чего только я не пересмотрел, сынок! Ужасть! А вот сестры его были добрые. Он улыбается и крутит головой. – Все еще до революции р о здали… И лес, и деньги… Бывало, мужики оденутся во все старое и рваное, придут перед окнами, а те сидят на венских стульях, чай пьют. Выйдут, как увидят, так обе с лица спадут… А тем только и надо: трясут этими обносками да еще полы раздвинут – рвань показать: помогите, ваши благородства!

Так все и р о здали! И дом свой на горе под больницу отдали, а сами во флигеле жили. Мы, говорят, как все раздадим, так в учительницы пойдем, с народом жить станем. Это – мечта наша! Ну не глупы ли?! – восклицает дядя Ваня. – Ну можно ли с нашим народом жить? Ну, правда, бывает, что и народ тоже справедливый… Как начались погромы-то, наши мужички и собрались: как да что? Будем грабить или нет? Не мы, дак другие! Ну и пошли к сестрам Аркадия Аркадьевича-то… Те сидят. Белые как бумага личики-то. Все уж пр о знали.

– Здравствуйте! – сами говорят первые.

А я вижу, уж их трясет. Жалко так стало… Ну, думаю, что будет? А мужики и говорят:

– Вы уж нас, барышни, простите! Время ведь такое… сами знаете… Нельзя вас не пограбить, все равно – другие придут, еще хуже будет! Но, как мы худого от вас не видели, то вас мы не тронем – живите, как жили. Вы уж сами скажите, чего вам не жалко… то мы и пожгем и пограбим… для порядка!

– А нам всего жалко! Нам и книжки нужны, и оранжерея, и музыка!

– Все верно, – отвечает им народ. – Вот и вы к нашей жизни теперь привыкать должны. За то, что имели много, – и страдаете!

Покачала старшая головой:

– Глупенькие, не дал вам бог разума, да и силу дал на минуту! Воля ваша теперь – делайте что хотите: ломайте, жгите. Но знайте, внуки ваши опять все сделают!

– Что их слушать?! – Фимка орет, Озеров. – Агитаторы царские!

– Глуп ты, Ефимушко, – те ему отвечают. – Вот вам ключи и книги расходные. Все теперь ваше.

– Давно бы так-то!

– А смертью нас не пугайте. Мы – дворянские сестры и этого часа обучены ждать еще с турецкой войны. А вы помните: не удержать вам богатства!

– Воля божья! – говорит народ. – Пожалте ключики, а книг нам не надо ваших, мы грамоте не обучены.

– Грамоте не обучены, а землей владеть хотите?

– Повесить их, дурочек, на качелях, как бабок Фоминых! Пусть повисят! – кричит Фимка.

Народ тут замолчал, а мне страшно стало.

Стоит народ, молчит, друг на друга смотрим. Сестры – белые, как платочки. А наш-то церковный служитель прибежал босой, а одном подряснике, на белье одетом, крест в руках. Встал в середине и тех сестер и нас крестом осеняет… Молча так, а самого трясет.

– Разойдитесь, – говорит народу, как замог говорить. – Не грешите! Грех ведь убивать да грабить!

– А когда они нас грабили, – кричит Фимка, – ты за нас заступался, сволочь?!

– Я не сволочь, – говорит ему отец Геннадий, – а служитель божий! Все люди друг перед другом виноваты, и если мы за это убивать будем друг друга, то море крови будет. И правды все равно не сыщете!

– Надоело нам! – кричат парни. – Вроде грабить вели, а теперь что? Обман один! Все сволочи!

А я вижу… двое этих… что все в деревню ездили, в черных куртках… партия такая была… Ананисты? Тьфу! Атеисты! Нет! Ну, как их?

– Анархисты, дядя Ваня?

– Вот! Анархисты! Они сзади встали. И пролетка городская ихняя с кучером мордастым стоит у лавки. А они смотрят из своих пенснов тихонько так и улыбаются. Довольные! Батюшка как увидел их, так и взвился.

– Душегубов слушаете! – кричит. – Совратителей, на крови наживающихся! Дьявольское слушаете! Разорителей России! Предателей! Шпионов германских!

– Не надо бы ему это кричать, – замечает дядя Ваня, – по-другому надо бы, может, и лучше было бы… Только народ зашумел, а ребята наши, что орали больше всех, видим, идут к этим… в черных кожанках-то. А те только ухмыляются и шеп-шеп – что-то шепчут.

