Текст книги "Портрет героя"
Автор книги: Мюд Мечев
Жанры:
Военная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 31 страниц)
XXVII
В воротах госпиталя топчется часовой из команды выздоравливающих – старый дядька с большими усами, в шинели и громадных валенках, с немецким штыком на поясе. На воротах висит объявление: «Строго запрещается выносить из госпиталя продукты, перевязочные материалы и медикаменты!»
– Что тебе? – спрашивает он.
– Я пришел в госпиталь навестить моего подшефного.
– Пропуск.
Я вынимаю из кармана свой старый пропуск и подаю ему. Сняв громадную ватную рукавицу, он плюет на большой палец и, взяв пропуск, долго роется в карманах шинели.
– Вот черт! – шепчет он. – Очки… Ну ладно, ступай.
– Здравствуйте!
Так, как будто она меня никогда и не видела, совершенно безо всякого выражения, блестя лоснящимися щеками, еще более толстая, с еще более глупым видом, никак не ответив на мое приветствие, протягивает мне коротенькую руку Макарова. На минуту она прекращает жевать и произносит, отодвинув языком комок за щеку:
– Пропуск!
Я подаю. Она рвет его в клочки и бросает обрывки в корзину под столом.
– Что вы делаете?!
– Он тебе не нужен.
При этих словах что-то обрывается у меня в груди, и я глотаю слюну.
– Я пошел, – почему-то очень тихо говорю я ей, направляясь к лестнице.
– Тебе в канцелярию!
– Нет, я в шестую к…
– Мальчик!
Я поднимаю голову: на верхней площадке стоит, глядя на меня своими прекрасными темными глазами, Анжелика Абрамовна.
– Ты навещал Селиверстова?
– Да.
– Здравствуй. Ты давно не был у нас.
Она скорее утверждает, чем спрашивает.
– Да… Я не был больше месяца… Я болел.
– Пойдем.
Я сажусь на холодный металлический табурет, привязанный бинтом к ножке ее стола. Взяв картотеку и повернув ее так, чтобы я не видел, она роется в карточках. Вот нашла что-то… Смотрит… Потом переводит глаза на меня.
– Сколько тебе лет? – спрашивает она.
– Пятнадцать… скоро.
– Селиверстов был твоим другом?
Я не могу дышать.
– Да!
– Его больше нет…
В груди у меня что-то сжимается, слезы брызгают из глаз, я закрываю лицо руками. Она, встав и положив мне руку на плечо, говорит что-то, но я не понимаю слов. У меня такое чувство, что я погружен в воду… Чьи-то руки мягко отнимают мои ладони от лица. Зубы стучат о край стакана.
Все, все кругом переменилось! И эта комната, и Анжелика Абрамовна… И ничего теперь не будет таким, как было при жизни Трофима Яковлевича! Я теперь точно знаю: когда умирает тот, кого любишь, все, все меняется!
– А письмо он получил? – с трудом могу выговорить я.
– Да, – сухо отвечает Анжелика Абрамовна. – Тебе все расскажет Антонов Иван Васильевич, его сосед.
– А кто это?
– Его все зовут комиссаром. Он во втором корпусе… Тебе еще нужен будет пропуск?
Я отрицательно качаю головой.
– Тогда – вот. Это моя записка. Покажешь при входе.
– До свидания.
– Прощай!
Я спускаюсь вниз. Макарова смотрит на меня:
– Узнал?
– Да… До свидания.
Она на минуту перестает жевать и кивает.
Пройдя двором, я открываю дверь во второй корпус. У такого же столика, как и в первом корпусе, сидит женщина с темным цыганским лицом.
– Ты к кому?
Я показываю записку Анжелики Абрамовны.
– В четвертую! – говорит она, прочитав, и показывает мне рукой на вешалку. Я раздеваюсь, через зал прохожу в большую палату, уставленную железными кроватями, взглядом ищу комиссара.
– Ты?! – Садись. – Он некоторое время смотрит на меня, потом спрашивает: – Ты знаешь?
– Да…
– Так… Ну что сказать тебе?
Я молчу. Он нагибается и достает из-под матраса сверток.
– Это тебе… от Трофима. Дома развернешь.
– Спасибо, – шепчу я.
– Ты хочешь знать?
– Да…
– Ну, до последнего дня он надеялся на письмо. Каждый день ходил к воротам. Думал – приедет. И как мы пропустили это письмо?! Ведь все попадало к нам в руки…
– Как?!
– Она ему писала. И мы давно, сразу после того случая, помнишь: «жить не буду!»?
– Да.
– Мы еще тогда решили с Анжеликой: будем вскрывать все ее письма к нему. Сначала пришло первое. Там она писала, что очень занята… Потом написала второе, что не приедет… Потом третье… А четвертое попало к нему в руки. Макарова дала, а мы не уследили.
Он вздыхает.
– …Ну вот. Он прочитал это письмо, а мы и не поняли, что с ним. Весь вечер все ходил. Сначала – к врачам. Спасибо, говорит, всем вам! И те не поняли… Потом с нами прощался. Всех обошел. А Анжелики не было. Она бы догадалась! И не было Авессалома Артековича. Авессалом потом, когда узнал, все не мог в себя прийти, все на врачей орал: «Неужели никто из вас не понял, что он прощался с вами, потому что на тот свет собирался!?» А меня именно в этот день перевели во второй! Он, говорят, искал меня, а потом отстал… Утром в нашем корпусе шу-шу-шу… Сестры забегали, засуетились… Что да что? А потом и говорят: в первом корпусе, в шестой, один ночью зарезался… под одеялом… И письмо нашли. Я, как был, выбежал… А там уж и Авессалом, и Анжелика… Потом мы все из окон смотрели, как его выносили… Знаешь, он все про тебя спрашивал. Где, говорит, он? Что с ним? Ну вот… А как его хоронить, весь госпиталь вышел… Все его любили.
– А что в письме было?
– А немного: ты мне не нужен и не пиши. Авессалом, говорят, сказал: «Я бы это письмо в музей отдал… Чтобы помнили!» Ну вот и все…
– А что здесь?
Я держу в руках тяжелый сверток.
– Там штык немецкий и записка тебе. Он мне еще раньше отдал. Отдай, говорит, если меня выпишут, мальчику.
– Спасибо…
– Придешь еще?
– Нет… Не знаю…
– Прощай! – Он внезапно обнимает меня и целует. – Сынок…
Слезы бегут у меня ручьями по лицу.
– Прощайте, Иван Васильевич!
Я иду к дверям, но на середине палаты оборачиваюсь: он стоит у столика с бумажными цветами, воткнутыми в стеклянную без воды вазу, поднимает в воздух кулак и так держит его. «Как Тимме и Чернетич!» – думаю я.
На улице я разворачиваю сверток. В газете, блестя темной сталью ножен, лежит плоский немецкий штык и сложенная вчетверо страница из школьной тетради. В ней всего одна строка: «Помни госпиталь! – написано большими корявыми буквами. – От Селиверстова Т. Я.»
Солнце закатилось за крыши домов, и только в высоком небе, в прозрачном холодном воздухе видны освещенные его лучами два тонких, как стрелы, облака. Повиснув одно над другим, они переливаются перламутром. Замерзающие лужи хрустят у меня под ногами. Почти в самом зените светится зарождающийся месяц. Со стороны бульваров поднимаются аэростаты воздушного заграждения, попадают в свет заходящего солнца, он сверкает на их боках. Ветер поворачивает тупые носы аэростатов на запад.
Вечером дома, сидя у печки, я достаю штык и вынимаю его из ножен. Брат за моей спиной, сдерживая дыхание, смотрит на него, забыв обо всем на свете. На штыке дата – 1914.
– Кто тебе подарил?!
– Один раненый.
– Герой?
– Да.
– Я так и подумал! А можно я подержу его?
– Возьми.
Я затапливаю печь: беру несколько бумажек, зажигаю, и они загораются слабым синим пламенем. Сверху кладу сухие щепки. Беру еще одну бумажку из корзины и вижу свой почерк. Разворачиваю ее: «…напишите ему письмо…» Я кладу и ее в печку. Секунда – и от листка ничего не остается, кроме белого пепла. А потом и он улетает.
XXVIII
– У Нюрки был обыск! – говорит Славик. – У нее нашли восемьдесят банок американской тушенки, золото и драгоценности! И – бинты!
– Ну и что?
– Вот дурак! Бинты, измазанные в крови! Они лежали у нее возле печки, она не успела их сжечь. Это же бинты ее сына! Он же удрал из госпиталя… уже давно! И прячется где-то здесь! А ты… ничего не слышал?
– Нет! Ты меня уже спрашивал.
Славик толкает меня в бок:
– Смотри!
На углу, напротив Нюркиного подъезда, человек. Уткнув голову в воротник, он ходит взад-вперед по свежевыпавшему снегу, скрипя блестящими офицерскими сапогами. Мы проходим мимо него. Из-за углов поднятого воротника нас обшаривают внимательные глаза, затем, повернувшись к нам спиной, человек продолжает мерить улицу шагами.
– Вот видишь!
– А где она сейчас?
– А кто ее знает! С работы ведь ее выгнали. Говорят, часто ходит в церковь и пьет. Ее видели на рынке совсем пьяную, она ругала милицию, потом плакала, и ее увели.
– Да, я видел… А как ты думаешь, его поймают?
Он пожимает плечами.
– А если поймают?
– Крышка! А ее все равно посадят за спекуляцию. У нее все забрали, а ее оставили, только чтобы поймать сына… Мне сказали, – он шепчет мне на ухо, – что она его кормит. Она теперь «подсадная утка».
Дурачок Ваничка, приплясывая, идет нам навстречу. Его пальто, рваное и засаленное, распахнуто, на груди виден мешочек на веревочках, где у него хранится портрет Героя. Штаны, как всегда, расстегнуты, босые ноги всунуты в рваные, без шнурков, башмаки.
– Гы-ы! – говорит он нам вместо приветствия. – Я… я черта видел!
– Где? – быстро спрашивает Славик Ваничку. – Где ты видел черта?
– Десь! Десь! Гы-ы! – И, смеясь, Ваничка показывает куда-то вдаль.
– Когда?
– Гы-ы! Не кажу!
– А я тебе рублик дам, – обещает Славик.
– А не плюнешь в руку… как тогда?
– Нет.
– Черта! Видел черта! Он… как я… Только беднее… Он меня выгнал! – кричит Ваничка. – А я в домике жил, как зайчик! У-у! – Он приставляет к ушам свои обмороженные пальцы и делает несколько скачков, низко приседая.
У Славика лицо становится серьезным.
– А где же твой домик, Ваничка? – ласково спрашивает он.
– Втам! Втам! – кричит Ваничка и показывает на белеющую крышу высокого дома.
– Ну а какой он, черт?
– У-у! – Ваничка оттопыривает уши руками и вытягивает шею.
И мне кажется, он кого-то изображает…
Славик дает Ваничке двадцать копеек и, коротко бросив мне: «Пока!» – быстро бежит к «поднятому воротнику».
XXIX
А я иду к Большетелову. Прохожу мимо деревянного забора усадьбы Льва Толстого, потом – длинное унылое здание бывшего театра кукол Халатова. Здесь работал мой отец, и я приходил к нему и смотрел на его яркие декорации.
Во дворе Большетелова, на месте сломанного в начале войны забора, – ряд высоких свежеоструганных столбов, они опоясывают всю территорию. Я останавливаюсь около деревянных решетчатых ворот, обтянутых проволокой. «Запретная зона! Вход воспрещен!» В проходе у будочки топчется часовой в белом полушубке, шапке и валенках. Подхожу ближе.
– Прахади!
Я вижу скуластое смуглое лицо с глазами-щелками.
Медленно иду вдоль проволочного заграждения: за ним люди, одетые в длинные ватные бушлаты, грузят на машину битый кирпич и строительный мусор. Из дома Большетелова они выходят с носилками, нагруженными всяким хламом, сваливают его в кучу, а потом медленно и лениво бросают в кузов стоящей машины. Несколько темных фигур складывают отдельно от кирпича и мусора куски досок. В середине двора тлеет костер. Около него сидит человек в полушубке с немецкой винтовкой на коленях, а рядом на снегу подняла острую морду вверх овчарка.
Один из заключенных берет из кучи несколько коротеньких досок и, держа их в охапке, не спуская с меня взгляда, несет эти доски в сторону. Дрова! Он кладет их рядом с большой кучей мусора и почему-то опять смотрит в мою сторону.
– Мальчик! – слышу я тихий голос за спиной. – Отойди от ограды. Что тебе здесь надо?
А старик в зековском бушлате засыпает доски и брошенный рядом с ними предмет снегом. Я иду прочь, а невидимый мне человек сзади шепчет:
– Он тебе что-то бросил! Скоро их увезут, и все будет открыто!
«А вдруг… он бросил мне письмо? Боже! А вдруг… это мой отец?! Это он! Но почему без очков? И как он попал в Москву? Значит, он не на Севере? Ну, конечно, это он! А как аккуратно он сложил дрова, как незаметно засыпал их снегом! Конечно, это он! Он узнал меня!»
С бешено колотящимся сердцем, забыв обо всем, я хожу по переулку. Раз тот человек сказал, что их увезут, значит, приедет машина? Но когда же? Я дрожу от холода, от нетерпения, стучу одной ногой о другую и делаю большие круги, огибая площадь и снова возвращаясь в этот переулок.
В который уже раз я прохожу мимо желтого старинного дома на углу, и вот, когда, продрогнув до костей, делаю пятнадцатый круг, у стены с объявлениями вижу Чернетича.
«Вот кто поможет мне! Кто не скажет ни единого слова! Вот кто не выдаст меня! Он ведь – как Тимме!»
– Драго! Здравствуй!
– Что с тобой? – Он непроизвольно оглядывается.
Тихо. Никого нет. И тут наконец я вижу эту машину.
Обыкновенная полуторка. Она заворачивает с Садового.
– Драго! Я… я не знаю, что мне делать! Может быть, здесь – мой отец! – Я показываю на переулок. – И, кажется, он бросил мне письмо!
– Молчи и пошли.
Я иду за ним. Столбы ограды и проволока. Заключенные строятся. Солдат с собакой обходит двор. Двое других говорят что-то темной массе заключенных, стоящих правильным четырехугольником посредине двора. Горячий пар идет от погашенного костра. Вот заключенные подняли руки над головами, и солдат, быстро проходя между рядами, ощупывает некоторых из них.
Редкие прохожие идут по другой стороне улицы, не глядя на происходящее и стараясь как можно скорее пройти это место. А мы все идем вдоль забора, и я не отрываю взгляда от старика небольшого роста. Он стоит крайним в ближайшем ко мне ряду, подняв, как и все, руки.
Машина въезжает во двор.
– Ты узнал его? – шепчет Чернетич.
– Может быть.
Мы проходим переулок, и Чернетич тащит меня в подъезд.
– Надо подождать, – говорит он.
А когда мы снова подходим к воротам, то видим, что несколько стариков, старух, мальчиков и девочек собралось на противоположной стороне улицы, и все они смотрят на ворота зоны. Кренясь в разбитых колеях, оттуда выезжает машина. Тесно прижавшись друг к другу, сидят заключенные. Напрасно я стараюсь разглядеть в машине того старика. Неразличимые в сумерках лица заключенных, похожие друг на друга, сереют светлыми пятнами… За ними, подняв воротники и обняв обеими руками в больших меховых рукавицах немецкие винтовки, сидят солдаты, привалившись к углам бортов. Между ними торчат из-за бортов острые уши овчарки. Из будочки выходит часовой, забирается в кабину, захлопывает за собой дверцы, и машина, вздрагивая, ползет по улице в сторону Садовой…
Я смотрю ей вслед, а народ с противоположной стороны улицы как по команде бросается во двор, как если бы брал штурмом какую-нибудь крепость; и мы с Чернетичем тоже вбегаем вместе с ними в открытые, обтянутые колючей проволокой ворота.
Я обгоняю всех, за мной бежит Чернетич. Вот дом Большетелова с разбитыми окнами… Мусорные кучи, гора битого кирпича, железные, торчащие из снега балки… Здесь должна быть эта вязанка! Я спотыкаюсь и падаю, ощущая во рту вкус крови. Шарю руками в сугробе… И вот вытаскиваю эти обломки дерева и доски! Они аккуратно связаны проволокой. Я трясу вязанку. Доски рассыпаются – ничего нет! Я разбираю эти доски по одной… Ничего!
– А ну отойди! – слышу я. Обернувшись, вижу дядьку средних лет в морском бушлате и ватных брюках.
– Мое! – заявляет он и, оттолкнув Чернетича, делает шаг ко мне. – Подними! – нагло и коротко приказывает он мне и заносит надо мной, сидящим на корточках, свою громадную ногу, обутую в солдатский валенок.
– Извините, – говорит Чернетич твердо, – эти дрова – наши!
Не обращая на него внимания, сплюнув ему под ноги, мужик шипит на меня:
– А ну, жид! Завяжи и подай!
Продолжая шарить в снегу в поисках письма, я в то же время не спускаю глаз с его ноги. Мужик нагибается к обрезкам. Чернетич все так же спокойно говорит ему:
– Прошу вас, оставьте дрова! Это – наше!
– На них написано, что они ваши?! Параша! Рабинович несчастный! Сука!
В ответ Чернетич молниеносным движением ноги выбивает у него из рук кусок дерева. Я вскакиваю. Мужик молча поворачивается к Чернетичу, взмахивает правой… Поздно! Чернетич уже выбросил вперед левую руку! Мужик охает и хватается обеими руками за живот. Секунду он еще держится на ногах не в силах открыть рот.
– Жид!
Сделав шаг назад, Чернетич ударом ноги довершает начатое. Издав урчащий звук, мужик как подкошенный падает на колени. Еще миг – и он на четвереньках. Еще секунда – и он на снегу.
– Быстро! – шепчет мне Чернетич. – Быстро!
Я шарю по снегу, он собирает дрова. Молча на приличном расстоянии на нас смотрят зрители – старики и дети.
– Когда пойдем мимо, отвернись! – Чернетич уже связал проволокой дрова, а я все не могу найти… – Нельзя больше ждать!
– Сейчас, Драго, сейчас!
Я шарю и шарю. Мои руки окоченели. Из-под кирпичей торчит что-то темное. Рукавица! Есть! Письмо в ней!
Держась вдвоем за эту вязанку, мы бегом, отворотив лица от собравшихся, мчимся к воротам.
– Бандиты!
Мы выбегаем на улицу, и тут нам навстречу из-за угла, как с неба сваливается, вся в мехах, блестя золотыми очками, фигура полного человека.
– Ах! – в ужасе произносит фигура и поднимает руки к лицу, как бы защищаясь от удара. Стоя с поднятыми руками, топчась на месте, она загораживает нам путь. Мы легонько толкаем это чучело в мехах, желая его обогнуть. Издав пронзительный вопль, как если бы его резали, так, что у нас звенит в ушах, этот человек, подняв руки, как в фильме, валится на снег… и так и остается лежать.
– Бандиты! – слышим мы сзади.
– Караул!!! – Это уже кричат на всю улицу.
– Бежим!
И мы мчимся так, как только можем. Сейчас должен быть тот подъезд, где я однажды уже прятался с женщиной и стариком. В тихом переулке никого нет, кроме нас. Тяжело дыша и поминутно оглядываясь, мы забегаем в это парадное. Я ощупываю рукавицу.
– Драго! А вдруг это не мой отец?!
– Достань письмо!
Я вынимаю письмо, сложенное в треугольник, и под синим светом чудом сохранившейся лампочки читаю: «Умоляю Вас, кто бы Вы ни были, послать это письмо по адресу…» Это написано на треугольнике четким почерком химическим карандашом.
– Нет, – тихо говорю я, – это писал не мой отец… – и разворачиваю письмо.
«Дорогие Мариночка, Любочка, Верочка! Я живу хорошо. У меня все есть. Работаем немного. Я хорошо одет. Мои окна – на юг. Я прошу вас сделать следующее: возможно, я поеду обратно тем же путем, оденьтесь теплее и на этой неделе ходите и стойте по очереди, держа в руках газету, перед нашей церковью в Быкове, глядя на железную дорогу. Может быть, я вас увижу и пойму – по газете, – что все в порядке. И вы – живы!»
Подписи нет.
– Ты сможешь отправить это письмо сегодня же? – спрашивает Чернетич.
– Конечно, Драго, а вдруг все-таки среди них есть и мой отец?
– Не думаю. Это маловероятно.
И я понимаю с болью в сердце, что, наверное, он прав. Неужели я так никогда больше и не увижу своего отца?
– Драго, скажи мне: тебе не страшно… ну того, что ты пойдешь на фронт?
– Ты никому не скажешь?
– Нет!
– Страшно!
– А я думал, что ты ничего не боишься.
– Таких людей нет.
– Почему же ты тогда послал это письмо?
– Я ненавижу! Ненавижу немцев! И за вашу страну и за мою! Знаешь, куда я хочу попасть? В партизанский отряд! Там я буду, как у нас… в Черногории. Сражаться, как мои предки!
– Драго! Мне хочется сказать тебе… что я… я хочу дружить с тобой.
– Спасибо! – Он смущенно улыбается. – А знаешь, я тоже больше всего хотел дружить именно с тобой!
– Почему же это не произошло раньше?
Он смеется:
– Стеснялись сказать?
– Наверное. Драго, а ты мечтаешь о чем-нибудь?
– Да…
– О чем?
– Это – большой секрет! Но тебе я скажу… Я мечтаю… познакомиться с умной красивой девушкой! Но главное – с красивой! И – с маленькой!
– Так почему же ты не делаешь этого?! Ведь они все на тебя смотрят!
– Не знаю… – со вздохом отвечает он. – Боюсь как-то…
– Ты?!
– Да… Я иногда думаю, что уже поздно…
– Почему?
– Потому что я уже не успею.
Мы умолкаем. Потом Драго прерывает молчание:
– Почему ты оказался рядом с этим местом?
– Я искал своего друга, Большетелова.
– Ну и что?
– Ничего… Потом я увидел заключенного, а потом все это… Большетелов жил в том доме, что разломали.
– Я знаю, что там будет.
– Что?
– Новые большие операционные. Госпиталь расширяется. Мне сказала мама, у нее там работает подруга. И еще она сказала, – тихо на ухо говорит мне Чернетич, – что по всей Москве расширяют госпитали. Понял?
– Нет.
– Это значит, что будет большое сражение!
Я молчу, молчит и Чернетич. Я представляю эти поля сражений, забитые искореженной военной техникой… Леса, где деревья стоят без верхушек… Города из развалин и печных труб… Воронки рядом с железной дорогой, наполненные водой, и другие, зарытые, со стоящими посредине крестами или фанерной звездочкой…
– Драго! Неужели после этой войны будет еще война?
– Не знаю… И эта еще не кончилась. В ней надо победить… И хотелось бы дожить до этого…
XXX
Когда дома я вижу маму и брата, то понимаю, как их люблю, и именно потому снова с ужасом думаю о своем решении…
– Смотри, мама, это он! – радостно кричит брат. Мама не реагирует на его восклицание и недовольно смотрит на меня. Она очень раздражена.
– Где ты был?
– Я ходил за дровами.
– Не морочь мне голову! Зачем ты был там?
– Я брал там дрова.
– И больше ничего?
– Нет.
Я отворачиваюсь, потому что сейчас начну краснеть, и развязываю дрова.
– Мама, а что такое там? – спрашивает брат.
– Я говорю про место, где работают преступники.
– А они страшные? – Брат широко открывает глаза.
– Не знаю. Спроси у него.
– Они страшные? – Теперь брат смотрит на меня.
– Отстань!
Я кладу дрова у печки.
– Твой друг мне не нравится! – вдруг заявляет мама.
– Кто, мама? – Я раздуваю печку.
– Славик. Он сегодня прибежал к нам и рассказал, что видел тебя в зоне. Кстати, с кем ты был?
– С Чернетичем.
– Кто это?
– Это мой одноклассник. И друг.
– Почему у него такая странная фамилия? Он русский?
– Нет, черногорец.
– Ты думал, куда тебя может завести такая дружба?
– Нет, мама.
– И плохо.
– Почему?
– Неужели ты не понимаешь?
– Мама! – Я поворачиваюсь к ней. – Прошу тебя, не говори больше!
Она умолкает и перетирает чашки на столе, где стоит термос с морковным чаем, от которого меня уже мутит.
– Там была драка? – через какое-то время спрашивает она меня.
– Нет. Только перебранка.
– Ужинать! – сухо приглашает она.
Сполоснув руки, я сажусь за стол, думая, что со Славиком пора поговорить. И зачем он все это делает?
Весь длинный школьный день я провожу в каком-то полусне: все время думаю об отце. Сидя за партой и изображая на лице внимание и даже отвечая на вопросы учителей, я думаю только о том времени, когда он был с нами. Я вспоминаю его строгое, красивое лицо, его умелые, сильные руки, его картины, которые он рисовал при мне, а я, стоя за его спиной, затаив дыхание, смотрел на полотно, где на яркой зеленой траве лежали коровы, а дальше, за рекой Истрой, из-за пышных кустов белели башни монастыря…
– Ты помнишь? – спрашивал отец.
– Да… – отвечал я.
– Так что это?
– Новый Иирусалим!
– Повтори.
– Новый И…ерусалим!
– Правильно. А теперь мы сделаем блик! – И он осторожно и быстро мешает красочки на легкой палитре красного дерева.
– Ах!
Отец смеется – и загорелась главка собора ярким золотом, и от этого вся картина стала ярче и светлее.
– А теперь, – говорит отец, – мы пойдем развлекаться! После работы художник должен развлечься, иначе на следующий день он будет плохо работать. Как ты думаешь, покупка конфет – это развлечение?
– Да!
– И я того же мнения. Одевайся.
И вот мы уже на улице. Все с нашего двора кланяются ему. «Еще бы, – думаю я, – ведь он художник! Художник театра Халатова!»
Мы идем в магазин.
– Этих! – показывает отец. И продавщица сыплет в синий пакет конфеты «Урожай». – И этих! – Она сыплет «А ну-ка, отними!» в этот же пакет. – И этих!
И она сыплет, и сыплет… Я волнуюсь. Боюсь, что у отца не хватит денег. Хочу его спросить, но не решаюсь. Наконец он расплачивается, и я облегченно вздыхаю Что с тобой?
– Я боялся… что у тебя не хватит денег.
Весело и громко смеется отец; дома, после долгой прогулки, он предлагает мне, делая заговорщицкие глаза:
– Давай эти конфеты положим маме в письменный стол! На ее научные работы!
– Давай!
И мы засыпаем ящик письменного стола конфетами.
Когда вечером при свете красивой лампы мы сидим за столом, отец говорит вслух:
– Что-то хочется конфет!
– Магазин закрыт, – сообщает мама.
– А в твоем столе не завалялась ли хоть одна конфета?
– Нет, – уверенно говорит мама. – Я никогда их там не держу. Там же мои бумаги! – И она весело смеется. Смеемся и мы.
– А все-таки посмотри!
Она встает, идет в свою комнату, зажигает свет, выдвигает ящик стола… ахает! А мы смеемся еще громче, и я чувствую себя самым счастливым!
…Бессмысленно я смотрю на доску, где нарисована сложная система кружков, соединенных между собой. Ее рисует Чернетич. Я вспоминаю тот день, когда в последний раз видел отца…
Он стоит посредине нашей большой комнаты, засыпанной лежащими на полу письмами и бумагами. Я смотрю на него, на маму, на красноармейцев, на плачущую бабушку. Вот отец обнимает и целует маму, потом бабушку. На минуту он поднимает меня на руки.
– Помни: ты теперь старший! Старший мужчина в семье! Прощай! – И он целует меня.
– …что это? – злобно спрашивает меня Говорящая Машина.
Я встаю как в тумане, вижу ее взгляд, с ненавистью устремленный на меня. На доске, у которой стоит Чернетич, нарисована цепь кружков. В самом первом – какая-то загогулина, дальше – змеи, черепахи, птицы, наконец обезьяна и рядом с нею – человек.
– Это цепь эволюции человека, который произошел от обезьяны.
– Дальше.
– По ней мы можем видеть, как от простейших организмов посредством эволюции произошел человек.
– Но почему это случилось?!
Я молчу.
– Потому, – шепчет Славик сзади, – что обезьяна все-таки встала… с четверенек на две ноги.
Я повторяю.
– Садись! Двойка! Не она встала, человек встал! Запомни!
– Славик, – говорю я на перемене, – спасибо за подсказку, но… надо поговорить!
– Что тебе?
– Так, ничего. Может, выйдем?
Одна его улыбочка чего стоит… Чернетич смотрит на нас, и мы выходим в коридор.
– Ну?
В коридоре холодно. Несколько наших ребят, сидя у батареи, рассматривают какую-то книгу.
– Слушай, Славик, почему ты за мной следишь?.
– Сдался ты мне! – Он дергает плечом и делает шаг в сторону.
– Погоди! – Я хватаю его за рукав. – Объясни мне, почему ты так…
– Отстань! – перебивает он меня. – Больно нужно!
– А если не нужно, то зачем ты вчера заходил к моей маме?
– Я боялся, что с вами что-нибудь случится.
– А почему же ты не помог нам?
– А в чем мне надо было помочь вам? Дрова отбирать у инвалида? Да?
– Мы не отбирали! Он у нас отбирал!
– Так я и поверю! Скажи спасибо, что в школе не сказал!
– И что же ты мог сказать в школе?
– Ну, например, то, что кричал вам народ!
– Что же он кричал?
– Он кричал, – нагло улыбаясь, говорит Славик. – «Бандиты, остановитесь! Отдайте награбленное!»
– Ты с ума сошел!
– Нет, это вы сошли с ума! Разве не вы сбили с ног профессора-международника?
– Ты чокнутый!
– Оставь его, – слышу я внезапно голос Чернетича. – Оставь! Развоняется!
– Ах вот вы как! – шипит Славик. После слов Чернетича лицо его буквально зеленеет. – Я к вам, как к людям, а вы…
– Что мы?
– Что вы! Что вы! Честненькие! Чистенькие! Умненькие! Интеллигентные!
– Пошли, – устало говорит Чернетич. – Уже воняет!
Славик, мне кажется, сейчас заревет. Точно! Что это с ним? Он идет в сортир.
– Ну пока! – говорит Чернетич.
– Пока, Драго!
Я тихонько подхожу к ребятам. Они испуганно оборачиваются, но, увидев меня, опять утыкаются в книгу. Я заглядываю через их головы: на развороте – прекрасная обнаженная женщина. Подняв тонкие молодые руки, тянется она сквозь заросли листьев к висящей над ее головой спелой кисти винограда. Полные груди с маленькими сосками, круглый живот, широкие бедра и стройные длинные ноги!
– Жаль, что все главное закрыто, – шепчет тот, что держит книгу.
Славик выходит из сортира и подходит к окну.
– Эй! – говорит он мне как ни в чем не бывало. – Иди скорей! Смотри!
Окно выходит на церковный двор. Толпа людей у входа в церковь. Слышится знакомый тоненький дискант:
– Дяденька! Отпустите, пожалуйста!
– Что? Что такое? – возмущается женский голос. – Почему детей?!
Раздвигая толпу, движется к синей милицейской машине Памятник. Револьвер в кобуре болтается, как всегда, под свисающим жирным животом. Сзади, сопровождаемые двумя милиционерами, идут, плача и озираясь, деревенские дети. Вот они подходят к машине, чья-то рука открывает заднюю дверцу, мотор фыркает и, разбрызгивая грязь и остатки снега, машина уезжает с церковного двора.
– Вот и все! – говорит Славик. – Не надо было побираться! Запрещено ведь это!
Я молчу.
– В детском доме им будет лучше!
Я молчу.
– Чего молчишь?
– А разве это тоже запрещено?
– Молчи себе на здоровье.
Я поворачиваюсь.
– Куда ты? Давай досмотрим!
– Нет!
«Точно, он ревел».
Ребята снова утыкаются в книгу, а я сбегаю вниз, в раздевалку, одеваюсь и выхожу на улицу. Мне надо зайти в церковь и потом… еще туда, к дому Большетелова.