Текст книги "Портрет героя"
Автор книги: Мюд Мечев
Жанры:
Военная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 31 страниц)
– Спасибо! А где?
– Двадцать вторая комната, второй этаж.
Войдя в комнату, я вижу их всех троих почти в тех же позах, в каких они лежали тогда на крыше, только в одежде. Рыженькая при виде меня бледнеет и садится на кровати.
– Что случилось?
– Я от вашего друга Драгомира Чернетича. – Она становится еще бледнее. – Не пугайтесь! – почти кричу я. – С ним все в порядке! Он жив!
Она не произносит ни слова, только смотрит на меня. И как же она прекрасна! Ее лицо, увенчанное темно-рыжими волосами, коротко остриженными, бело как мел; большие карие глаза широко открыты; темные ресницы оттеняют бледность лица. За раскрытыми ярко-красными губами видны блестящие маленькие белые зубы. Тонкая шея, обнаженная спереди, белеет из грубого синего воротника гимнастерки. Изящные пальцы сцеплены на коленях.
– Завтра, – говорю я, но вижу, что мои слова доходят до нее как сквозь воду, так отрешенно смотрит она на меня, – он будет… или, возможно, будет на Киевском вокзале. У меня нет записки, я оставил ее его маме, но он просил вас быть там с утра и до вечера.
– Ах!
Подруги подбегают к рыженькой, а я, не дожидаясь, пока она заплачет, киваю им всем и быстро сбегаю по лестнице. Внизу благодарю мегеру, которая ласково улыбается мне, отчего ее черные брови двигаются на лбу, как пиявки.
Дома я опять внимательно осматриваю пол под дверью, но… письма нет.
XX
Еще в прихожей я слышу голос сержанта Митрофанова, распевающего на кухне «Расцветали яблони и груши…», а затем тот звук, который получается при шитье дратвой. Заглядываю в дверь: при свете коптилки сержант сидит на нашем фортепианном стульчике перед горой подшитых валенок.
– Последний! – говорит он мне и подмигивает.
Глаз, блеснув отражением огонька коптилки, становится круглым, как у кота. Он смотрит в то место, которое мне не видно, но я понимаю, что там кто-то есть.
– Заходи! – приглашает Митрофанов. Я делаю шаг. О боже!
Сидя на венском стуле с зажатой в руках дешевой немецкой сумочкой и выставив блестящие коленки из-под короткого платья, преданно глядит на сержанта Митрофанова… парикмахерша.
– Здравствуйте! – тонким голоском пищит она и, встав со стула, подает мне холодную маленькую ладошку. Отвечая на ее приветствие, я стараюсь увидеть лицо Митрофанова и поворачиваюсь к нему, но ничего кроме веселья не выражает его плутоватый взгляд. Потоптавшись на месте и сказав: «Ну я пошел», иду в комнату.
Там у такой же коптилки сидят мама, дядя Вася и брат.
– Ты где был? Ты что, не знаешь, который сейчас час? Мама и рассержена и как-то смущена.
– Я ходил по делам.
– По каким?
– Я расскажу, но позже. Я устал и хочу есть.
– Ешь! – Мама придвигает ко мне тарелку с холодной кашей. – Все остыло!
Я втыкаю в кашу ложку и чувствую, что страшно хочу спать. Мои глаза слипаются.
– Что ты молчишь?
– Я жую.
– Очень долго! Ах! – внезапно говорит она, обращаясь к дяде Васе. – Как мне не нравится, что они там сидят! Ну что они там делают?!
– Просто сидят, а Митрофанов подшивает валенок, – отвечаю я.
– А она? Она чем занята?
– Ничем… Сидит и смотрит на него.
– С обожанием! – вдруг заявляет брат – и почему-то басом. Не обращая внимания на мамин укоризненный взгляд, он продолжает, радуясь минутному молчанию: – Да… Я знаю такой взгляд… Я читал в романах. Это взгляд обожания, и происходит он от любви!
– О боже! – восклицает мама. – Еще ты тут со своими сентенциями!
– Я хочу, – перебивает ее брат, – принимать участие в жизни взрослых! И я большой, я много уже понимаю и… много видел!
Мы серьезно слушаем, как он это все нам выкладывает, и дядя Вася задает вопрос, который у нас у всех вертится на языке:
– Ну что же ты видел?
– Ох! – вздыхает брат. – Очень много… Я видел начало войны… как все началось… и первую бомбежку Москвы. Я видел, как горела наша фабрика… – Он начинает загибать пальцы. – Видел, как одного старика убило осколком… видел ополчение… И все плакали… и я тоже плакал… Я видел, как все бумаги сжигали тогда, когда думали, что немцы займут Москву… Я видел мертвого милиционера, которого…
– Достаточно, – тихо, но твердо говорит мама, а брат, что-то шепча, продолжает загибать пальцы.
– Нет, – тоже тихо говорит он, – пальцев не хватит для того, что я видел!
– Прекрати, – просит мама и обращается ко мне: – Ну почему им интереснее сидеть там, на кухне, а не здесь, с нами, в комнате?
– Ну как ты не понимаешь, мама?! Они хотят быть вдвоем!
Я глотаю холодную ржаную кашу, и когда тарелка пустеет, а в желудке моем каким-то противным комом оседает то, что я съел, я еще выпиваю стакан остывшего чая.
– Ну так я хочу знать, – ледяным тоном произносит мама, – где ты все-таки был?
– Я ходил к матери Чернетича.
– Зачем?
– Возможно, что завтра он будет на Киевском вокзале.
– Это он написал письмо Сталину?
– Да…
Мама и дядя Вася уходят в маленькую комнату. Брат шепотом говорит мне:
– А Дуся все время плачет и не выходит на кухню!
– Это не наше дело. А тебе пора спать.
– Ладно. Я пойду, хотя мне и хочется с тобой поговорить.
– Я завтра прогуляю, а сумку с книгами спрячу на кухне, за шкафом. Так что имей в виду!
– Хорошо, – шепчет он, делая страшные глаза. И, топая босыми ногами, уходит к своему сундуку. И я тоже ложусь и мгновенно засыпаю.
XXI
«Попробуй найди тут Чернетича!» – думаю я, попав под своды Киевского вокзала. Тысячи людей! Почти все – военные. Сидят на лавках, на полу, на подоконниках; едят, читают, спят, играют в карты. Многих окружают женщины, дети и старики, которые их провожают.
Густой махорочный дым висит в воздухе. Я пробираюсь через наполненный народом, гудящий зал, раздумывая, где и на каких путях можно будет увидеть тот эшелон, в котором поедет Чернетич.
Я смотрю на военных: они ничем не напоминают тех, которых мы провожали в сорок первом году… Рослые, веселые, все, мне кажется, напоминающие сержанта Митрофанова, с медалями, орденами, они полны того оптимистического настроения, которое теперь появилось и у нас.
Но на женщин, провожающих их, смотреть невозможно… Плачущие или готовые заплакать, цепляющиеся за них, не отстающие ни на шаг от этих звенящих медалями и орденами военных…
На перроне свежий утренний воздух, смешанный с вонючим угольным дымом, на минуту все же освежает меня. Я вытираю пот со лба и тут же на условленном месте у киоска «Союзпечати» вижу маму Чернетича.
– Мы не найдем его, – вместо приветствия говорит она мне, еле шевеля бледными губами.
– Найдем! Стойте здесь и не уходите. Вы принесли «Беломор»?
– Да, но…
– Давайте скорее!
Найдя уборную не столько по вывеске, сколько по тяжелому запаху, я спускаюсь в зловонный тоннель, продираюсь сквозь толпу курящих военных, и попадаю в темное помещение без окон, где, потолкавшись немного и поговорив с несколькими мрачными личностями и оставив им пачку «Беломора», получаю необходимые сведения.
Наверху меня оглушает громкая музыка духового оркестра, составленного из военных музыкантов под управлением маленького пузатого человечка. Появившись из главного зала, оркестр в сопровождении бегущих за ним мальчишек, сверкая трубами, проходит мимо меня. А за ним идут солдаты в походной одежде, с оружием, с катками шинелей через плечо. Рядом с солдатами бегут женщины. Все они пытаются что-то спросить у солдат, что-то говорят им… Колонны направляются к длинному составу.
Когда бодрые звуки оркестра стихают, уносимые вдаль ветром, я вижу женщину с трясущейся седой головой. Невидящими глазами на залитом слезами лице она смотрит куда-то мимо всех, медленно бредя по перрону. Ее сумочка открыта, и оттуда торчат бумаги и висит конец белого носового платка. Вот она подходит ко мне…
– Вы не видели моего сыночка?
– Как он выглядит? – спрашиваю я.
Странным взором смотрит она на меня, голова ее трясется.
– Вы, – повторяет она снова, – не видели моего сыночка?
– Нет…
Она грустно кивает в ответ и направляется к людям, стоящим дальше. Платок падает из сумочки, ей подают его, и опять я слышу:
– Вы не видели моего сыночка?..
– Товарищи! – раздается зычный голос, усиленный репродукторами.
На высокой трибуне, назначение которой до этого времени было мне совершенно непонятно, стоит высокий человек в кепке, штатском костюме, в очках. Рядом с ним еще несколько людей в штатском и один военный. Все бойцы, прошедшие мимо меня, теперь стоят перед вагонами лицом к трибуне.
– Товарищи! – еще громче кричит человек в очках. – В этом году, выполняя стратегический план окружения и разгрома немецко-фашистских войск под Сталинградом, созданный Верховным Главнокомандованием Красной Армии, наши войска в итоге шестинедельных наступательных боев разгромили тридцать пять дивизий противника, нанесли тяжелые потери семи дивизиям противника, истребили…
С трясущимися руками, с открытой сумочкой, опять подходит та женщина.
– Вы не видели моего сыночка? – тихо спрашивает она.
– Нет, – отвечаю я, беря ее за рукав, не в силах оторвать взгляда от ее залитого слезами лица, – мы ведь не знаем, как он выглядит. Наверное, его здесь нет…
Кивнув мне, как бы в знак согласия, она идет в сторону.
– …взяли в плен, – кричит человек на трибуне, – сто тридцать семь тысяч шестьсот пятьдесят солдат и офицеров противника, уничтожили и захватили огромное число боевой техники врага, Красная Армия освободила от немецко-фашистских захватчиков одну тысячу пятьсот восемьдесят восемь…
Подойдя к стоящим у стенки женщинам, которые тоже слушают человека в очках, седовласая, тряся головой и широко расставив руки, как бы желая обнять кого-то, обращается к ним:
– Простите… – ее голос перебивается раскатами баса из репродуктора, – вы не видели моего сыночка?
К ней подходит милая молодая милиционерша, бережно берет под руку и, тихо говоря что-то на ухо, уводит. А я все смотрю на эту женщину с трясущейся головой, и до меня долетают ее слова:
– …сыночка?
– …провалились авантюрные планы германских империалистов, рассчитанные на порабощение Советского Союза! Провожая вас, дорогие наши бойцы и командиры, мы желаем вам победы! За нашу Советскую Родину под знаменем Ленина-Сталина вперед к Победе! Ур-ра, товарищи!
Бойцы, стоящие перед вагонами, кричат «ура», а я, пробираясь сквозь толпу, везде ищу взглядом рыженькую, но ее не видно, и я иду к «Союзпечати» и говорю маме Чернетича, что узнал в уборной.
– Пойдемте!
Когда она поднимается, я вижу, что она в полном изнеможении, а сколько нам ждать – неизвестно. Я поддерживаю ее, и мы идем в конец перрона. И тут из громадных раскрытых окон вокзала раздается ужасный крик, прорезающий воздух. Мы замираем в испуге. С минуту тихо…
– А-а-а-а! – снова слышится страшный вопль.
Люди бегут к дверям вокзала. Крик раздается в третий раз… Мне кажется, что кричит женщина и кричит, сжав зубы.
– Боже! – шепчет в испуге мама Чернетича. – Что же случилось? Что это?
И опять это вопль! Мне кажется, что человек, который издал его, после этого должен погибнуть! Он длится так долго и слышать его так ужасно! Моя спина покрывается липким потом, а мама Чернетича, побледнев, шепчет:
– Извините… Мне плохо…
Оглядываюсь в поисках свободного места, но ничего не вижу. Какая-то женщина отодвигается на своем чемодане и молча показывает рукой.
– Спасибо, – благодарит мама Чернетича и садится, закрыв глаза.
А через толпу, запрудившую все пространство перед входом в вокзал, пробивается милиционер, за ним – женщина в белом халате с чемоданчиком в руках. Милиционер расталкивает народ, и они исчезают в дверях.
– Я сейчас! – говорю я маме Чернетича. Она кивает, не открывая глаз, и я бегу к окнам вокзала, где толпятся женщины.
– Что случилось? – спрашиваю я у них.
Они молчат, как бы решая в уме что-то. А старуха в платке, повернув ко мне морщинистое лицо, спокойно говорит:
– Рожает… рожает женщина… – И, подняв голову к небу, крестится и что-то шепчет.
Толпа в зале и под окнами затихла… Первым нарушает эту тишину гудок паровоза, потом – далекий кондукторский свисток… И вдруг из окон вокзала раздается какое-то всхлипывание и тихий звук, похожий на плач котенка… Две девушки с носилками, расталкивая толпу, пробираются туда… Снова слабый писк… Старушка продолжает креститься, повторяя:
– Слава богу! Слава богу!
Слышен голос милиционера:
– Разойдитесь! Разойдитесь! Ничего не случилось! Разойдитесь!
Вот милиционер появился в дверях, расталкивая народ, а следом за ним, держа в руках крошечный сверток, склонив над ним голову, идет докторша. Какой-то старик несет ее чемоданчик, за стариком появляются девушки с носилками. На них лежит женщина. Ее лицо поднято вверх, нам ничего не видно, кроме длинного носа, так как голова ее завернута в платки. Сверху она накрыта казенным серым одеялом.
– Белоруска! – говорит старушка, которая до этого крестилась. Я удивленно смотрю на нее. – Нос длинный, – поясняет она. – А сыночек или там девочка ездить будеть, раз на вокзале родился! О господи! – вздыхает и крестится она.
Я возвращаюсь к маме Чернетича, ощущая дрожь во всем теле.
– Родился? – спрашивает меня женщина, сидящая на чемодане рядом с мамой Чернетича и не выпускающая из рук громадный узел.
– Да.
– И слава богу!
Пройдя мимо складов и стоящих на путях товарных вагонов, мы попадаем на нужную площадку. Вдоль одного из железнодорожных путей вся земля утоптана и засыпана окурками и мусором; у дощатых столиков на козлах стоят женщины в белых платках и под палящим солнцем продают кто что может.
Здесь разложены картофельные лепешки, рядом с ними в больших бутылях молоко голубого цвета, семечки в стаканах, лесные орехи, у одной женщины – пять штук вареных яиц. Старик мрачного вида с деревянной ногой, которую он выставил вперед, сидит прямо на земле, и перед ним стоит маленький мешочек с махоркой, в мешочке – граненый стаканчик, насыпанный доверху; большими буквами на куске картона, прислоненного к мешочку, написано: «Турецкий табак».
Проглотив слюни, я подхожу к одной из женщин и спрашиваю:
– Здесь проходят воинские эшелоны?
Я опасаюсь, что после этих слов меня схватит чья-то невидимая рука. Но она спокойно отвечает:
– Да, здесь, милый.
И я возвращаюсь к маме Чернетича, а она, тревожно глядя на меня громадными темными глазами, дрожащими губами произносит:
– Я не знаю, что со мной! Простите меня… Но я сейчас не понимаю самых простых вещей. Прошу вас, делайте все, что нужно, а я буду слушаться вас… Но… только скажите, мы увидим его?
– Обязательно!
Она кивает и садится на ступени, подстелив газету. Я стараюсь не смотреть на нее, потому что у нее все время дрожат губы и глаза налиты слезами. Люди все подходят и подходят. Я понимаю, что и они ждут своих, надеются увидеть их в поездах, идущих на фронт. И так проходит много-много времени…
…Солнце садится, наступает вечер. Из торговавших остались только старушка со своими семечками и старик с турецким табаком, который равнодушно смотрит вокруг и через каждые две-три минуты сплевывает слева от себя.
– Мы не увидим его, – горестно то ли спрашивает, то ли утверждает мама Чернетича.
Но сразу же после этих слов за нашими спинами начинается какое-то движение и все ожидающие, сидевшие в тени длинного деревянного сарая, встают и направляются к путям… И тут же я вижу этот состав!
Из-под моста раздается громкий гудок паровоза. Пыхтя и пуская клубы пара, он снижает скорость и движется именно по тому пути, где мы стоим.
Первый вагон – офицерский. Потом идут товарные вагоны с солдатами. Мама Чернетича, подняв голову, смотрит не отрываясь, но среди тех, кто высовывается оттуда и машет нам, Чернетича нет.
Вдруг за нашими спинами раздается крик. Женщина, рыдая, бежит за вагоном.
– Мама! – кричит ей молодой солдат. – Мама! Мама!
Еще вагон. Человек в сержантских погонах машет, улыбаясь в висячие усы, седой женщине, глотающей слезы… Разыскивая своих, разбегаются вдоль состава люди… И тут я вижу Чернетича!
Загорелый, похудевший, одетый в гимнастерку, в пилотке, он, тоже увидев меня, кивает, а я думаю: «Почему у него такие уши?» И только через какое-то время соображаю, что он острижен наголо.
Драго нагибается, пролезает под бруском, отгораживающим проем дверей, на ходу спрыгивает на хрустящий гравий. И бежит к нам, раскинув руки.
– Мама!
Он обнимает ее, что-то шепчет, но слов я не слышу. Противная пленка слез заволакивает все у меня перед глазами. Я прихожу в себя только тогда, когда Чернетич подает мне руку:
– Что вы плачете?
– Так… – И я отворачиваюсь.
А его мама, глядя на сына и водя пальцами по его лицу, начинает что-то быстро-быстро говорить по-сербски. Лицо Драго становится серьезным, он отрицательно качает головой. А она, отпустив его на секунду, раскрывает сумочку, достает платок, вытирает лицо и сует ему пачку денег, опять что-то говоря по-сербски.
– Мама, – просит он ее по-русски, – мне не нужны деньги… И говори, пожалуйста, по-русски. С нами наш друг!
Она кивает в знак согласия, но продолжает говорить по-сербски, потом достает что-то на длинной цепочке, похожее на медальон. Чернетич краснеет, но она, не переставая говорить, умоляюще смотрит на него. Вздохнув, он снимает пилотку, нагибает голову и расстегивает ворот гимнастерки. Она надевает медальон ему на шею и осторожно, чтобы никто не видел, целует, прежде чем опустить его за воротник. Я понимаю, что она близка к обмороку – таким бледным и странным становится ее лицо.
– Спасибо, мама! – Драго поворачивается ко мне. – А она… не придет?
– Я все передал ей… и она обещала, – отвечаю я.
Он поднимает голову, осматривается, и на его лице такая надежда и такое страдание!
И вдруг прямо на путях появляется милицейская машина. Подпрыгивая и кренясь то на правый, то на левый бок, она мчится к нам.
– Она! – шепчет Чернетич.
– Милиция! – орет кто-то в толпе у вагонов.
Люди начинают разбегаться, только старик инвалид остается на месте, бормоча:
– Меня не заберуть – я инвалид! – И, добавив короткое слово из трех букв, заканчивает фразу словами – … с ними!
Машина останавливается, дверцы ее распахиваются, и со всех ног бежит к нам рыженькая! А за нею – две ее подруги. Они с револьверами на боку, в форме, и при виде их, бегущих, старик инвалид удивленно таращит глаза, а солдаты, высовываясь из вагонов, машут руками и смеются.
Рыженькая подбегает к нам, Чернетич смотрит на нее – и они обнимаются!
Мама Чернетича не отводит глаз от рыженькой. А она, спрятав на груди Чернетича лицо, трясется от слез и не может вымолвить ни слова. А он гладит ее по спине и говорит, говорит…
– Успокойся! – просит он. – Все будет хорошо! Подними голову! Я хочу тебя видеть! Все будет хорошо!
Но она, мотая рыженькой головой, только крепче обнимает его.
И в это время – громкий, разлучающий нас – раздается гудок паровоза.
– Подними голову! – Чернетич силой поворачивает лицо девушки к себе. Оно залито слезами, но прекрасно, и я понимаю, что они любят друг друга.
– По ваго-онам!
Чернетич целует это милое, опухшее, плачущее лицо много-много раз. Опять свисток паровоза. Чернетич подает руку подругам рыженькой, жмет руку мне, обнимает и целует свою маму. Она смотрит на него громадными темными глазами, и он что-то шепчет ей.
– Прости меня, мама! Прощай! – И он бежит за вагоном.
Несколько рук протягиваются к нему, он хватается за скобу, подтягивается, и его втаскивают на площадку. Он поворачивается к нам, но за это время вагон ушел так далеко, что я вижу только смутное светлое пятно под пилоткой… Это мой друг – Драгомир Чернетич!
Паровоз еще раз гудит, но далеко-далеко. И после этого гудка наступает, как мне кажется, жуткая тишина… Белая как полотно стоит мама Драго и пытается что-то сказать… Но вдруг она резко поворачивается к рыженькой.
– Милая! – кричит она. – Милая!
Она раскрывает свои объятия, они обнимаются, я сквозь слезы вижу, как вздрагивает спина рыженькой, обтянутая синей гимнастеркой. А мама Чернетича гладит ее, и они обе плачут, прижавшись друг к другу. Подружки, беленькая и черненькая, стоят рядом.
– Мы довезем ее, не беспокойся! Где она живет?
Я отвечаю, и мой собственный голос доносится до меня, как через вату. Я киваю им и иду вдоль путей. Возле милицейской машины шофер и несколько солдат окружили старую цыганку в грязном бархатном платье. Руками в серебряных кольцах она держит ладонь усатого пожилого солдата и цокает языком:
– Ах, дорогой! Счастье тебя ждет! Такого счастья даже я не видала! Вот счастье! – гортанно кричит она. – Золото! Жена богатая! Деньги на книжке! Жив будешь! Позолоти ручку!
– Где ты был?! На тебе лица нет! – восклицает мама.
– В школе. Я устал, мама…
– Не ври! – Мама едва сдерживается. – Я нашла твою сумку на кухне, за шкафом!
Я молчу, у меня, правда, нет сил даже отвечать. А мама с непроницаемым видом сидит в кресле, напоминая ссыльного Суворова в Кончанском, и продолжает:
– Скажи мне, о чем ты думаешь? Куда ты себя готовишь?
– Мама, я не понимаю…
– Я вижу, что ты не понимаешь! Вижу! Твои товарищи учатся, получают знания! Они окончат школу, поступят в институты, будут культурными людьми: учителями, врачами, архитекторами… Кем будешь ты со своими двойками?! Посмотри!
И, вынув из моей сумки дневник, она бросает его на стол. Как назло, его страницы раскрываются на неудачной неделе.
– Два… три… три с минусом… три с плюсом… единица с минусом… Что это?
Единица с минусом – это изобретение Говорящей Машины.
– Это – единица с минусом, – отвечаю я.
– Я готова плакать, – говорит мама. Ее лицо дрожит, голова совсем седая, и в глазах такая тоска и отчаяние, что становлюсь противен сам себе.
– Что же ты молчишь? – спрашивает она трясущимися губами.
– Мама, я очень устал… И хорошо учиться не могу, мне все противно!
– Что ты говоришь?
– Мама! Я сегодня целый день был на вокзале – я провожал на фронт Чернетича… И целый день не ел.
– Я дам тебе манной каши, – говорит она совсем другим тоном, встает и больше не глядит на дневник.