– Верно! – кричат ребята, как пошептались. – Черт с ними! И до них доберемся! Сначала – кабак! Вот он где – кровопивец!

Народ глядит вниз-то, с горы видно: кабатчик – а он все эти дни тройку наготове держал – сажает в тройку-то жену и детей! А народ уж бежит – кто камни берет, кто палки, и все с горы – к кабаку! А кабатчик нахлестывает! Только пыль поднялась по дороге! Так и смылся и семью увез.

Ну, народ ворвался в кабак. Стекла звенят, орут, почти весь народ сбежал от господского дома. И ведра с вином уж выносят.

Ну, думаю, теперь – все!

Тут попадья бежит с шубой, надела на батюшку, а он на сестриц смотрит и говорит:

– Вам ведь, барышни, уезжать надо немедленно! Сожгут теперь, как перепьются!

– Куда же, батюшка?

– Лучше в город.

А попадья плачет и ручки у барышень целует. А те сидят, как каменные, а ключи и книги на столе лежат.

А те-то двое посмотрели-посмотрели и тихонечко пошли себе с горы и кучеру знак сделали. Сели и поехали прочь… А батюшка смотрит им вслед и шепчет, мне слышно:

– Проклял вас бог, и люди проклянут! Нет добра совратителям душ человеческих! Большие муки за то примете, иуды искариотские! – И плюнул им вслед.

Да… Крутой старик был… Его в восемнадцатом году матрос из маузера убил…

А те старики, что остались, подошли к крыльцу и говорят:

– Вы, матушки-барышни, простите!

– Что ж нам вас прощать? Бог простит!

– А скажите, отчего сказали вы, что не удержит народ землю-то?

– А дураку, – отвечают барышни, – богатство не в пользу! Он и не удержит его. Все, что возьмете, – погибнет, и заново делать будете, да только хуже… А землю, что получите, от лености запустите… И опять будете водку пить и начальство ругать. Прощайте! – говорят барышни.

– И вы тоже!

И старики пошли туда… вниз.

А барышням батюшка говорит:

– Собирайтесь, не теряйте времени! У вас – час, не более! Сейчас народ напьется, остервенеет, и ни вас, ни усадьбы уж никто не спасет. Прошу как наставник ваш, велите закладывать! И прощайте и – бог с вами!

– Спасибо, батюшка, – говорят. – Вот… возьмите ключи и книги…

– На что мне?

– Дверей жалко… чтобы замков не ломали.

– Эх, милые! – говорит батюшка. – Теперь не замков жалеть надо – Россию!

И дядя Ваня умолкает.

– Ну а потом? – прерываю я молчание. – Что потом стало с усадьбой?

– Как у всех, так и у нас.

– Как?

– А сожгли, конечно, и все разграбили… Потом уж, когда колхоз стал, жалели… Хоть бы свинарник там устроили, а то – так все сгорело… Без пользы… Правда, душу потешили и буржуйское ликвидировали!

– А Аркадий Аркадьевич где же был?

– На войне с германцами! Где ж ему быть?!

И я больше ничего не спрашиваю. Мы молча сидим в тишине, и только слышно гудение печей.

XII

– Где ты был? – мамин тон не предвещает ничего хорошего.

– В школе.

– Что ты там делал так поздно? – сухо и не отводя от меня взгляда, продолжает мама.

– Потом я сидел в котельной.

– С кем?

– С дядей Ваней.

– Почему ты не пришел домой сразу?

– Не знаю… Я устал.

И я чувствую, что у меня жар, а значит, ругать меня не будут. Но я ошибаюсь.

– Мне не нравятся твои знакомства! Генералы царской армии, старухи рождения пятидесятых годов, сыновья дворников… и к тому же – нищие… Не нравится и твое хождение в церковь! Откуда у тебя все это?! Весь этот твой мир?! Где ты откопал его? И зачем?!

– Я сам не знаю, мама, – я стараюсь отвечать как можно спокойнее, – почему у меня получается именно так. Но это совсем неплохие люди. А в церк…

– Чтобы ты больше не бывал в церкви! – резко обрывает она. – Чтобы ты больше не встречался с нищими!

«Значит, кто-то видел нас. Кто?»

– …чтобы ты приходил домой вовремя! Чтобы ты не водил к себе странных друзей!

– Я болен, мама…

Я снимаю с себя пальто и валенки с галошами и осторожно сажусь на постель. И меня валит на бок та теплая, мягкая, противная волна слабости и болезни, к которой я уже привык.

– Ты хочешь есть? – спрашивает мама, но уже по-другому.

– Нет. И я хочу сказать тебе, мама, чтобы ты не сердилась, потому что… Помнишь сельскохозяйственную выставку?

– Зачем ты об этом?

– Знаешь, мама, кто за нас тогда заступился?

– Кто?

– Отец Большетелова… Того, кто приходил к нам… Он – один из моих странных друзей.

Она смотрит на меня, ничего не говоря, потом уходит в свою комнату.

А тихий голос брата шепчет мне на ухо:

– Это – секрет. Сегодня к нам приходил Славик. Он сказал маме, что тебя могут исключить! Что он как друг говорит, чтобы ты учился лучше. Он сказал, что ты водишься с нищими и инвалидами, которые пьют вино и оскорбляют людей. И что ты ходишь с нищими в церковь!

– Спасибо.

…А наутро я с трудом встаю. Дрожь бьет меня так, что зубы щелкают. То озноб, то жар нападают на меня.

– Тебе плохо? – Мама озабоченно смотрит на меня.

– Да, очень.

– Сиди дома… А что бы я могла сделать для этого мальчика, Большетелова?

– Не знаю, мама. Что мы вообще можем для кого-нибудь сделать?

Закрывшись с головой, я лежу и слышу, как она уходит на работу. А ко мне подходит брат.

– Ты не спишь?

– Нет.

– И еще Славик сказал… не маме, а мне, когда уходил, уже в коридоре: «Пусть он больше не ходит в госпиталь. Там повесили объявление, что выносить продукты из госпиталя воспрещается». И что он как друг говорит тебе, что у раненых устроили обыск и отобрали все, что они у себя держали… И еще он сказал, что наши войска отдали Харьков! И что это – предательство! Он знает! И что кругом – шпионы… Он спрашивал меня, не видел ли я такого…

– Какого?

– А такого… Он показал мне фото… Я уже такое видел. Очень страшный, такой стриженый… с ушами. И я сказал, что давно уже никого не вижу, я только болею… и даже в школу не хожу. Я снял шапку и показал ему голову.

– Я устал.

– А он все еще осмотрел по углам и спросил: – «А Ленин у вас всегда в шкафу стоял или его недавно сюда поставили?» Я ответил, что всегда… Это ведь мама покупала, еще когда мы при отце жили…

– Ну а он?

– А он сказал, что просто так спросил… на всякий случай.

– Ладно. Дай мне поспать.

Он обиженно вздыхает и карабкается на постель. Я слышу его шепот и вздохи. А сам смотрю вверх, на потолок, в углах которого все тот же иней, сверкающий в полутьме нашей холодной комнаты, куда слабый свет едва проникает сквозь маленькое стекло форточки, как всегда в эту зиму разукрашенное узорами, которые говорят мне, что на улице зима, зима…

Проснувшись, я чувствую себя лучше и сразу же сажусь за стол напротив коптилки. Высунув голову из тряпок, на меня смотрит брат.

– Ты будешь делать уроки? – Его темные глаза блестят, и в каждом отражается оранжевый язычок пламени коптилки.

– Нет.

– Зачем же ты пишешь?

– Я пишу письмо.

– Кому?

– Не мешай!

По тому, как он умолкает, я понимаю, что он готов заплакать. Мне становится жаль его.

– Я пишу письмо жене раненого бойца:

…и я навещаю его, и с каждым днем его здоровье лучше. Но он так ждет…

– А зачем ты пишешь? Он, что ли, сам не может?

– Он писал и сам, но ему нет ответа.

Внезапно брат говорит:

– Она плохая! Я знаю! Есть плохие люди… Они всем делают плохо! И не любят никого! И всех обижают!

Шаги. Ровные и быстрые шаги. Каждый раз, когда я слышу их, мое сердце вздрагивает от любви и радости. Это мама!

Румяная и красивая, она появляется на пороге с каким-то свертком и с портфелем в руках. В первые минуты после мороза ее лицо кажется совсем юным.

– Что вы делаете?

– Я пишу письмо жене одного раненого.

– Зачем?

– Ему она не отвечает.

Мама подходит ближе и, заглядывая в белый лист, читает вслух последние строки:

«…напишите ему, прошу вас…» Это тот человек, о котором ты говорил?

– Да. А что?

– Я думаю, все это напрасно…

Гнетущее чувство возникает во мне после этих ее слов.

– Почему?

– Вряд ли ты сможешь помочь ему.

– Значит, мне не писать?

– Я не писала бы так, как написал ты.

– А как?

– Я просто бы написала о нем, о том, как он себя чувствует, как поправляется. И – все! Я бы ни о чем не просила, потому что… Впрочем, не знаю!

Я бросаю письмо в корзину и беру новый лист.

О чем бы я мог ей написать? О госпитале? О том, что Трофима Яковлевича скоро должны выписать?

Я долго сижу перед этим листком. Свет коптилки освещает стол и часть окна. Обдумав содержание письма, я поднимаю голову и встречаю грустный, любящий и печальный взгляд мамы, сидящей напротив меня в старинном кресле.

А поздно вечером приносят письмо от дяди Васи, и мы читаем и перечитываем его, стараясь понять и то, что зачеркнуто цензурой. И когда, наплакавшись и наговорившись, мы ложимся с братом, мама долго еще сидит над развернутым письмом.

XIII

Следующий день начинается ужасно!

Ранним утром мама, встав с постели, разбивает в ведре ледяную корку, чтобы достать оттуда воды для умывания. Но кувшин вдруг падает у нее из рук, и она валится лицом вниз на холодный пол и так остается лежать без движения.

Я тупо смотрю на разлетевшиеся осколки фаянсового кувшина. А сердце бьется так, что мне трудно дышать.

– Мама!

Стараясь не шуметь, думая о том, что, если с ней что-нибудь случится, я не буду тогда… точно не буду… я высовываю ноги из-под одеяла, спускаюсь на пол; не шевеля ее, склоняюсь над ней, тихонько прижимаю ухо к ее спине, напрягаю слух… Тук-тук-тук – бьется сердце моей мамы!

Брат, сбросив с себя все тряпки, молча сидит на постели и, не отрываясь, смотрит на нас.

– Мама, ты слышишь меня?

Молчание. Я осторожно переворачиваю ее лицом вверх. Мне кажется, я и сам сейчас упаду. Ее лицо – как мел. Глаза широко открыты и смотрят вверх, зрачки – как точки.

– Мама! Мама! Очнись! – Я обнимаю ее и целую. – Мама! Мама! Милая! Очнись!

Еле-еле она произносит:

– Я слышу… плохо вижу… накрой… тебе не поднять… вызови «скорую помощь»…

Я подкладываю под нее пальто, поднимаю ноги, подоткнув под них одеяло, накрываю всем, что есть в доме теплого, а под голову кладу подушку.

– Она оживела? – сквозь слезы спрашивает брат.

– Да. Слезай быстрее, ложись рядом и грей ее. Понял?

– Да! Я знаю, так делали индейцы. Хорошо, что я читал об этом!

Я нащупываю в кармане мелочь, натягиваю шапку и пальто и выбегаю на улицу. Холодный снег летит мне в лицо – на улице метет. Из окон нашего дома, из торчащих труб, стелется горький противный дым. Я бегу по узенькой тропинке к телефону-автомату.

Вот будка: занесенная снегом, пахнущая мочой, исписанная номерами телефонов. Оторванные провода торчат из корпуса – трубки нет!

Я сворачиваю на улицу и бегом дальше, где должен быть еще один телефон-автомат. Должен! Вот он! Я открываю висящую на одной петле дверцу с разбитыми стеклами. На полу в будочке, занесенной снегом, на самой середине – куча дерьма… Я поднимаю голову – те же оторванные провода торчат из разломанного корпуса телефона.

Я бегу к овощному магазину: там пост милиции, там должен быть работающий телефон-автомат! Должен быть! Должен! Должен!

Мне жарко. Я бегу по-настоящему, как бегал до войны. Прохожие оборачиваются, как я оборачивался, когда видел бегущих так, как я сейчас… В переулке около овощного магазина я вижу телефон. Медленно прохаживается с винтовкой за спиной милиционер. Трубка – на месте!

– «Скорая» слушает! – слышу я далекий, как с края света, голос.

– Пожалуйста, примите вызов!

– «Скорая» слушает! Говорите!

– Примите вызов!

– Вас не слышно. Ваш телефон испорчен.

И – щелчок.

…Бессмысленно я держу ненужную трубку, потом кладу ее на рычаг, выхожу из будки. Милиционер, с худым изможденным лицом, небритый, старый, смотрит на меня… Я открываю дверь магазина. Женщина, повернувшись ко мне спиной, подметает пол. Две продавщицы считают талоны.

– Закрыто! Еще закрыто, – говорит одна из них, когда я подхожу ближе, но, взглянув на меня, умолкает: слезы ручьем текут по моему лицу.

– Что случилось?

– Пожалуйста… дайте мне позвонить! Мне нужно «скорую помощь»!

– Идем, – говорит она решительно и ведет меня в служебное помещение.

Из-за закрытой двери доносятся голоса. Женщина открывает ее, и на минуту становится тихо.

– Товарищ Орлеанский!

Табачный дым наполняет комнату. За столом, уставленным стаканами и закусками, сидят двое. Пахнет жареным мясом. Один из мужчин, выпятив толстую нижнюю губу и выкатив большие карие глаза при нашем появлении, кладет руку на трубку телефона, как бы защищая его. Другой молча смотрит на нас, и я узнаю… нашего домоуправа. Недовольно косясь на меня, а потом на стаканы, он стучит пальцами по столу.

– Вы что, с ума сошли?! – шипит товарищ Орлеанский. – Тысячу раз я говорил вам, Семынина, что, когда у меня совещание, вход воспрещен!

– Джевад Гасанович…

– Вон отсюда! Безобразие!

Женщина вздрагивает и, пятясь, выталкивает меня из комнаты.

– Я… я ничего не могу сделать, – тихо говорит она.

Я опять на улице. Мне кажется, что сейчас упаду на этот чистый белый снег и сдохну!

– Что с тобой? – Это милиционер.

– «Скорая помощь»… – плачу я. – «Скорая помощь»… Помогите мне, прошу вас! – Я готов упасть перед ним на колени.

– Идем! – коротко говорит он и толкает дверь магазина.

Продавщицы с испугом смотрят на милиционера. Мы входим в служебную комнату. Пусто. На прибранном столе уже лежат бумаги и книга. Ни стаканов, ни закуски. Только запах мяса. Под портретом Сталина в кресле сидит товарищ Орлеанский и держит перед собой «Правду». Милиционер, не глядя на него, снимает трубку телефона, морщась, набирает номер. Через секунду он передает трубку мне. Я ощущаю идущий от нее аромат лука и мяса и слышу далекий женский голос:

– «Скорая» слушает!

Джевад Гасанович смотрит, как я, сдерживая слезы, дважды повторяю наш адрес.

– Не плачь, мальчик, – слышу я в трубке, – не плачь. Мы приедем!

Я кладу трубку, но так как не могу больше вымолвить ни слова из-за дрожащих губ, то лишь кивком благодарю милиционера и Джевада Гасановича.

– Минуточку! – тихо и вежливо произносит Джевад Гасанович. Отложив в сторону газету, он смотрит на нас.

– Ну чего? – спрашивает милиционер.

– По какому праву? – говорит Джевад Гасанович, не обращая внимания на меня, а глядя только на милиционера. И я тоже смотрю на него. Боже! Какой контраст с товарищем Орлеанским, сидящим в кресле напротив! Бледный, истощенный до последней степени, небритый, в вытертой до самой основы шинели, в громадных валенках на тощих ногах, со своей никому не страшной винтовкой он кажется пугалом по сравнению с полным, уверенным, хорошо одетым Джевадом Гасановичем. А тот продолжает как с трибуны: – По какому праву вы вошли в магазин? По какому праву, без разрешения, не спросясь никого, взяли мой телефон?

А милиционера уже трясет от злости, и он дрожит, как контуженный:

– Я… я… – Он роняет свою ватную рукавицу и нагибается за ней, но, не подняв, выпрямляется и еще больше бледнеет, будто от боли. Я подаю ему ее, а он продолжает твердить: – Я… я…

– Я уже слышал это! – обрывает его Джевад Гасанович. – Прошу вас запомнить, что одного моего слова достаточно, чтобы вы были сняты с этого поста. Понятно? Все ваши сверстники на фронте!

И, глядя на белого как снег милиционера, я понимаю, что зря он это сказал!

– Я был уже там! – тихо, с ненавистью отвечает милиционер. – Я был там, где вы-то никогда не будете!

– Почет! – бросает Джевад Гасанович.

– Вас бы туда!

– Мое место здесь, – значительно отвечает товарищ Орлеанский, – у меня бронь! И я – особый человек!

– Это почему же?

– Потому что я – работаю. Потому что такие, как вы, не могут дать этому району ни картошки, ни капусты! Ясно? Все!

И он утыкается в газету, потеряв всякий интерес к милиционеру и тем более ко мне. Милиционер еще какое-то время топчется, но так больше ничего и не говорит в ответ Джеваду Гасановичу.

– Спасибо! Спасибо большое! – говорю я товарищу Орлеанскому, когда мы выходим из магазина. Но он будто и не слышит моих слов, а милиционер, не глядя ни на кого, коротко произносит:

– Сволочь!

XIV

Мы лежим уже третий день, все втроем. И я вылезаю из постели только чтобы протопить печь. Мы ничего не едим. Исчезло чувство голода. Когда мы лежим в полной тишине, мне начинает казаться, что мы куда-то плывем, и я стараюсь понять, куда. Но как только начинаю думать – куда? – мне становится нехорошо, и я засыпаю. А проснувшись вечером, мы не можем вспомнить, какой сегодня день. И я включаю радио.

«…Налеты английской авиации на Берлин. Как передает агентство „Рейтер“ из Стокгольма, по полученным здесь сообщениям, поздним вечером в Берлине все еще пылали крупные пожары. Большое число жителей осталось без крова…»

– Выключи, – шепчет мама.

Я дергаю шнур, и черная тарелка репродуктора умолкает. Становится так тихо, что слышно завывание ветра на улице и шорох снега. Изредка этот неясный шум, навевающий дремоту, прерывается шагами и голосами прохожих, идущих под окнами, или шумом автомашины.

– Мама! Мы долго будет болеть? – спрашивает брат.

– Не знаю… Может быть, недолго.

– Я знаю! Если долго болеть – то умрешь! А я не боюсь умереть. Я знаю, что бога нет, и не боюсь… А есть Карл Маркс. И все мы попадем не на небо, а в никуда… Мама, а это правда, что нет бога?

– Да. Но почему ты спрашиваешь?

– Ну как же! Ведь должен быть кто-то главнее нас?

– Спи, пожалуйста!

– Не хочу. Я хочу поговорить с тобой.

– Почему сейчас?

– Как же ты не понимаешь?! Ведь если мы умрем, то не будем говорить больше! Мама, а главнее Сталина никого нет?

Молчание. По шагам в парадном, по хлопанью дверей я понимаю, что рабочий день кончился.

– Мама! А Сталин ведь не бог?

– Нет… Он – человек.

– Жалко! Если бы он был бог, то больше бы помог нам. А Гитлер хочет быть главнее Сталина, но никто ему этого не позволит! Ведь правда?

И в это время в дверь нашей квартиры раздается стук. Мама поднимает с подушки голову.

– Да, дома! – слышим мы противный голос Дуси. – Что делают? А как всегда: нажрались и дрыхнут!

В нашу дверь стучат, но мы не открываем: опять пришла нюркина комиссия!

– Они болеют, – слышим мы тихий и как бы извиняющийся голос Кац.

– Болей не болей – отвечать придется!

Это Нюрка. Чтоб она сдохла! После ее слов прерывисто задышала мама, брат съежился, а у меня сердце забилось как после бега.

Топот ног в коридоре, шум открываемой двери… Хлопнув дверью так, что с потолка комнаты сыплются кусочки побелки, комиссия наконец уходит. Тихие шаги Дуси останавливаются у наших дверей. «Вот она приложила ухо к замочной скважине, – думаю я, – и слушает, слушает… А мы лежим… и живем… пока». Лунный прекрасный свет освещает пустой холодный стол, накрытый клеенкой, на котором нет ни куска хлеба, потому что мы не встаем уже третий день…

– А Кац хорошая! – говорит брат.

– К чему ты это?

– Так просто… Она только ничего не может сделать… А я знаю, кто все может! Сталин может за нас заступиться. Но он не заступается… а ведь он должен. Он просто не знает про нас, не знает, как нас обижают. Мама! А можно написать ему письмо?

– Замолчи! Сталин занят тем, что заступается за всю страну! И ему некогда думать про отдельные семьи. Ты понял?

– Да, мама!

– И выкинь мысль о письме из головы! Ты слышишь? Ты меня понимаешь?

– Да, мама. Я все слышу, что ты говоришь, и всегда буду тебя слушаться… Ведь ты больше всех нас спасаешь… Ведь ты – мама!

– Замолчи, – шепчу я ему на ухо, – а то она заплачет!

Рано утром я просыпаюсь от неясного шума. Прислушиваюсь. Слабый утренний свет освещает нашу комнату с холодной печью. Вот снова какой-то шорох, тихий стук с улицы по наружным уцелевшим стеклам. Я встаю и, натянув ледяные валенки, держась за стену, подхожу к окну. Снова слабое постукивание по стеклу, будто воробьи клюют. Я встаю на кресло, потом на подоконник и открываю форточку. Иней при этом сыплется со стекла и падает вниз. Я высовываю голову. На снегу под окнами, около старой липы, ствол которой чернеет посреди громадного сугроба, я вижу Большетелова.

– Вы живы?

– Да. Заходи, Ваня.

Махнув рукой и проваливаясь по колени в снег, он карабкается через сугробы. Ветер подхватывает сухой снег от его следов, и я с наслаждением ощущаю на лице тающие снежинки и вдыхаю морозный свежий воздух.

– Кто там? – слышу я голос мамы.

– Мама! Это Большетелов. Можно он зайдет?

– Пусть приходит.

Я иду в холодный коридор открывать дверь. Робко улыбаясь и держа какой-то сверток, входит Ваня Большетелов.

– Здравствуйте!

– Здравствуй, заходи, Ваня.

Тщательно вытирая ноги и вздыхая, он проходит за мной в комнату и, косясь на лежащих маму и брата, таинственно шепчет:

– Я пришел сказать тебе… Тебя оставили в школе!

Бурная радость охватывает меня! «Я буду отличником! Не буду прогуливать! Буду дисциплинированным! Не буду дразнить Наклонение! Буду примерным учеником! Не буду курить в уборной! И уж точно куплю учебники – на те деньги! А Большетелов – друг!»

– Пойдем, – Большетелов тянет меня на кухню. – Тебя уже решили исключить, и все учителя, кроме директора и Онжерече, были против тебя. Говорил все время Наклонение, а Говорящая Машина поддакивала. А директор молчал сначала, только сопел…

– Откуда ты все знаешь?

– От Славика.

– Он что – там был?

– Да… Он же в совете дружины. Учителя долго спорили и сказали, что надо голосовать. И тогда Онжерече попросила прочитать…

– Что?

– Твое сочинение! И она начала читать сочинение на тему «Слово о полку Игореве». И все спрашивала: не скучно ли? Но все просили: дальше. И вот она дочитала до конца. Тогда все захлопали, а Наклонение спросил: «Чье сочинение»? И она ответила, что твое! И тогда инспектор сказал, что хотя такой прием и странный, но он против исключения. И тебя оставили и даже голосовать не стали.

– Ну спасибо!

– Ничего, не стоит… Да, вот… это вам, – и он, краснея, подает мне сверток.

– Что там?

– Так…

Я открываю. Боже! Там лежат два ломтя хлеба, посыпанные солью, две котлеты из картофельной кожуры, две конфеты «Барбарис»!

– Ваня?!

– Я сыт, – коротко отвечает он и смотрит куда-то вниз, на наш грязный пол, покрытый льдом.

«Тот день, когда люди решат, что они больше не будут помогать друг другу, они могут считать первым днем своей общей гибели!» – вспоминаю я слова Онжерече.

– И я схожу вам за хлебом и за водой.

Мы возвращаемся в комнату.

– Мама! Смотри! – И я показываю ей котлеты, хлеб и конфеты. Она поднимает голову, глотает, потом шепчет:

– Спасибо, милый!

Я даю Большетелову карточки, показываю на ведро и саночки:

– Ваня! Ты займи очередь за хлебом и поезжай за водой. Пока ты ездишь, очередь продвинется.

– Понял, – отвечает он и выносит ведро и санки.

А мы так и лежим в тишине и холоде нашей комнаты, и я думаю, что надо бы включить радио, но на это у меня нет сил. Я засыпаю.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю