Текст книги "Портрет героя"
Автор книги: Мюд Мечев
Жанры:
Военная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 31 страниц)
XXXV
Улица пустынна. Совсем темно. Какой-то шорох. Я напрягаю зрение. Неясный силуэт шевелится в арке дома напротив меня. Мы оба молчим.
– Кто ты? – слышу я испуганный женский шепот.
– Мальчик.
В ответ доносится вздох облегчения. Фигура появляется из-под арки, я тоже выхожу и вижу пожилую женщину, держащую под мышкой что-то большое.
– Ты куда, мальчик?
– На улицу Льва Толстого.
– А я – на Крымскую. Пойдем вместе?
– Хорошо.
– Раньше хоть патрули были, – бормочет женщина. – А теперь ни милиции, ни патрулей.
Я разглядел: она несет четыре длинные ножки от стола.
– Тише, смотрите!
Она ахает, и мы замираем. Из темного подъезда осторожно высовывается чья-то голова.
– Граждане, вы куда? – слышим мы старческий голос.
– На Крымскую, – отвечаю я.
– Я с вами.
И мы идем вместе. Месяц, показавшийся из-за туч, освещает все слабым светом. Теперь я вижу своих спутников: женщину, распухшую от голода, с измученным лицом, закутанную в бархатную шубу, и старика в золотом пенсне, в барашковой шапке.
Вдруг до нас доносится крик и внезапно обрывается. Мои спутники дрожат, да и сам я…
– Быстро! – командую я и, почему-то пригибаясь, бегу к дому, с верхней площадки которого, из окна, видна вся улица.
Вот холодный подъезд с оторванной дверью. Стараясь не шуметь, мы поднимаемся на последний этаж. Я высовываю голову из окна и вижу в конце улицы, на углу, темные фигуры нескольких людей. Они сгрудились, и трудно понять, что они там делают… В центре, на земле, сидит человек. Он без шапки. Один из стоящих нагибается и берет его за воротник. Человек на земле стонет – довольно громко, даже до нас доносится – и, получив пинок в спину, поднимает руки вверх. С него снимают пальто… Минута – и оно уже на одном из обступивших его…
Вот жертва стоит на четвереньках и шарит перед собой руками, а четыре фигуры удаляются медленным размеренным шагом. Я слышу их негромкие голоса, но разобрать, что они говорят, не могу. Внезапно слышится звук отворяемой форточки. Четверо останавливаются. Знакомое ругательство. Один нагибается, шарит в снегу. Нашел. Он подбегает к окну, из форточки которого доносятся какие-то звуки, размахивается… Звон разбитого стекла… Осколки сыплются наружу, а те четверо спокойно уходят – как будто гуляют.
– Пошли! – шепчу я своим спутникам и сбегаю с лестницы.
Они, ахая и стеная, спускаются следом.
Подойдя к раздетому, мы видим, что он ползает по снегу, приговаривая:
– Очки… очки… и карточки… и пальто… и шапка… и бумаги…
– Вставайте! Вставайте! – говорю я ему. – И пойдемте с нами!
– Никуда я не пойду! – со злобой отвечает он. – Пока мне не найдут мои очки! Куда я пойду без очков?!
– Придурок!
Я оглядываю все кругом, нахожу его разбитые очки, нагибаюсь и подаю ему.
– Я буду здесь, пока не придет милиция! – говорит он все так же злобно, продолжая стоять на четвереньках и напоминая актера, играющего собаку в детском спектакле.
– Прежде ее надо вызвать, – замечает женщина.
Форточка скрипит, мы видим бледное лицо и слышим сердитый шепот:
– Да убирайтесь отсюда! Идиот несчастный! Эй! Из-за тебя у нас выбьют все стекла! Скажи спасибо, что пиджак оставили!
– Я их очень просил об этом, – заявляет ограбленный.
– Ну, вы пойдете с нами? – Я тоже начинаю злиться.
– Да… То есть нет! Если вы найдете мои очки…
– Я их уже подал вам!
– Вставайте, – говорит женщина. – Мы не можем вас больше упрашивать. Хорошо, что вы вообще остались живы!
Мы помогаем ему подняться, и уже вчетвером движемся к Крымской, все так же прижимаясь к домам.
– Как же вы их не заметили? – участливо спрашивает старик в барашковой шапке.
– Я заметил! Но мне показалось, что они просто гуляют! Завтра… я позвоню куда следует и этих типов…
Видно, что голова у него мерзнет.
– Если вы мне дадите ваш портфель, – предлагаю я ему, – то я дам вам шапку.
Он растерянно смотрит на свой портфель с оторванной ручкой.
– А что у вас в шапке?
– Уголь.
– Вы с ума сошли!
– Как хотите.
Вот и площадь. Она пустынна. Ограбленного трясет от холода.
– Куда же я пойду? – хнычет он.
– Вам, наверное, надо в метро, – говорит женщина.
– В таком виде?! – Он взмахивает руками. А потом говорит мне, как будто делает великое одолжение: – Ну, хорошо, молодой человек! Давайте вашу шапку! Главное – мои переводы целы!
Он вынимает из портфеля бумаги и кладет их за пазуху.
– А кого вы переводите? – спрашиваю я.
– Неуместный вопрос! Данте, конечно!
– Держите! – И я подаю ему шапку.
– Странно, – шепчет он, – ведь с ними был военный…
Он раскрывает портфель, я сыплю туда уголь, но в это время слышится милицейский свисток. Я оборачиваюсь: двое милиционеров бегут к нам от станции метро, машут руками. Я хватаю портфель и со всех ног бросаюсь бежать.
Только у дома я замедляю бег и слышу, как какой-то человек орет с другой стороны улицы: «С Новым годом!»
«Наверное, навеселе», – думаю я.
Но когда прихожу домой, вижу, что на столе горит свеча и в банке стоят еловые ветки, украшенные звездочками. И я остолбенело смотрю на все это.
– Мама! Что это?
– Разве ты забыл, какой сегодня день? – Мама смеется.
– Какой?
– Скажи ему, – просит она брата.
Надувшись, важно сидя перед пустой тарелкой, он гордо сообщает:
– Даже я знаю, что сегодня – Новый год!
– Новый год… – говорю я растерянно. – А я и забыл совсем!
– Сегодня, – важно, как это он делает всегда, когда сообщает мне новость, которую я еще не знаю, говорит брат, – мы будем есть вареную картошку и компот из сушеных фруктов!
– А я тоже принес гостинцы и уголь! – И я вынимаю свои дары.
Мама включает радио.
«…выполняя стратегический план окружения и разгрома немецко-фашистских войск под Сталинградом, созданный Верховным Главнокомандованием Красной Армии, наши войска в итоге шестинедельных наступательных боев разгромили тридцать шесть дивизий противника, нанесли тяжелые потери семи дивизиям противника, истребили сто семьдесят тысяч вражеских солдат и офицеров, взяли в плен сто тридцать семь тысяч шестьсот пятьдесят…»
– Как много, – задумчиво говорит брат, – и убивают людей на этой войне. Это всегда так, мама?
«…наши войска в районе Сталинграда окружили плотным кольцом двадцать две дивизии противника! За нашу Советскую Родину под знаменем Ленина – Сталина вперед к Победе! С наступающим Новым годом, товарищи!»
– Мама! Что это? – спрашивает брат.
– Это – начало Победы… и Новый год!
– Это – первый Новый год во время войны! – говорит брат.
– Нет, уже второй, – поправляет его мама.
А потом мы молчим, глядя на покрытый белой чистой скатертью стол, на котором горит свеча и блестит посуда, и ложки, и вилки, и стоит в рамочке за стеклом фотография нашего дорогого дяди Васи.
И уголок заснеженной форточки в нашем окне блестит изморозью.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
I
– Дай сюда! – кричит на весь класс Говорящая Машина и, подойдя к Чернетичу, останавливается перед ним.
Класс замирает, и Чернетич тихо отвечает:
– Нет.
– Что же?! Я буду так целую вечность стоять перед тобой?!
Чернетич молчит.
– Ты что?! Издеваешься, что ли, надо мной?!
Кто-то громко вздыхает на последней парте. Мы оборачиваемся. Бедный Тимме из бледного делается красным.
– Во-он! – орет внезапно на Тимме Говорящая Машина.
Все такой же красный, смущенно улыбаясь, Тимме, шаркая ногами, идет к выходу. Когда дверь за ним закрывается, Говорящая Машина подходит к журналу и что-то пишет.
– Я поставила ему «два»! За то… за то… в общем, за безобразное сочувствие к тем… к тем, кто… – не скрывая своей ненависти, она в упор смотрит на Чернетича, – к тем, кто без всякого права живет в нашей стране, пользуется бесплатным обучением! И это в такие годы! В годы, когда многие сражаются и гибнут, а не сидят, – голос ее срывается на визг, – не сидят, великовозрастные, на партах! Во-он! Во-он из класса! – Она орет как сумасшедшая.
Не глядя на нее, Чернетич выходит из-за парты, и я замечаю у него в руке что-то белое. Движение – и сложенная в несколько раз газета попадает ко мне в руки. Он выходит из класса.
– Теперь, когда те, кто не хочет учиться, не будут мешать нам, снова пишите…
Следя за каждым ее движением, я раскрываю газету и сразу вижу отчеркнутое чернилами сообщение:
«Зверства оккупантов в Югославии. Лондон. 31 декабря (ТАСС). По сведениям из югославских кругов Лондона оккупационные власти Югославии истребили население целых деревень по подозрению в поддержке партизан. В деревнях Крива Река и Майковац было убито более 1000 мужчин, женщин и детей. Оккупанты сожгли 70 домов, несколько десятков человек было заперто в церкви, которая затем была подожжена. Крестьянин Родован Трифонович и его семья были задушены, крестьяне Янко Цветкович, Маладин Реллк сожжены живьем…»
Когда звенит звонок, Чернетич, не глядя ни на кого, возвращается в класс, подходит ко мне и берет у меня газету. Ребята молча и с каким-то особым вниманием смотрят на его бледное красивое лицо.
– Спасибо, – кивает он и кладет газету в портфель.
На перемене Тимме делает мне какие-то таинственные знаки. Я иду с ним на первый этаж, но он увлекает меня еще дальше – под лестницу к фанерному стенду. Приблизив лицо и широко открыв добрые белесые глаза, Тимме шепчет:
– Я – владелец страшной и ужасной тайны! Я не знаю, как мне быть… Мой долг, я знаю, состоит в том, чтобы все рассказать директору… Но он, как мы знаем, излишне горяч… и кроме того, ему не до нас теперь… И я раньше решил сказать тебе… – Звонок прерывает его монолог. – Сейчас литература. Онжерече. Прогуляем? – Я киваю. – Так вот. Помнишь тот вечер, когда мы просили хлеб у моста?
– Конечно.
– Так вот. Много раз твой… извини, наш Славик просил меня пойти в ту дыру, куда спрятались дети, облаченные в крестьянскую одежду. И я дал согласие. Думал удержать его от плохого… Но оно произошло… И при моем участии. Я – сообщник! Стыд мучает меня…
– Тимочка, дорогой, расскажи короче!
– Извини. Эти дети живут в люке. Они прятали свой собранный хлеб там. И Славик взял его и унес. Там было килограмма два сухих корочек. Они были запрятаны в сундук, на крышке которого изнутри так трогательно наклеен портрет товарища Сталина! И я…
– Все! Хватит! Пошли!
– Он предложил мне сухарь, но мое горло все равно не смогло бы проглотить этот, так низко украденный, хлеб! И я отказался и сказал: «Отнеси обратно, или я все расскажу в школе!» Но он засмеялся: «Тебе все равно никто не поверит! Во-первых, ты – немец! Во-вторых – соучастник!
И не забывай, что ты и твоя семья просто чудом не высланы из Москвы». И я… и я вспомнил о маме… и о бабушке…
«Вот тебе и немец! – думаю я. – Немец… немец… Что со мной?» Все спуталось, закружилось в моей голове. Страшная волна ненависти растет во мне. И я знаю, что надо делать, делать быстро!
– Не плачь, Тим! Идем искать Драго!
Не успеваем мы выйти из-под лестницы, как видим Чернетича.
– Драго!
Он поворачивает к нам свою красивую голову:
– Некогда!
– Важное дело!
Он пристально смотрит на нас с Тимме и останавливается.
– Тимме! – толкаю я Тимме в бок. – Скажи!
И, вытирая слезы, Тимме рассказывает, торопясь и сбиваясь…
Чернетич резко разворачивается и бежит в класс. Минута, другая… И он появляется в дверях со Славиком.
На лице Славика – беспечное и безразличное выражение, которое у него бывает всегда, когда он собирается врать.
Чернетич проталкивает его мимо нас в уборную, мы закрываем двери, и я задвигаю засовчик. Славик ни о чем не спрашивает.
– Это правда, что ты взял хлеб у тех детей? – глухо спрашивает Чернетич, приблизившись вплотную к Славику. Отшатнувшись, Славик поднимает руки к лицу. – Отвечай!
Дрожащими, но по-прежнему пытающимися улыбнуться губами Славик произносит:
– Нашел кого слушать! Ведь он же – немец!
– Сволочь! – Чернетич просто белый от гнева. – Отвечай – брал или нет? Я тебя спрашиваю!
– А ты кто такой, чтобы меня спрашивать?
Чернетич коротко замахивается правой рукой. Славик закрывается, но Чернетич не бьет его, а, взяв Славика обеими руками за воротник, притягивает к себе.
– У нас, – его голос звучит тише, чем обычно, – в наших горах, тебя за это побили бы камнями. Ты помни: это начало низкой дороги. И если ты человек – опомнись!
Славик, поняв, что бить его не будут, обретает дар речи. Он коротко мотает в нашу с Тимме сторону головой.
– С кем ты водишься?! Посмотри на них! Он, – Славик показывает на меня, – по помойкам роется! И я всем расскажу об этом! Он ворует уголь в госпитале и черт-те что там рассказывает! Я знаю! И водится с этим… у кого отец предатель! А этот – немец! Гитлерюгенд проклятый! – Славик кричит, как в истерике.
Чернетич спокойно и брезгливо говорит:
– Если ты будешь еще кричать или говорить то, что кричал сейчас, мы устроим тебе «темную»!
И мы уходим, но Тимме вдруг говорит:
– Говно!
Мы с Чернетичем с удивлением смотрим на него, так как это первое ругательство, которое он позволил себе.
II
Белым чистым снегом завалена вся наша улица. Как саван он укутал ее.
– Тим! До свидания!
Он улыбается, поднимает руку вверх и сжимает ее в кулак.
– Рот фронт! – говорит он.
Медленно, в странном полуобморочном состоянии схожу я со школьного крыльца и вижу в просвете между двумя домами светлый силуэт нашей старинной церкви. Высокие резные ее кресты красиво рисуются на вечернем небе. А купола осыпаны пушистым снегом. Толпа народа, не поместившаяся в церкви, стоит у входа. Я иду туда, продираясь сквозь шеренгу нищих в лохмотьях и, подойдя так близко, как только возможно, вижу прямо перед собой будто бы чудом снятых и перенесенных сюда с насыпи моста крестьянских детей. В руках их шапки, в каждой – по нескольку монет. И снег… снег все падает и падает на наши шапки, на головы, на эти деньги…
Пение хора и чуть слышные возгласы священника доносятся до крыльца. Толпа, теснясь, шевелится. Кто-то толкает меня в спину, и я сторонюсь. Женщина с озабоченным лицом идет впереди небольшой процессии и входит в церковь, неся в руках блюдо. Белое полотенце покрывает его, на нем лежат два кольца – золотое и серебряное. Вытянув голову, я стараюсь не пропустить ничего. И я вижу жениха и невесту.
Он – в новом офицерском кителе с погонами, с юным румяным лицом, на котором пробиваются усики, ведет под руку невесту. Она вся в белом, осторожно ставя ноги в матерчатых тонких туфлях, покрытая прозрачной фатой, идет, не глядя ни на кого. А мы все пожираем их глазами, как светлое, чистое чудо в нашей сегодняшней жизни…
Вот жених и невеста входят внутрь, и я с толпой попадаю в церковь. Сверкают огни, блестят ризы икон, и головы, головы людей перед иконостасом. Дьякон медленно сгибается в поклоне. Пахучий дым обволакивает нас, и я вижу, как одновременно сгибаются в ответном поклоне жених и невеста.
– Благослови, владыко!
И тихий, еле слышный, несется ответ старого священника:
– Благословен Бог наш!
Как под ветром, пролетевшим над толпой, склоняются головы стоящих. И я замечаю, что, чуть кланяясь, краснеет офицер-жених.
– Миром Господу помолимся!
О свышнем мире и о спасении его,
О мире всего мира, благостоянии.
Бас дьякона и тонкий дискант священника, красиво сочетаясь, то опережая друг друга, то в унисон, звучат под сводами.
В промежутках между возгласами и пением слышны только вздохи женщин. Все они одеты в темное; их лица сливаются для меня в один образ: так запечатлено на них одно только цельное чувство, наполняющее всех нас без исключения, – чувство веры, надежды, страдания и страха за своих родных, за свою страну… и за нашу жизнь.
– …завтра, – слышу я шепот, – на фронт…
– …Ты бо из начала еси создал мужеский пол и женский, и от тебя сочетавается мужу жена, в помощь и в восприятие рода человека… – в полной, нарушаемой только треском свечей тишине раздаются тихие слова священника. – …И утверди обручение их в вере, в единомыслии, и истине, и любви. Ты бо Господи показал еси датиси обручению и утверждатии во всем перстнем дадеси власть Иосифу в Египте; перстнем прослависи Даниил… – Смотрят на обручальные кольца жених и невеста. – …Благослови перстней положение сие благословением небесным: и Ангел твой да предидет пред ними все дни живота их…
Надевая свою шапку и проталкиваясь через толпу, я вижу, как несколько нищих, собравшись в кружок, делят деньги. До меня доносятся вздохи и звяканье монет. В самом углу ограды я замечаю маленькую фигурку, время от времени поднимающую голову вверх. Что-то знакомое кажется мне в ней. Я хочу подойти поближе, но прежде чем сойти с крыльца, мне приходится подержаться за чугунный столбик, так как знакомая слабость делает мои ноги ватными и кружит голову.
Рядом со мной, тоже держась за столбик, стоит старик. Он тяжело, с шумом, дышит. На нем длинное темное пальто с богатым воротником.
– Кастор! – говорит он мне хрипло, заметив мой взгляд. – Пощупай!
Я протягиваю руку и, сняв варежку, щупаю шелковистый материал, который кажется мне теплым.
– В девятьсот четвертом куплено! Вот сколько! – Он надевает шапку и, строго взглянув на меня маленькими глазками в морщинистых веках, неодобрительно спрашивает: – А в церкви зачем был?
Я пожимаю плечами.
– Из любопытства вы все ходите, – бурчит он. – Не пускать бы вас, да Бог не велит…
Он спускается с лестницы, достает из кармана несколько мелких монет и подает их первому попавшему нищему.
– На всех! – строго и громко говорит он и, выйдя на свободное от народа место, снова снимает свою лисью шапку и, медленно кланяясь, крестится на купола церкви, высоко задирая голову.
Я спускаюсь за ним. Нищие окружают и меня, но, поняв сразу же, что мне им дать нечего, отходят.
– Не троньте, дедушка! – слышу я знакомый голос.
Маленькая фигурка стоит перед стариком. А тот держит в руках кусочек бумаги и что-то зло бурчит. Любопытные женщины уже окружили их.
– Ишь, подлец, что задумал! – шипит старик и хватает человечка за ухо.
– Простите! – пищит малыш, поднимаясь на цыпочки. И я узнаю Большетелова.
Знакомая волна ненависти, как какое-то большое облако, надвигается на меня. Судорожно глотая слюну, подбегаю к ним. Моя слабость пропадает. Большетелов уже получил затрещину, его шапка валяется на снегу, по маленькому лицу текут слезы.
– Док у мент! – хрипит дед. – Док у мент у тебя есть? Пащенок! Шпиён проклятый!
И он снова замахивается.
– Не троньте его! – громко вмешиваюсь я.
– А ты молчи, паразит! – слышу в ответ.
Женщина охают.
– Как не стыдно, – слышу я неуверенный голос, – при храме… бить ребенка!
– Курицы! – шипит дед. – А ну отсюда!
Он грозно оборачивается, и женщины пятятся. Я осматриваюсь – милиции нет.
– Сволочь! – шипит дед, не отпуская ухо Большетелова. – Сволочь! Шпиён немецкий! Кто тебя научил? А? Отвечай!
– Да что он сделал? – Я пытаюсь отвлечь старика.
– Молчи! – коротко рявкает дед. – Не твое дело! – И собирается спрятать бумагу, отобранную у Большетелова, в карман. – В милицию тебя сдам, оборванец! Тоже мне… художник нашелся! Шпиён!
В этот момент, посвечивая пучками света из щелей маскировочных фар и шурша по снегу шинами, в раскрытых воротах появляется длинная черная машина, блестящая лаком. Мы все пятимся, а дед ахает, отпускает ухо Большетелова и, забыв обо всем на свете, мигом стаскивает с головы шапку. Смятая бумага, отпущенная им, летит на снег.
Толпа, толкая нас, кидается с каким-то оханьем и стоном к машине, которая, кренясь на сугробах, медленно едет по двору. В ее окнах виден шофер и рядом с ним молодой человек. Повернувшись назад, он что-то говорит в темноту. И из этой темноты, из-за занавесок появляется белая призрачная рука, держащая посох, увенчанный сверкающим наконечником. Машина у крыльца. Следом за ней во двор въезжает еще одна. Дверцы распахиваются.
– Господа! Это одна из старинных русских церквей, особо чтимая нашим народом в дни тяжелых испытаний, – произносит четко молодой человек в черном монашеском одеянии по-английски. Он обращается к сверкающим улыбками высоким людям в легких светлых пальто, которые вышли из второй машины. Мы смотрим на них, как на чудо. Все они в светлых выглаженных брюках и лакированных ботинках, утопающих в нашем снегу.
Дыша как можно тише, прижавшись ко мне, Большетелов широко открытыми глазами смотрит на эту картину.
Появляются фотоаппараты. Вспышки – одна за другой – освещают церковный двор, и нас с Большетеловым, и старика с разинутым ртом, и толпу женщин, и первую машину, дверцы которой именно в этот миг открывает, выбежав с непокрытой головой, молодой человек, похожий на офицера без формы.
Разом снова растягиваются в улыбке лица иностранцев, и – прежде чем вспыхивает свет их фотоаппаратов – мы видим, как из дверей машины, из темноты кабины перед почтительно согнувшим голову молодым человеком появляется нога в блестящем ботинке, накрытая сверху темной полой рясы, потом – посох, потом – белая рука, которая, подобно руке дамы, ложится на локоть молодого человека, вторая белая рука ставит посох на снег, блестят какие-то значки и цепочки на груди – и из машины выходит высокое духовное лицо…
Снова сверкают вспышки, духовное лицо, блестя выпуклыми стеклами очков, крестит воздух. И впереди стоящие женщины становятся на колени прямо в снег. Большетелов, не отрываясь, смотрит на все происходящее, держа свой измятый рисунок, поднятый им со снега.
Вот над головой высокого духовного лица появляется зонтик, его держит шустрый молодой человек, похожий на первого, и они идут к церкви, где другие молодые люди, оттерев народ в сторону, расчистили широкий проход к двери, из которой – под вздох Большетелова – раскатывается двумя женщинами в черном красный пушистый ковер.
А иностранцы, уже обежав церковь на своих длинных ногах, снова оказываются рядом с нами, и один из них, открыв в улыбке рот, наполненный такими длинными зубами, каких я до этого ни разу не видел у живого человека, обращает на нас внимание.
Большетелов жмется ко мне, я делаю шаг назад, но в мою спину что-то упирается. Я оборачиваюсь: за нами стоит молодой человек. А за ним – еще несколько.
– Какие славные дети! – говорит иностранец по-английски.
Один из молодых людей убегает и вскоре возвращается с подтянутой женщиной неопределенного возраста.
– Это что же, рисунок? – переводит она.
– Покажи! – шепчет молодой человек за спиной Большетелова.
Большетелов испуганно протягивает высокому иностранцу свою измятую бумажку. Иностранец сует руку в один из своих бесчисленных карманов и вытаскивает маленький предмет на длинной блестящей цепочке. Секунда – и крошечный огонек освещает рисунок Большетелова. А я думаю: «Надо же! Все у них есть!»
– Он что же – религиозен? – спрашивает иностранец, глядя на Большетелова.
– Ты верующий? – переводит переводчица.
Большетелов отрицательно качает головой.
– Отвечай словами! – замечает переводчица и вполголоса сообщает высокому: – У нас как атеисты, так и верующие абсолютно равноправны!
– Очень хорошо! – одобряет тот, продолжая рассматривать рисунок. – И, очевидно, он беден?
Переводчица, мельком взглянув на Большетелова, отвечает:
– Это его рабочая одежда.
Иностранец в полном восторге. Широко открыв рот, он орет по-английски:
– Прекрасно! Так живописно! У вас прекрасные обычаи! Я знаю очень хорошо многие ваши обычаи и люблю Россию с тринадцатого года! И я заметил, что ваши деревенские дети, даже не имея нижнего белья, а оставаясь в одних рубашках, похожи на ангелов! Какая завидная нетребовательность! Поистине – этот народ непобедим! – И, наклонив голову набок и осклабясь еще больше прежнего, он протягивает свою большую руку, сняв с нее перчатку, Большетелову. Тот моргает глазами и смотрит на эту руку.
– Пожми ее! – шепчет молодой человек, толкая Большетелова в спину. И маленькая рука Большетелова встречается в рукопожатии с рукой иностранца.
По-прежнему держа рисунок в руках, высокий продолжает:
– Талант! Наверное, именно это и есть народное дарование? И что же – он живет при церкви?
Переводчица снова вполголоса отвечает ему, и я вижу, что к нам подходят и другие иностранцы, качаясь на своих длинных ногах, как журавли. Быстрые молодые люди окружают нас со всех сторон. Струйки пота текут у меня по спине.
Раздвигая кружок молодых людей, не надевая шапки, подходит старик, что-то шепчет на ухо одному из них, а тот внимательно смотрит на нас.
– Помните Загорск? Там так красиво. Но и здесь: этот народ… он так печален, но в нем есть и могучая сила, как и в стране! – Иностранец запускает в карман руку, достает оттуда что-то. – Это ему! – И, возвращая рисунок Большетелову, дает ему блестящую узкую длинную шоколадку. – Это его брату! – И в моей руке – такая же. – А это их дедушке! – И у лысого старика такая же шоколадка!
И не успеваем мы его поблагодарить, как видим уже его спину: делая такие громадные шаги, какие, наверное, мог делать только Гулливер, он спешит к дверям церкви, в которых появились крестьянские дети.
Они, рассовав свою милостыню, одев шапки и взявшись за руки, идут от церковных дверей по глубокому снегу и действительно представляют собой впечатляющее зрелище.
Впереди – старший в длинном, до пят, домотканом зипуне, крашенном луковым отваром, в шапке, похожей на воронье гнездо, в лаптях и белых онучах. Следом за ним – средний. На голове у него высокая белая румынская папаха, которую у нас зовут генеральской. На ногах – лапти. За ними идет еще один, в таких же лаптях, и последним – самый маленький, в громадной шапке, которая совсем закрыла его лицо, и только по движению маленькой руки можно понять, что он ковыряет в носу. Он, конечно, тоже в лаптях. И у всех на спинах крохотные мешки с сухими корочками, и все они как бы сошли с картин Перова.
– Ла-а-апти!!! – восторженно орет по-русски иностранец.
– Кошмар! – стонет человек в длинном пальто и в ботинках «прощай, молодость». Он пытается, подобно вратарю на футбольном поле, броситься между детьми и иностранцем, но расстояние слишком велико. Иностранец тоже делает скачок, вскидывает свой фотоаппарат… Вспыхивает голубая молния. И с раскрытыми ртами, замерев среди пушистого снега, на фоне старинной церкви застывают в испуге крестьянские дети.