355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мюд Мечев » Портрет героя » Текст книги (страница 14)
Портрет героя
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 15:26

Текст книги "Портрет героя"


Автор книги: Мюд Мечев


Жанры:

   

Военная проза

,
   

Роман


сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 31 страниц)

IX

Я стою в холодном темном коридоре, держась за стену. Отделившись от батареи центрального отопления, ко мне идет Ваня Большетелов.

– Зачем… зачем ты здесь, Ваня? – меня бьет мелкая противная дрожь.

– Я… я… – бормочет он, – я узнал… что тебя хотят исключить из школы. И я сидел и ждал. А вдруг тебя не исключат? Ведь я твой друг! – Он всматривается в мое лицо. – А там страшно? – Он глазами показывает на директорские двери. И такое сострадание вижу я в прекрасных глазах Вани Большетелова! – Не сердись! Не бойся! Он не выгонит тебя. Я знаю, он только кричит.

И надежда, что я останусь в школе, снова рождается во мне. Как всегда в таких случаях, я даю себе слово слушать учителей, не прогуливать, не презирать Изъявительное Наклонение и Говорящую Машину, поддакивать военруку… А деньги, которые я коплю на порнографические открытки, истратить на учебники…

– …ты же знаешь, – шепчет Большетелов, – он жалеет нас! Он и орет только потому, что он – директор. Ведь ему велят!

– Кто?

Минуту он молчит в замешательстве, но потом, многозначительно улыбнувшись и почему-то глядя в потолок, произносит:

– Сам знаешь…

Я тоже поднимаю голову вверх, но кроме расползшегося пятна от сырости на когда-то белой штукатурке ничего не вижу.

– Пойдем, – говорю я Большетелову, услышав движение в кабинете директора.

Я беру его за руку, и мы идем по лестнице вниз, в темный вестибюль. И тут мы видим… деревенских детей. И слышим замирающий в холодном воздухе металлический звук от ссыпаемых в шапку денег. Они как сидели кружком на полу, так и застывают, напряженно всматриваясь в нас. А мы, глядя на них, сходим с последней ступеньки. Двое медленно поднимаются с пола, а двое – и один из них самый маленький – спинами загораживают от наших взоров мешки.

Я сразу вспоминаю и мост, и Памятника, и танкистов, бросивших в милиционера доску, и Славика, внимательно следящего за вереницей детей, и иностранцев у церкви…

Когда мы с Ваней подходим к ним вплотную, то видим, что их мешки набиты корочками хлеба, которые подают нищим у нашей церкви. И этих корочек довольно много, может, около килограмма. А шапка так наполнена мелкими монетами, что весь верх подкладки закрыт.

Мы не знаем с Большетеловым, что им сказать и вообще что нам делать. А они все так же в молчании смотрят на нас. И я говорю:

– Здравствуйте!

Большетелов тоже что-то бормочет, а они, не раскрывая рта, продолжают смотреть на нас как на привидения, пятясь к стенке. Я думаю, что они бросились бы бежать, если бы дверь была ближе к ним, а не к нам. И я еще раз говорю:

– Здравствуйте! Мы вас знаем!

Тот, что постарше, кивает нам, и я спрашиваю его:

– Кто пустил вас?

– Нянечка…

– А что вы делаете здесь?

– Деньги считаем…

– А зачем?

– А мы каждый вечер сосчитаем мелочь и разложим: пятачки к пятачкам, трехкопеечки к трехкопеечкам, другие тоже…

– Да зачем?

Он смотрит на меня как на дурака, но все-таки отвечает: Как зачем? Выменять в магазине на бумажные, те легче прятать.

И тут я опять вспоминаю, как обокрал их Славик! И у меня опять кружится голова, тошнота подкатывается к горлу. И так снова противно стало жить на свете!

А старший, успокоившись, продолжает:

– …сегодня мы много набрали, завтра пойдем все на рынок и ему вот, – он тычет в маленького, – урюку купим. Дорогой он теперь урюк-то, рубль штучка!

– Ну да?

– А как же! Ему завтра день рождения! – Они все теперь улыбаются. – Шесть лет завтра будет!

Наверху хлопает дверь. Слышны голоса, среди которых я различаю голос директора и Говорящей Машины.

– Я не сделаю этого! – орет директор по своей всегдашней привычке так, что его слышно на всех четырех этажах школы. – Я не сделаю этого!

И опять Говорящая Машина бубнит что-то.

– Сигнал? Да! – соглашается директор. – Сигнал важный! Но куда он денется?! На улицу, что ли? На улицу, что ли, я его выброшу?!

Я спохватываюсь в самый последний момент, когда они почти подошли к лестнице там, наверху. Я напряженно слушаю, потому что понял: речь идет обо мне и директор вроде бы заступается за меня.

– Это хулиган! – слышу я уверенный голос Наклонения.

– Все хулиганы! – рявкает директор. – Вся школа хулиганы! – Но дальше следует что-то невнятное, я не понимаю последнего слова. – Все такие! Вся школа такая!

Я уже ликую: если он начал так орать, тут хоть кол ему на голове теши – ничем не урезонишь. Мне всегда казалось, что хоть пистолет на него наставь, а он все свое будет долбить, такой уж у него характер. Настоящий мужик!

– Я напишу свое мнение! – возражает Наклонение.

– А я… ваше мнение в сортир выброшу! Все!

– Нет, не все! А вопрос об открытках?

И тут директор снова испускает такой рев…

– А-а-а! – вопит он. – Он что – торговал ими?! Он что их – на Доску почета повесил? – Он на минуту переводит дыхание. – А-а, смотрел! Можно подумать, вы их никогда не смотрели!

«Зря он все это сказал, – думаю я. – Теперь Наклонение и его враг». И жалко мне стало нашего директора.

– Бежим! – шепчет Большетелов.

И мы тащим этих деревенских за рукава, а они хватают свои мешки и шапку с деньгами, но сколько-то монет вываливаются из нее и, звеня, катятся по полу. Мы прячемся под лестницей, и нам слышно, как, тяжело дыша и стуча палкой и протезом, спускается директор, а за ним – учителя.

– Странно! – слышим мы голос Изъявительного Наклонения. – Будто бы деньги катились, вы слышали?

– Черт с ними! – орет директор. – С деньгами! Какие деньги?! – И, сопя, подходит к фанерной двери нашей раздевалки.

– И все же – только исключение может его образумить, только исключение… – это бормочет Говорящая Машина.

– Замолчите, – орет, но как-то глухо, директор. Я догадываюсь, что он запутался в пальто и его рычание заглушается ватой.

– Позвольте, Владимир Аверьянович, я помогу вам…

– О черт! Шьют же такую одежду! – Палка директора с шумом падает на пол.

– Это «Москвошвей!» – угодливо замечает Изъявительное Наклонение. – Прекрасное пальто! Чистая довоенная полушерсть!

Но в ответ – только шум и невнятное рычание. «Как будто лев», – думаю я.

Наконец война с пальто окончена – и с победой. Изъявительное Наклонение подает директору его палку, и, скрипя протезом, директор идет к выходу, а Наклонение внимательно смотрит на пол. Но вот двери хлопают, и все исчезают в облаках морозного пара.

– Тише! – шепчу я. – Сейчас он вернется. Шухер!

И точно. Наклонение входит, озирается, смотрит на пол, нагибается, шарит, поднимает одну монету за другой… Он собирает их все! Минуту стоит, прислушиваясь.

– Странно! – замечает вполголоса. – Очень странно! Деньги лежат! – Вздыхает и уходит.

Подождав, и мы выходим из-под лестницы. Я предлагаю ребятам:

– Хотите вымыться и погреться?

– Да…

– Пошли в котельную.

– Ты там живешь?

– Нет, там живет наш дядя Ваня!

X

– Кто там?

– Дядя Ваня, это я… и Большетелов… и еще дети.

– Какие такие дети?

Он спускает с кушетки ноги и, отложив в сторону свой вечный «Огонек», недоуменно смотрит на нас. И когда мы все вшестером оказываемся внизу в котельной, восклицает:

– Вот так гости! Театр!

И действительно: зипуны детей вытерты и залатаны до последней степени; ноги завернуты в ставшие серыми от грязи онучи и обуты в лапти, а у младшего – в склеенные из шин галоши, причем разного цвета: одна – серая, другая – красная. Лица грязны. Все, как по команде, сняли шапки. И так стоят и смотрят на дядю Ваню. А он подходит к ним и, повернув несколько набок голову, единственным глазом рассматривает их, а потом, крякнув, отходит и говорит:

– Садитесь!

Они так же молча и быстро садятся. Тогда и он садится на свою кушетку и спрашивает:

– Нищие?

– Да, – отвечают они хором.

– Та-ак. А ко мне зачем?

Так как теперь они молчат, то отвечаю я:

– Дядя Ваня, дай им погреться и умыться.

– Та-ак. А живете где?

– А где придется, – отвечает старший. – Раньше жили в дыре… в Москве-реке… у Нескучного сада.

– Та-ак. А родители есть?

– Только мамка.

– А вы – братья?

Они опять, как по команде, кивают головами.

– Что же, она вас оставила?

– Не оставила… Послала… Бежите, говорит, как хотите, в Москву, тут нам не прожить… Мы и поехали. У нас всё немец выжег… Жили в землянках.

– Эх! – говорит дядя Ваня. – Умойтесь. – И ведет самого маленького в темный сырой угол, где рядом с унитазом, закрытым ширмой, на стене висит чугунная раковина.

Голова моя опять начинает кружиться, и я, чтобы не упасть, пододвигаю свой табурет поближе к стенке. Она оказывается теплой, я прижимаюсь к ней и так, сидя, моментально засыпаю. Когда же открываю глаза, то вижу, что на лампочке висит газета, чтобы свет не падал мне в лицо. Все сидят, сгрудившись около стола. На столе стоят кружки, и в них налито что-то. Я втягиваю в себя воздух и чувствую запах морковного чая. И я понимаю, что все уже познакомились и беседа идет вовсю.

– Садись! – приглашает дядя Ваня и пододвигает мне кружку, сделанную из банки американской тушенки, а рядом кладет корочку ржаного хлеба. Я вижу такие же корочки у всех и догадываюсь, что это – угощение деревенских детей.

– Ешь! – ласково говорит старший.

– Спасибо! – И я обмакиваю корочку в горячий чай.

На часах только девять вечера, и я думаю, что какое-то время еще могу посидеть здесь.

– Ну, дальше, – слышу я дяди-Ванин голос.

– Ну вот, – продолжает старший. У него красивое худое лицо, большие голубые глаза; голова, выстриженная до кожи ножницами, серебрится короткими светлыми волосами. Наши идут и идут. То солдаты, то кухни, то раненых везут. И всё через деревню. Мы каждый день бегаем – всё смотрим. А мамка плачет. Что, говорит, делать будем, как немец придет? Все отберут от нас! Давайте, говорит, зароем, как Матюшкины. Дед только смеялся. Нужны, говорит, немцам твои тарелки да вилки! Они, брат, богато живут! Ну, мамка все равно никого не послушала… Взяла меня, да мы ночью все и зарыли в огороде: и посуду, и вилки, и чашки. А часы, и одеяла, и подушки на чердаке сложили и сетями и корзинами завалили. И стали все из одной миски хлебать. В ту ночь, как зарывали, всё самолеты высоко летали над нами… Роем, роем яму-то, потом с мамкой встанем и слушаем, а они высоко летают и гудят… Так страшно! А мы уж знали, что немец это… «Москву бомбить летят», – сказала мамка и заплакала.

А утро настало, и в этот день никого из наших не прошло через деревню, ни одного человека. Потом, вечером, двое на тачанках проехали. Остановились у наших окон, всё говорили чего-то. Зашли и спросили, были ли наши. А дед им: «Вчера смылись ваши комиссары!» Посмотрели те серьезно так. «Дурак ты, – говорят, – дед!» А потом отъехали за огороды, в сторону, развели там большой костер. Дед увидел – бежать к ним. «Что вы, – говорит, – делаете?» А тот, что у костра стоял, винтовку поднял и кричит: «Не подходить!» Мы стоим и смотрим, а они все бумаги жгут… И так жгли до самого утра. А утром, только отъехали на своих тачанках, как с другой стороны, с моста, – уже немцы…

Тут только мы и увидели, что за немец… Лошадей мало, все машины, машины, пушки, танки… Все едет мимо нас – только земля трясется. А этих двоих-то, что бумаги жгли, потом нашли у леса. Оба лежали. И карманы вывернуты… А лошадей нет… Немцы и к нам заходили – то напиться, то просто так… Любили фотографироваться, веселые такие, молодые… Мамка все нашу Нюрку от них прятала. Одела ее, как чучело, во все рваное, и умываться не велела. Та и сидела все больше в сарае…

Немцы нам говорили – дед-то наш их понимал, он в плену у них был раньше – вот, говорят, мы Москву возьмем к ноябрю месяцу, а седьмого ноября парад в ней устроим. А вам всем свобода потом будет. Никаких колхозов… ни евреев… ни большевиков, которых у вас в городах больше, чем собак и кошек, теперь уже не будет! Во всем будет порядок! Мы вас работать научим, а воровать и пьянствовать отучим! Веселые такие…

Потом коней нам дали из колхоза… двух… и велели пахать. А колхоз, сказал дед, навечно отменили. Свое мы все поели… А тут осень. Немцы пришли к нам жить. Нас всех – в чулан, а в горнице солдаты – пять человек с каким-то их начальником. Холода настали, и немцы уж не такие веселые, как к нам пришли.

Их старший спросил: «Где туалет?» Мы показали. Они потом долго смеялись и все снимали его на фото… Он у нас плетеный… как плетень. Ну, стало совсем холодно. Тут они мамку приставили горшки выносить за ними. А в наш этот… туалет не ходили. Холодно им. У каждого – своя посудина. Старший горшок, вон, Митькин взял. – Рассказчик кивает на маленького. – А другие взяли каждый по кастрюле. И утром мамка ходила за ними и выносила. Ночью спали все с оружием, а один печку топил всю ночь. Красная плита была, жара от нее страшная, а двери у них настежь всю ночь открыты прямо на улицу, чтобы им часового видать было. Думали мы – печь треснет, так топили. Все дрова пожгли и велели мамке двор ломать и из него дрова пилить.

И староста у нас был, и двое полицейских в белых повязках ходили. И у всех что-нибудь выпрашивали. Больше всего – водку. И все их боялись, потому что в первый же день они двоих забрали – нашего председателя и учителя ботаники. И увезли. И мы больше их не видели… В клубе нашем ихнее кино было, вечерами они все туда ходили, и все – с оружием. С ним и спали, и ели… и на горшках сидели. Сидит на горшке – и автомат рядом.

Потом поняли мы: плохо им стало… Пришел ноябрь. Мы все ждали седьмого. Накануне они веселые были и Митьке бутерброд подарили… со сливочным маслом! Оно у них розовое.

Настало седьмое. Все орут чего-то! А к вечеру притихли. А наутро устроили собрание, что ли… Всех нас согнали, и их офицер через переводчика нам и объявил:

– Москву окружают. И она все равно наша будет! Вам нечего волноваться и беспокоиться – у вас ничего не тронут и не возьмут. Только помните, что за сокрытие евреев, комиссаров и штатских большевиков все несете ответственность по закону военного времени. Живите себе спокойно и помните, что вас охраняет германская армия!

А наутро мы увидели наших пленных. Их гнали оттуда… с Москвы. Подходить нельзя было, а наши бабы побежали вперед и на дорогу положили все, что могли: хлеба куски, яйца, кто чего. Но все это завалило снегом… А потом мы узнали, что если кто подбирал из-под снега, немцы все равно отбирали… Шли они колонной – рваные, босые, головы замотаны… у кого чем… На нас только смотрят и ничего не говорят. Бабы плачут, а наши немцы только хохотали и все фотографировали их… Потом довели до пионерлагеря и ночевать оставили. А он уж был проволокой обнесен… Там лагерь и был все время…

А потом мы узнали, что наши дали им под Москвой! А откуда узнали и кто сказал – никто не знает!

Утром дед поманил нас и говорит:

– А немцы-то – в жопе, а не в Москве!

– Правда, дедушка?

– Истинный крест!

– Ты не врешь?

– Нет, говорю вам, только молчите! И терпите – чтобы не кокнули. Они сейчас злые будут! Нюрка где?

– К подругам ушла.

– А, чтоб тебя! Найдите и спрячьте!

Мы и побежали. А на деревне поняли, что – правда! А поняли потому, что все какие-то чудные были, как выпивши, что ли. А немцы, правда, злые стали. Все что-то говорили между собой. И уж не мазали Митьке маслом хлеба. И мы притихли страшно стало… Тут они и расстреляли десять наших мальчишек… Но сначала евреев убили…

– Поплавских знаешь? – внезапно прерывает свой рассказ парнишка, обращаясь ко мне.

– Нет.

– А сам – москвич?

– Да.

– Как же так?! И не знаешь Поплавских? А он сказал: будете в Москве, скажите… Меня там все знают!

– Нет, не знаю.

– Ну вот… Пришли в один день в деревню к нам эти Поплавские, сам отец, мальчик, девочка и мама ихняя. И были они евреи. Каждое лето у нас в деревне на даче жили. Спрятались сначала в школе, потом думали идти в город. А дорога – через нашу деревню. И только они устроились, как наш полицай пошел зачем-то мимо этой школы и увидел их.

– Евреи? – спрашивает.

– Нет, мы грузины. Там и родились.

– Документы!

– Нету документов.

– Пошли! Сказал он и повел их в комендатуру.

И там немцы сказали: «Гут»!

– Мы не евреи, – сказал Поплавский, – мы грузины!

– Расстегни штаны, – сказал полицай, и тут они все заржали.

А к вечеру повели их в лес, и маленький мальчик все плакал и вырывался у немцев. Вырвется, отбежит вперед и на колени перед ними становится.

– Простите! – просит. – Не убивайте! Что я вам сделал?

А те хохочут.

– А кто рассказал? – спрашивает дядя Ваня.

– А полицай… Ну, привели их к силосной яме и поставили на колени, а головы нагнуть велели. И тут этот Поплавский упал, как только они выстрелили, и остался жив в этой яме… А остальных, кто не упал, они еще раз прострелили в затылок. А этот старший Поплавский вечером в лес ушел и там хоронился и жил там в землянке, где уголь жгли… Так и спасся.

Старший спокойно рассказывает все это, а младший в такт его рассказу кивает головой.

– Рядом с нами тоже немцы жили. Утром приходят к нашим, вроде как в гости. Потом опять зашли. Что-то лопочут и давай искать… Все перерыли. И ушли… Дед и говорит мамке: «Плохи дела! У соседей у немца сигареты спи… Ну, словом, пропали». Мамка тут же нас в этот вечер и спрятала. Увела на кладбище в сторожку, что при церкви. Залезете, спрашивает, на чердак? Мы говорим, залезем. И Митьку она нам подала… Мы долго сидели – день и ночь. А наутро услыхали выстрелы… несколько раз… И мы плакали… и все сидели… и шевелиться боялись. А потом дед пришел: слезайте, говорит, и ведите себя ниже воды и тише травы, и от немцев – подальше.

А потом мы узнали, что кто-то из немцев увидел у Кольки-соседа сигарету. Они его взяли и пошли по домам. И к нам заходили, но нас не было. Взяли десять мальчишек и всех спрашивали: «Кто украл сигареты?» Те плакали и говорили, что не брали. Тогда их всех посадили в машину и держали там… на холоде… всю ночь. Утром согнали всех, кто мог ходить, на скотный двор. А мальчишек поставили у силосной ямы. И этот офицер, что ругал нас лодырями и пьяницами, объявил, что их казнят: «Родным разрешается сейчас о них поплакать. Но они умрут законно: одна немецкая сигарета – один русский мальчик!» И заржал. Потом их и пристрелили…

Младший качает головой. Какое-то время мы молчим.

– А как вы в Москве оказались? – спрашивает дядя Ваня.

– А ты нас в милицию не сдашь? – спрашивает старший.

– Я не легавый.

– Когда наши пришли, первым делом повесили старосту и тех двух полицаев. Их поймали уже на станции, они были в нашей военной форме. Их бы так и не нашли, но они напились и подрались, и их забрал патруль. А когда их повели, наши деревенские узнали. И мы там были на станции, когда ее разбомбило. Зерно горело, ну, мы и тушили, и на саночках домой увозили… А потом настал голод… Все чисто подъели. Дед наш помер. А мамка плачет и говорит: как хотите, а я вас в куски пошлю… Там хоть, может, спасетесь, а тут мы все сдохнем. А мы плачем, мы, говорим, лучше с тобой, мама, помрем. А она – свое. Я сама, говорит, так спаслась с Нюркой. Собирала кусочки в Москве и выжила, а здесь бы сдохла! И вы выживете, если до Москвы доберетесь. В Москве ведь не подыхают на улицах-то, не Ленинград ведь это… В Москве, говорят, как кто на улице упадет, так заберут в больницу и там кормят. Многие, говорят, нарочно падают, чтоб их там кормили… Вот и вы пойдете… Я вам адрес каждому зашью в ладанку… Только держитесь все вместе!

– Ну и где же собираете?

– Сначала не знали, а потом люди научили. Вы, говорят, по квартирам не ходите. Там сами голодают. А просите у военных столовых и у военных магазинов. Там вам каши накидают, и вы ее ешьте, с собой не носите; а у военных столовых корочек наберите. А у церкви вам денег дадут, кто может… А в электричках и в метро вы цельные шапки денег наберете – пойте только. А на рынке на эти деньги корочки купите или хлеба. И эти корочки сушите да матери посылайте посылками с почты. И мать у вас не помрет. Так многие делают. И мы так стали делать, спасибо людям!

– И поете?

– Поем… Митька поет очень хорошо «Как под звуки военной тревоги родилася красавица дочь» и «У детской кроватки…» А мы только подпеваем да смотрим, чтобы милиция нас не забрала.

– А где же прячете?

– Что?

– Ну, корочки и деньги?

– Не сердись, дяденька! – Старший нерешительно переминается. – Мы тебе не скажем… Мы прятали в одном месте, да нас обокрали…

– Я не вор, – глухо говорит дядя Ваня. – Я сам корочки собирал… Ну, а весной что делать будете?

– В деревню поедем! Корок наберем – много! И увезем все… На деньги, что насобираем, картошки купим! – мечтательно говорит старший. – Семян купим, огород посадим – и будем жить! – Он улыбается.

Ходики на стене показывают без десяти десять.

– Идти надо, – говорит Большетелов.

Он встает, встают и дети, надевают свои зипуны, туго подпоясываются кушаками и один за другим по очереди подают руку, дяде Ване.

– Заходите, – прощается с ними дядя Ваня.

И они поднимаются по лестнице, а я остаюсь сидеть напротив него. «Хороший он!» – думаю я.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю