Текст книги "Портрет героя"
Автор книги: Мюд Мечев
Жанры:
Военная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 31 страниц)
XXXIV
Толпа народа стоит перед стендом с газетой. Пахнущая типографской краской и клеем перед моими глазами висит свежая «Правда». И сразу же я вижу карту и над ней четкие буквы:
«Размеры территории, освобожденной Красной Армией от немецких оккупантов за период зимней кампании 1942/43 гг. – 480 000 кв. км».
На западе этого громадного пространства, освобожденного нашими войсками и заштрихованного черными линиями, лежат города Харьков, Таганрог, Краснодар. Ростов уже входит в освобожденную зону. А с востока граница этой территории – города Воронеж, Сталинград; на юге – Астрахань.
«Сколько до Германии?» – думаю я.
– Сколько до Германии? – спрашивает старик в рваной шинели, стоящий рядом.
Трамвай, звеня, подбегает к остановке, и я прыгаю на подножку. Когда он проезжает мимо нашей улицы, я вижу мельком, как человек с белым, словно обсыпанным мукой лицом что-то говорит пожилому милиционеру, садясь в зеленую «эмку».
– Видал? – шепчет инвалид, сидящий на скамье, своему соседу. – Этот всех посадит!
Я выхожу на своей остановке и тут вижу молоденьких милиционерш. Радостно улыбаясь, поправляя волосы под пилотками, смеясь и болтая, они идут мне навстречу. И наверное, потому, что глаза мои широко раскрываются, они на минуту умолкают. Я краснею, ускоряю шаг и уже за спиной слышу их фырканье:
– Миленький! Маленький!
Я прохожу их общежитие, стараясь незаметно, краем глаза что-то увидеть в их комнатах.
– Что, брат, видел милиционерш? – Славик тут как тут.
– Очень нужно.
– Ври давай! – Он наклоняется ко мне и шепчет: – Наши ребята сказали: «Украдем трубу подзорную из кабинета физики и всех там рассмотрим!» Как раз из нашего класса все видно!
– Ну и как?
– А никак! Они теперь к вечеру занавешиваются шинелями. Я видел только колено. Но – сила! А ребята груди видели! У одной – как яблоки! Только лучше! У них на все общежитие только одна уродина – дежурная у входа. Но и она имеет симпатию!
– Кого же?
– Сроду не отгадаешь! Изъявительное Наклонение!
– Не может быть!
– Точно! Я, брат, все знаю!
– Ну а если все, скажи, кто такой Капитан Немо?
Славик хмурится:
– Сам, что ли, не понимаешь? Оттуда! – И он машет рукой, показывая куда-то на центр города. – Из органов!
Войдя в школу, первой я вижу Онжерече.
– Здравствуйте, Серафима Александровна!
– Здравствуй! Зайди после уроков в котельную, к дяде Ване.
– Хорошо.
В классе я сажусь рядом с Чернетичем. Он смотрит на улицу так внимательно, что не замечает меня.
Я придвигаюсь поближе к нему.
– Здравствуй, Драго!
– Здравствуй!
И снова он смотрит в окно. Я заглядываю через его плечо. Полная белая женская рука в окне милицейского общежития подтягивает синюю полу шинели так, чтобы она закрыла окно. Я опускаю взгляд ниже и вижу аккуратные и красивые кругленькие обнаженные колени. На них-то и смотрит Чернетич.
– Ты заметил, – спрашивает он меня на перемене, – какая у нее голова?
– Нет… Я видел только колени.
– А голову?
– Нет, я видел еще руку.
– А голову?!
– Сказал тебе, что не видел головы!
– Знаешь, у нее очень славная голова… Круглая! С пушистыми волосами… Рыженькая!
– Влюбился?
– Не знаю! Но очень хочу ее видеть. Я раньше всех прихожу в класс и смотрю на общежитие.
– А ты сделай не так! Возьми тряпку и миску с водой и мой наши окна!
Он краснеет, но не успевает ничего ответить, потому что в класс входит Говорящая Машина.
Сегодня она диктует с особым выражением на лице. Ее прямо распирает от удовольствия.
– Что-то скажет! Вот увидишь, – шепчет сзади Славик. – Улыбается!
И действительно на лице у Говорящей Машины появилась улыбка, когда она, закончив диктовать, умолкла и, встав у своего стола, с победоносным видом оглядела класс.
– А теперь я хочу вам кое-что сообщить! Так вот! Какой все-таки наш народ – герой! – При этих словах она начинает махать очками в воздухе, что у нее является предвестником восторга и восхищения.
– Так вот! Народ-герой имеет и своих героических представителей!
– А! Я знаю, про что она… – шепчет Славик.
– Тише! – орет Говорящая Машина и хлопает указкой по столу. Пыль от удара медленно оседает в воздухе. – Так вот! На нашей улице совершен подвиг! И он совершен лучшим из лучших представителей нашего героического народа! Кем? – И она идиотски пялится на нас. – Он совершен представителем этого народа, народа-героя! Лучшим его представителем! Кто из нас не знает нашего знаменитого профессора-между народника?
Эти слова она произносит с наслаждением, а я вспоминаю золотые очки, мохнатую шубу, картинное падение…
– Кроме того, что он профессор-международник… как вы знаете, он еще автор двух популярных брошюр, почти книг: «Чарующие звуки» и «Ангина – твой враг, спорт – твой друг!» Да! – кричит она почти в исступлении. – Именно он! Тот, кого мы так часто слышали в школе, в домоуправлении… и даже, может быть, скоро услышим по радио! Тот, кто, являясь самым достойным представителем нашего народа, может быть, будет даже депутатом! Тот, кто вышел из самой середины народа! Отец которого был самый простой человек, сделавший из своего сына образец доблести и геройства! Который был сначала избачом, потом селькором, распространителем печати, чтецом-озонатором…
Первым заржал Чернетич, за ним – весь класс.
– В чем дело? – хлопая глазами, Машина недоуменно смотрит на нас.
– Вы, – корчась от смеха, говорит Славик, – вы сказали «чтец-озонатор» вместо «чтец-декламатор»!
– Что же здесь смешного?! – багровеет она. – Вечно ваши придирки!
Но так как класс все еще ржет, она снова хлопает указкой по столу и, после того как наступает относительная тишина, продолжает:
– Тот, кто скромно живет на нашей улице, задержал опасных… Кого бы вы думали? Ну, кого? Скажи, Купцов!
– Преступников! – радостно отвечает Славик, вставая.
– Вот именно! – Она ликует. – Преступников, которые нарушали нашу социалистическую законность!
Я с интересом слушаю ее: мне кажется, она не врет. Но я вспоминаю профессора-международника, и как-то его внешность не вяжется у меня с героическим поступком. Права, наверное, моя мама: я только поверхностно оцениваю людей.
– Под этой скромной внешностью, – орет Говорящая Машина, – бьется сердце героя!
– Под мохнатой шубой! – громко добавляет Славик.
– Именно…
Но она не успевает закончить фразу, ржание класса останавливает поток ее красноречия.
– Тише! – Она уже вопит, стараясь перекричать шум. – Дайте мне закончить!
Шум стихает, так как нас все-таки разбирает любопытство.
– Он, – округлив глаза, продолжает Говорящая Машина, – один задержал опасных преступников… троих… терроризировавших весь район! И доставил их… Ну, куда он их доставил? Как вы думаете?
– В санаторий!
– В крематорий!
– В общежитие милиции!
– В нашу школу!
Она не выдерживает:
– Он доставил их туда, где, я думаю, место многим из вас!
– Ур-ра! – орет кто-то. – Все как один в общежитие милиции!
Но она, не удостаивая нас больше вниманием, поджав губы, уходит, бросив на прощание:
– Олухи! Жеребцы будущего! Все отщепенцы! – И хлопает дверью класса.
– Жеребцы будущего! – орет Славик. – Слушайте! Она правду сказала!
– Врешь! – возражает ему кто-то. – Он однажды прямо на улице обосрался, когда мимо него бежал кто-то…
– Все правда! – утверждает Славик. – Он обосрался, но он и герой! И он задержал преступников!
– Ты-то откуда знаешь?
– Мне мама сказала!
– Ему мама сказала! – Опять ржание.
– Я знаю, что на него напали трое и хотели ограбить! А он обезоружил их и доставил в милицию!
– Врешь!
– Сука буду! – кричит Славик, но в это время в класс входит Онжерече.
– Что случилось?
– Серафима Александровна! Профессор-международник поймал бандитов! Это правда?
– Так говорят.
– Вот видите! – кричит Славик.
– Тише, тише, – просит Онжерече, и урок начинается.
XXXV
– Ты куда сейчас? – спрашивает Чернетич.
– В котельную. Онжерече просила.
– Можно я с тобой?
– Пошли.
Я открываю дверь котельной. Тусклая лампочка слабо освещает цементный пол и ноги дяди Вани, лежащие на кушетке.
«Сюда не долетает весна», – думаю я.
– А, заходи, я тебя ждал! – Он протягивает мне руку – А это кто?
– Друг.
– Тогда хорошо! – И он сует руку и Чернетичу. – А позвал я тебя вот зачем… Открой-ка там тумбочку. Там, внутре, возьми энтот сверток.
Я шарю «внутре» тумбочки и, найдя «энтот» сверток вынимаю его.
– Разверни.
Я разворачиваю. Боже! Это рисунки Большетелова!
– Откуда они у тебя, дядя Ваня?!
– А дети принесли… Давно уж.
– Какие дети?
– Ну, побирушки эти… Взошли, возьми, говорят, мы помним, говорят, как этот маленький рисовал все… Отдай тому-то.
Я разворачиваю их все, раскладываю, стараясь выбрать на полу место почище…
Очередь за хлебом… Воздушная тревога… Солдаты, идущие длинной колонной… Нищие у церкви… Вот! Темный город. Его пронизывает лента реки. Маленькие фигурки людей видны на тротуарах. Освещая номера домов, висят над дверями тусклые синие лампочки… А там, над нами, над всеми – и надо мной, и над Чернетичем, и над дядей Ваней, и над мамой и братом, и над Нюркой, и над Аркадием Аркадьевичем, и над матерью Героя, и над домоуправом, и над Онжерече, и над Дусей, и над Крепким Кирпичиком, и над Изъявительным Наклонением, и над Славиком, и над директором, и над нашей школой, и над нашим городом, над нашими домами, где в холоде и голоде мы живем, – высоко в небе, раскинув прекрасные белые руки, с бледным лицом, в развевающихся одеждах, простирая над нами золотой венок, летит Победа!
Чернетич стоит, опустив свою красивую голову, и внимательно разглядывает рисунки Вани Большетелова, разложенные на грязном полу котельной.
– Это ты о нем говорил?
– Да… Как ты думаешь, смогу я его найти?
– Вряд ли. Я думаю, его уже нет в Москве.
– Так ты забирай их, – говорит дядя Ваня.
Я сворачиваю рисунки.
– Слушай, – обращается ко мне дядя Ваня, – ты дом генерала знаешь?
– Знаю.
– А Никиту Зосимовича Угрюмова знаешь?
– Знаю.
– Врешь! Они к себе не пускают!
– Правда, знаю!
– А если правда, то скажи, что там висит над креслом? А?
– Серебряные трубы.
– Правильно! Серебряные трубы! Это и главное! Эх! Если бы кто знал… Трубы эти… волшебные!
Он вытаращивает свой единственный глаз и откидывается назад, желая убедиться в эффекте своих слов. Но мы с Чернетичем молчим.
– Эх вы! Неверующие! Сразу видно! Говорю – волшебные! И Никита мне сказал: быть большой победе! Слышь-ко! Большой! – Дядя Ваня высоко поднимает корявый грязный палец и так и замирает. Его единственный глаз сияет. – Вы – верные ребята, я знаю, поэтому и скажу вам, почему будет большая победа! Эти трубы… потихоньку… уже с месяц… – и он снова поднимает вверх палец, – как начали светлеть! А были все время, с самого сорок первого, темные-темные! – Он переводит дух.
– Дядя Ваня! А ты слышал про директора?
– Что ж сделать, сынки… Мать просила его… Точно знаю! Умирать собралась и просила. Ты, говорит, Володя не думай, что плохого тебе хочу, сходи, говорит, в церковь, поставь свечки за внуков и закажи помолиться. Ведь мы, кроме бога, теперь никому не нужны! Вот как было!
– Мне пора, – говорит Чернетич и встает.
– Ишь, – улыбается дядя Ваня, – красивый какой! Жених!
– До свидания, дядя Ваня.
– Приходите.
По темной лестнице мы выходим из котельной. На вечернем небе загораются первые звезды, а из окон общежития милиции раздается музыка. Патефон поет и поет.
– Странные вы люди, русские, – говорит Чернетич.
– Почему же?
– Не знаю, но чувствую, что странные.
– А вы – другие?
– Мы – другие, – отвечает он и замедляет шаги.
С лестницы школьного подъезда, прихрамывая и опираясь на палку, спускается директор.
– Добрый вечер, Владимир Аверьянович!
– Здравствуйте!
Он тяжело дышит, и я явственно слышу, как в кармане его пальто что-то булькает.
Мы идем к церкви, там как по команде поворачиваемся и видим: директор нащупывает ручку двери, ведущей в котельную. Вот он отворил ее, и его седая голова исчезает в дверном проеме.
Из верхнего окна милицейского общежития несется:
Сердце красавицы
Склонно к измене
И к перемене,
Как ветер мая…
Мы оба вздыхаем и проходим в церковный двор. Тихо. Таинственный свет лампад блестит в окнах.
– А знаешь, у нас в Черногории тоже была такая легенда.
– Какая?
– Про трубы. Будто у одного нашего князя были серебряные трубы, которые темнели, когда нас ждало поражение, и светлели сами по себе, когда впереди была победа.
– А когда это было?
– Не знаю… Давно, когда отец еще был с нами, он пел мне про эти трубы… И песня была очень красивая!
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
I
У крыльца нашего дома – толпа ребят. Славик что-то им рассказывает, показывая на наши окна.
– Поздравляю! – говорит он, увидев меня.
Я всматриваюсь в его лицо, ожидая какой-то каверзы.
– С чем?
– С приездом военного.
– Какого военного?
– Майора! Твоего дяди!
Я стою ошеломленный. У меня звенит в ушах. Только бы не начало кружиться небо, как это было зимой. И тут я вижу брата: он стоит на крыльце, прижимаясь к железным перилам.
– Это правда?
– Да!
Отстранив брата, я мчусь по коридору; в кухне при моем появлении высокий молодой парень встает со стула и делает шаг навстречу.
– Гвардии сержант Митрофанов, ординарец гвардии майора Никонова!
Я подаю ему руку и осторожно вхожу в комнату. На вешалке висит черная кавказская бурка; на столе рядом с кроватью лежит пистолет в кобуре; сапоги с подвешенными на них чистыми портянками стоят около стула, а на нем – гимнастерка с погонами майора. На ней орден Александра Невского, два ордена Красного Знамени, Красной Звезды и медали!
Уткнув лицо в подушку, посапывая, сладко спит под ярким светом электрической лампы полный молодой человек в белой нижней рубашке. Он выбросил вперед левую сильную руку, на которой не хватает двух пальцев. Мама поворачивает сияющее счастливое лицо в мою сторону:
– Приехал!
Я внимательно рассматриваю его, стараясь найти те черты смелости, доблести и мужества, которые должны быть у человека с такими орденами, и танкиста, и гвардии майора! Но ничего кроме приятной славянской полноты, усталости и добродушия не вижу.
– Мама, – просит брат, – ребята хотят посмотреть на дядю Васю.
– Ну пусть войдут, – разрешает мама.
В коридоре топтание, слышен голос сержанта Митрофанова. Потом двери отворяются и, сняв ботинки, ребята тихо входят в комнату и окружают кровать, на которой, посапывая, лежит милый, родной, смелый, добрый дядя Вася. Живой! Вдруг он чихает и открывает один глаз, оказавшийся молодым, голубым и блестящим. Ребята пятятся.
– Здравствуйте, – говорит он в подушку, поворачивается, садится и закрывается одеялом, улыбаясь широкой, доброй улыбкой. – Ну что, как поживаете?
– Ничего, – отвечает за всех Славик. – А пистолет покажете?
– Пожалуйста! – Дядя Вася достает из кобуры пистолет, вынимает обойму, оттягивает затвор, смотрит в патронник и подает нам. А сам смотрит на меня: – Сразу видно, что старший. Как учишься, как живешь?
– Плохо.
Он хмурится. Потом берет со стула галифе, ловко под одеялом натягивает их; обмотав ноги портянками, надевает сапоги, топает ими; всовывает голову в гимнастерку. Звенят ордена. Он подпоясывается, встает, улыбается и хлопает меня по плечу.
– Вот ты какой стал, оказывается. Здравствуй! – И обнимает меня.
Ребята, положив на стол пистолет и попрощавшись, уходят. Славик делает мне таинственное лицо.
– На минуту, – шепчет он.
– Некогда.
– Всего на одну минуту – важные новости!
Мы вместе идем в коридор, а так как идущие впереди дети мешают нам, он дает последнему пинок.
– Зачем ты так?
– А они все равно маленькие…
– Идиот ты все-таки! Типичный!
– Прощаю… как племянника фронтовика. А теперь слушай! Нюркиному сыну – хана! Точно знаю…
Но мне все это сейчас совершенно безразлично, и я перебиваю его:
– Ладно, пока! – И возвращаюсь в комнату.
Стол уже накрыт, и у приборов стоят серебряные рюмки, лежат салфетки в кольцах. Блестит старинный фарфор. А на столе… на столе банка тушенки, бутылка вина и кастрюля с дымящейся картошкой!
– Откуда это, мама?!
– Сержант Митрофанов принес с рынка.
– Митрофанов! – кричит в коридор дядя Вася.
Сержант приходит, и мы садимся за стол.
– Откройте окна, – просит дядя Вася.
«Как хорошо, что я их вымыл», – думаю я. Ветер, теплый, весенний, колышет штору.
– За победу! – говорит дядя Вася, и мы все поднимаем рюмки. У меня – тоже вино, у брата – чай.
– Какое счастье, что ты жив! – шепчет мама.
И мы чокаемся.
Утром я просыпаюсь от чириканья воробьев на нашей большой липе, которую видно в настежь раскрытое окно. Я лежу на полу рядом с братом. На кровати – дядя Вася, на сундуке – сержант Митрофанов. Я осторожно вылезаю из-под одеяла и еще раз внимательно разглядываю гимнастерку с орденами. На столе лежит пустая кобура. Но где же пистолет?
И тут дядя Вася открывает свой голубой глаз.
– Оригинально! – произносит он свое любимое слово. – С добрым утром!
– С добрым утром! Дядя Вася, а где пистолет?
Он засовывает руку под подушку и отгибает ее край. Оттуда торчит черная рукоять пистолета.
– Дядя Вася, со скольких лет берут на фронт?
– С шестнадцати можно… но рано еще.
– Почему?
– Глуп еще человек в шестнадцать лет.
– Знаешь, а один наш ученик написал Сталину письмо, чтобы пойти на фронт добровольцем.
– На службу не напрашивайся, а от службы не отказывайся! – весело отвечает он.
– Но ты же пошел добровольцем!
– Тогда был сорок первый год… самое начало. А сейчас – сорок третий.
– Ну и что ты этим хочешь сказать?
– То, что учился бы я на месте всех шестнадцатилетних.
– Дядя Вася, а скажи, кто лучше воюет? Какой возраст?
– Это смотря где… Зрелый, конечно, должен быть возраст. Ну, двадцать пять лет… Правильно, Митрофанов?
– Так точно, товарищ гвардии майор!
Брат с широко открытыми глазами слушает наш разговор.
– Ты скажи, – тихо спрашивает дядя Вася, – а от отца есть что-нибудь?
– Нет… – Я отвечаю так же тихо.
– Ну а жили вы как?
– Очень плохо! – вмешивается брат. – Мы чуть не умерли… Так было холодно и нечего есть! И у нас живет дезертир, в нашем районе… И водятся бандиты и спекулянты… и плохие домоуправы! И они не давали нам дров и велели закрасить Адама и Еву!
– Это почему?!
– Потому, – отвечает брат, косясь на меня, – что наш отец…
– Понятно, – перебивает его дядя Вася. – А соседи хорошие?
– Говно, – коротко отвечает брат. – Когда я вырасту, я их всех излуплю!
Дядя Вася смеется.
– Да! И их детей, если они у них будут! Дядя Вася, а ты долго будешь у нас жить?
– Пока не знаю. Мне ведь надо в госпиталь. – И он, отвернув штанину, показывает изувеченную, всю в шрамах ногу. – А из госпиталя – на фронт.
– Скажи, дядя Вася, – спрашиваю я его, – будет большое сражение?
– А как ты думаешь, немцев можно победить без большого сражения?
– Нет.
– Вот видишь, сам и ответил. А почему ты спросил?
– Знаешь, в нашем и других районах расширяют и ремонтируют госпитали…
Лицо дядя Васи становится серьезным и грустным.
II
– Ну вот! – говорит сержант Митрофанов, похлопывая по тощему вещевому мешку. – А принесем полный! Пошли!
Мы выходим на залитую весенним ярким солнцем улицу, полную света, тепла и чириканья воробьев. Я иду, стараясь держаться рядом с Митрофановым, и любуюсь им: высокий, плотный, в ладно пригнанной гимнастерке, в пилотке, лихо заломленной набок, в высоких немецких сапогах, туго подпоясанный, с румяным, юным, веселым лицом, с блестящими глазами, со сверкающим на груди орденом Славы, он для меня – человек! А я сам и все те, кто сейчас попадаются нам на пути, кажутся мне половиной… четвертью… и даже еще меньшей частью того, каким должен быть человек. Одетые в тряпье, худые, с провалившимися щеками, с вялыми движениями, безжизненными глазами, мы, москвичи, пережившие зиму сорок третьего года, напоминаем людей из заколдованного злыми чарами королевства.
Митрофанов, с удивлением уставившись на встретившуюся нам по дороге чету стариков, замедляет шаги. Сгорбленные, в истершихся зимних пальто, с ногами, обмотанными проволокой по тряпкам и обутыми в галоши, шаркая и поддерживая друг друга, бредут они, низко наклонив головы.
– Что это с ними? – спрашивает сержант Митрофанов.
– Доходяги…
– Что?
– Ну, дистрофики…
– Отчего? – Он с недоумением смотрит на меня.
– Как отчего?! Жрать нечего!
– А-а! – Он краснеет, внимательнее оглядывает меня и, покраснев еще больше, говорит: – Ясно!
И до метро мы не произносим ни одного слова.
Почти у самого метро я вижу нашего профессора-международника. Одетый в серый, совершенно новый костюм, из-под которого выпирает его круглое, похожее на глобус, брюшко, сияя свежевымытым розовым лицом, блестя золотыми очками, он идет навстречу нам и ведет под руку даму в таком ярко-зеленом платье, что у меня ломит в глазах. На ее чистых волосах укреплена зеленая шляпка, руки в зеленых перчатках держат зеленую сумочку; я смотрю на ее ноги и ахаю: и чулки у нее зеленого цвета, и туфли тоже зеленые!
Она безразлично скользит взглядом по моей фигуре, но когда ее взор переходит на сержанта Митрофанова, он становится похож на взгляд какой-то киноактрисы: глаза раскрываются так, что мне кажется, Митрофанов мог бы вскочить в них; губы принимают заманчивый вид, чуть приоткрываясь… А на светлое чело профессора-международника набегает нечто вроде тучки. Вот они рядом, вот проходят…
– Какой чин у этого славного фронтовичка, Боречка? – долетают до нас ее слова.
– М-м! Лейтенант, наверное, – слышим мы неуверенный лепет профессора-международника.
– Ах, лейтенант! Такой молодой и уже лейтенант!
– Ты этого пузатого знаешь? – спрашивает сержант.
– Тише ты! Он профессор!
– Про-офессо-ор, – уважительно тянет Митрофанов. – А что он делает?
– А объясняет, почему всякие безобразия случаются, ну войны, кризисы и прочее. А потом объясняет, почему они обязательно должны кончиться.
– Что он… и сроки говорит?
– Ну, не точно, конечно… Слушай, а ты заметил, как она на тебя посмотрела?
– Я на таких и не смотрю!
– Почему?
– Старая.
Немного помолчав, я спрашиваю:
– Скажи, Митрофанов, этот профессор похож на героя?
– Не знаю, не заметил.
– А как ты думаешь, мог он один задержать и обезоружить трех бандитов?
– Все бывает.
– Скажи… а что, герои… они выглядят как-то по-особенному?
– А, самые обычные люди! У нас была одна снайперша… Больше ста немцев убила. Самая обычная была, веселая, и петь любила.
– А где она?
– Убили, – коротко отвечает он.
…Выходим мы из метро у стадиона «Динамо» и сразу же видим военных. Они тащат полные заплечные мешки. Два патрульных солдата лениво бродят по площади; один из них с нашивкой ефрейтора поднимает руку и делает нам знак: согнув пальцы в крючок, манит к себе.
– Это нам! – шепчу я Митрофанову.
Он, не обращая на меня никакого внимания, одернув гимнастерку и выпятив грудь, прибавляет шагу. Патрули, вытянув шеи, поворачиваются.
– Эй! – кричит все тот же ефрейтор.
– Это тебе, – повторяю я.
– Молчи! И знай: я не «эй», а товарищ гвардии сержант!
Мы прибавляем ходу. За нашими спинами топот.
– Не оборачивайся!
Топот сильнее и ближе.
– Эй! – Чья-то рука хватает сержанта за локоть.
Мы останавливаемся.
– Почему бежите? – спрашивает жирный ефрейтор, вытирая пот рукавом со лба. – Документы!
– Вы в армии служите или в бане работаете? – строго спрашивает его Митрофанов.
– Что?!
– А то! В армии есть обращение, и вам положено знать, что, если вы не знаете моей фамилии, вам следует ко мне обратиться «гвардии сержант»!
Митрофанов достает из бокового кармана гимнастерки документы и подает их. Ефрейтор разворачивает.
– Так! С фронта значит! Почет и извинения! Желаю всего доброго!
– Счастливо! – отвечает Митрофанов. А когда мы отходим, он говорит как бы про себя, но вслух: – Суки!
Низенькое каменное строение с решетками на окнах облеплено мухами. Жужжа, они летают около раскрытых внутрь окон, облепляют стены, ползают по стеклам. Военные сидят на ступеньках. Пахнет свежим хлебом и салом. И у меня начинают течь слюни и бурчит в животе.
Пока сержант Митрофанов беседует с полным, увешанным медалями старшиной, я их всех оглядываю – сильных, молодых, веселых, в медалях и орденах. И вспоминаю других военных, военных сорок первого года – худых, изможденных, в болтающихся на тощих плечах шинелях, с ввалившимися щеками, облепленных грязью, замотанных бинтами…
– Пошли! – прерывает мои мысли сержант.
Мы входим в низенькое помещение, где мухи гудят так, словно здесь работает вентилятор. Но вентилятора нет и в помине, в помещении – духота, и все оно заполнено табачным дымом. В проделанных в стене окошечках я вижу молодых солдат в пилотках и белых куртках. Приняв наши талоны, они ставят на прилавок – вот это да! – банки с американской тушенкой, буханки хлеба, пачки чая, сало, сахар, сухари и галеты, сгущенное молоко, пачку табака, бутылку водки, папиросы, соль, спички!
Ошеломленный, я смотрю, как военные вокруг нас ловко берут все это с прилавка, кладут в свои мешки, тут же меняют хлеб на водку, сахар на хлеб, спички на мыло, мыло на табак, табак на сухари, сухари на…
– Держи! – И я ловлю теплую ароматную буханку хлеба, какой не держал в руках с сорок первого года!
– Лови! – кричит Митрофанов, и я ловлю огромный кусок сала. Сам он, держа продукты в обеих руках, как носят дрова, подходит к столу и кладет их на сальные доски, на которых кто-то рассыпал соль.
И тут я вижу этого несчастного.
Низко склонив грязную голову в пилотке, он протягивает тощую ладонь и кладет на стол, крепко прижимая к нему. И так держит. Поднимает – и я вижу, что к его ладони пристали крошки хлеба и соли. Он слизывает их и глотает. Я не могу отвести от него взгляда. А он снова лижет языком свою ладонь. Вот он находит то место на столе, где остались еще крошки хлеба, снова опускает ладонь, снова крепко прижимает, опять слизывает.
Боже! Что с ним?! Он потерял карточку?! Хоть бы кто-нибудь дал ему кусок хлеба!
Я смотрю на сержанта: весело улыбаясь и не замечая, как и остальные, этого солдата, он завязывает мешок, битком набитый продуктами. Во рту у меня полно слюней, в животе урчит, и как хорошо понимаю я поговорку: сытый голодного не разумеет!
Я хочу обратить внимание Митрофанова на голодного солдата, но мне стыдно. Ведь продукты-то не мои! И никто, никто из военных не замечает, как снова и снова он слюнявит ладонь и кладет ее на стол… Но ни соли, ни крошек хлеба на нем уже нет. Солдат вздыхает, поднимает голову, и наши глаза встречаются. Ничего, кроме голода, нет в них!
– Пошли! – командует Митрофанов.
Мы выходим из помещения, навстречу нам – патрули. Один из них сразу же подходит к этому солдату и что-то говорит ему. Тот безразлично смотрит на него.
– Ну что ты! – кричит Митрофанов.
Я торопливо перешагиваю порог и, догнав его, иду рядом. Его мешок пахнет хлебом и салом, салом и хлебом! И еще под мышкой он несет буханку хлеба, которая не влезла в мешок.
Мы быстро пересекаем площадь, и когда подходим к метро, я еще раз оглядываюсь: в самом конце ее, посредине патрулей бредет тот солдат. И я вижу, что патрули отобрали у него ремень и хлястик, и его шинель теперь похожа на больничный халат.