Текст книги "Портрет героя"
Автор книги: Мюд Мечев
Жанры:
Военная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 31 страниц)
XI
При свете коптилки, блестя глазами, обвязанный платком, мой брат ест котлету.
– Как до войны! – шепчет он, медленно жуя ее и следя за тем, чтобы ни крошки не упало на пол.
Я делаю комочки из бумаги.
– Знаешь… а сейчас эти котлеты даже вкуснее. Правда?
Я киваю ему. В моем животе бурчит съеденный суп, и муки голода снова начинают одолевать меня.
Съев котлету, брат благодарит меня и опять залезает в свои тряпки. Он не ходит в школу. Он болеет.
– Слушай, – прошу я его, – у тебя есть заяц. Ну, такой… белый, с одним ухом.
При моих словах лицо его делается непроницаемым.
– Есть один мальчик, – шепотом продолжаю я, садясь на край кровати, – он очень бедный… У него был заяц из американских подарков, и этот заяц сгорел! И я ищу другого, чтобы подарить этому мальчику. Он очень беден и несчастен!
Сморщив лоб, брат о чем-то думает.
– Возьми, – отвечает он наконец, – возьми моего зайца… В белом шкафу. Ты ведь принес мне котлету! – Вздохнув, он смотрит, как я иду к белому шкафу. – Если бы я так ел каждый день, – заявляет он, – я бы поправился и не болел бы никогда в жизни! – И, снова вздохнув, он затихает.
Медленно разгораясь, дымит печка… Дым, длинным потоком огибая притолоку, выползает в коридор. Тихий стук в дверь.
– Кто там?
– Открой. Это я – Славик. Важные новости!
Я открываю дверь, и он сразу выпаливает:
– Чернетич написал письмо Сталину! Да! И к нему домой ходили сам директор и Наклонение.
– Ну и что?
– Он им ничего не сказал! Это, говорит, мое дело! Я знаю, что я написал, и можете успокоиться – это не ваше дело! Тогда они стали допытываться у его матери… Но она только плакала – и все тут. Так они и ушли… Наклонение сказал его матери, что Чернетичем гордится вся школа, и он тоже гордится… так Чернетич хорошо учится, и так он хорошо себя ведет.
– А директор что?
– А директор только молчал и пыхтел.
– Откуда ты знаешь?
– Знаю… И еще – милиция приходила к Нюрке!
– Зачем?!
– Искала ее сына.
– Разве у нее есть сын?
– Он был в госпитале, а теперь исчез, как в воду канул. Милиция и к нам приходила… Все спрашивала: не знаем ли мы что-нибудь. И к вам, наверное, придут. А ты, – и он внезапно и неприятно скользит по мне глазами, – ты… ничего не видел?
– Не-ет. Ничего.
– Ну и ладно. Увидишь – мне скажешь!
И пока я, раскрыв рот, не зная, как ему ответить, молча смотрю на него, он небрежно кивает мне:
– Дел много! Ну, пока! – И исчезает.
– Кто это был? – спрашивает брат.
– Славик приходил.
– Вы опять дружите?
Я пожимаю плечами.
– Зачем ты ему? – В голосе его я слышу удивление.
– Так… Он приходил сказать, что сын Нюрки исчез из госпиталя.
– У нее есть сын?
– Да… Так сказал Славик.
Мой брат молчит, лицо его серьезно и задумчиво. Потом он говорит:
– Вот когда я вырасту… и когда кончится война, я ни с кем с ними не буду разговаривать.
– С кем – «с ними»?
– С Нюркой… И с твоим Славиком… И с домоуправом! Я просто пролечу над ними в своем самолетике!
XII
Я болею уже неделю. Вечером, доедая котлету, я слышу шаги у нас под окном и голоса. Мы прислушиваемся. Голоса затихают, хлопает парадная дверь, и через какое-то время раздается стук в нашу дверь. С озабоченным лицом из коридора возвращается мама, а за ней идет человек. Я приподнимаюсь на постели, и в это время меня ослепляет свет.
– Ваш сын?
– Да.
– А ваша фамилия? Та-ак…
Я вижу человека в кожаном пальто. Он стоит в открытых дверях, направляя свет фонарика прямо мне в лицо. Я закрываюсь рукой. Потом он переводит луч на моего брата. Брат не догадывается закрыть лицо руками и, зажмурившись, сидит так; по его дрожи я догадываюсь, что он сейчас заплачет…
– Так… – продолжает бубнит мужчина и садится прямо в пальто на мою кровать. Взгляд его, следуя за лучом фонарика, быстро обегает стены нашей комнаты. Затем сноп света лезет под стол и стулья и останавливается на двери, ведущей в маленькую комнату.
– Простите, кто вы? – спрашивает мама.
– А непонятно? – вопросом на вопрос отвечает мужчина. – А там что? – быстро спрашивает он, и, не дождавшись ответа, встает, открывает дверь маминой комнаты и исчезает в ней со своим фонариком. Я слышу только его задумчивое «таканье»: «так-так» и опять «так-так»…
Мама, бледная, сидит напротив меня и держит коптилку в руках.
– Мама, не бойся! Я знаю, зачем…
– Что такое?! – слышу я из дверей и даже вздрагиваю – так быстро и бесшумно он появился.
– Нет… Я просто… Я маме…
– Так-так! – снова «такает» незнакомец и, пошарив в кармане, достает узкую книжечку и, ловко, как фокусник, раскрыв ее перед вздрогнувшим лицом мамы, захлопывает и прячет обратно. – Теперь ясно? – спрашивает он.
Молчит моя мама.
Я слышу скрип половиц в коридоре. Скрип дверей кладовки… Вот с грохотом падает бак в кухне, и слышно раздраженное чертыханье.
– Что, собственно, вам надо? – спрашивает мама.
Тихим голосом он произносит свое:
– Так-так-так… – И добавляет: – Все узнаете – дайте время. Все скажем. – И снова садится ко мне на постель.
– Сядьте, пожалуйста, в кресло, – просит его мама. Но он будто не слышит. Вынув из-за пазухи что-то, он освещает это фонариком и затем, переведя его свет мне на лицо, быстро и требовательно говорит:
– Видел? Отвечай!
С фотографии, которую он держит в руках, смотрит на меня худое изможденное лицо: стриженая голова, оттопыренные уши, запавшие глаза.
Я отрицательно качаю головой.
– А ты, малыш? – И он проделывает фокус со светом и с фотокарточкой перед моим братом. Тот тоже отрицательно мотает головой.
Дверь комнаты открывается, и молодой человек в таком же кожаном пальто, шапке и валенках подходит к моей маме, держа в руках фонарь.
– Ключики, – произносит он и щелкает пальцами, – ключики от шкафов в коридоре.
Потом он ловко отодвигает занавеску стеллажа и, скользя по нему лучом фонаря, цедит сквозь зубы:
– Да-а… Книжечки… Что же – и немецкие есть? – Проворными пальцами он берет наугад взятую книгу и, взглянув на нее, ставит на место.
– Это что же – ваши книги?
– Чьи же они могут быть?
– Да-а-а, – загадочно мычит он.
А старший, убрав фото в карман и по-прежнему сидя на моей постели, продолжает бубнить:
– Так-так-так…
Снова осветив нас фонарем и покачав головой, он заботливо сообщает:
– А детей-то надо кормить, мамаша!
– И куда вам столько книг? – спрашивает молодой, все так же внимательно изучая корешки. – Вы что же – писательница?
– Нет, – отвечает мама, – я преподаватель.
– Почет! – снисходительно замечает он. – Но… не это главное!
– А что же?
Он прищуривается.
– Что же вы, – наконец изрекает он, – сами не знаете этого?
– Я хочу у вас спросить.
– Вам самой нужно понять, – мягко, спокойно и по-отечески, хотя он намного моложе ее, отвечает мужчина. – Особенно, если вы – член партии!
– Да! – говорит мама. – Я – член партии! И я вступила в нее в то время, когда за это вешали.
– Когда же?
– В восемнадцатом году.
– Почет, – снова произносит он совершенно безразлично. – Да… – опять возвращается он к своим вопросам. – И что же, вы все эти книги прочли?
– Это – книги для работы… и их необязательно читать от корки до корки, – устало говорит мама.
– А Шерлока Холмса у вас нету? – При этом вопросе лицо его оживляется.
– Нет, – так же устало отвечает мама, – мы его продали.
…Но мне кажется, они нас не слушают и думают о чем-то другом, не имеющем отношения к их неожиданным вопросам. Вот и сейчас молодой внезапно исчезает в коридоре. Оттуда несет холодом. Мама закрывает за ним дверь и садится на стул, положив руки на колени. Я слышу скрип замка и шелест старинных гравюр в шкафу.
– Так-так, – продолжает мычать старший. – Вы что же, курите? – Он вертит в руках пепельницу, показывая ее маме.
– Нет, не курю.
– Зачем же пепельница?
– Память.
– Чья?
– Того, кого здесь уже больше нет.
Он ставит пепельницу на стол и задает следующий вопрос:
– И что же, эти картины нарисовал ваш муж?
– Нет… Это старинные картины.
– И что же, они дорого стоят?
Впервые в его голосе почувствовалось обыкновенное человеческое любопытство.
Мама пожимает плечами.
– Я не собираюсь их продавать.
– Но все-таки? – настаивает он. – Сколько?
– Не знаю.
– Так-так! Ничего-то вы не знаете.
Теперь его внимание привлекают старинные французские часы. Он щелкает по ним пальцем.
– Золото?
– Нет… Бронза.
– Так-так…
Он подходит к шкафу, нашему ампирному павловскому шкафу. Луч фонаря скользит по стеклам.
– Так-так… Ленин… А вы не знаете, – отрывисто спрашивает он, освещая нас своим фонарем, – кто выбрасывал книги в октябре сорок первого года? Ну… эти наши советские книги, такие дорогие каждому из нас?
– Не знаю. Я не выбрасывала.
– Та-ак… – Я чувствую, что его «таканье» меняется. – А отчего у вас все-таки так много книг… английских и немецких?
– Я читаю на этих языках, – безразлично и бессильно отвечает мама.
Дверь в коридор опять открывается, я вижу там гору рассыпанных по полу гравюр и шагающего через них молодого.
– Ничего! – говорит он, обращаясь к старшему.
– А у вас есть разрешение давать книги для чтения? – спрашивает старший.
– Нет… – растерянно говорит мама, – я не знала, что оно нужно.
– Вообще-то оно не нужно. Но, – и он делает паузу, – но у вас особые обстоятельства. И мой вам совет: не давайте больше книг!
Мама молчит.
– Вот видите, – с улыбкой добавляет он, – мы заботимся только о ваших интересах! – И со вздохом заканчивает: – И я бы посоветовал вам жить иначе! Видите ли… Вы слишком раздражаете людей… ну, простых тружеников.
Он широким жестом показывает на картины, висящие по стенам, на мебель, на полки с книгами, и его укоризненный взор как-то особенно долго задерживается на часах.
– Не так надо жить, – мягко замечает он. – Ну к чему все это? На вас так много жалоб! – Он снова смотрит на книги, в которых быстро-быстро роется младший.
– Ш-ш-ш! – шипит ему на ухо младший, держа какую-то книжку в серой обложке.
– Ничего, это можно, – добродушно разрешает старший и машет рукой. Тот, поджав губы, ставит на полку серый том, на корешке которого я читаю: «Плеханов».
– Ну, что же! – заявляет старший. – До свидания! Но если… – и он снова внимательно смотрит на нас, направив свет фонаря нам в глаза.
– Уберите свой фонарь от моих детей!
– Так-так… Не нервничайте. Спокойно. Вот телефончик!
Он достает книжку, пишет в ней и, вырвав листок, кладет его на стол. Топая, оба уходят, перешагивая через гравюры в коридоре. Хлопанье дверей, шум заведенного мотора… Так как машина еще не отъехала, я хочу их увидеть. Отодвинув занавеску, я смотрю на улицу и вижу выставленную из дверей «эмки» чью-то ногу, а рядом с машиной старшего из визитеров. Он жестом показывает на наши окна, высунутая нога шевелится, в дверцах появляется освещенное синим светом маскировочной лампы широкое лицо, равнодушно смотрящее на наши окна. И я даже вздрагиваю: таким оно мне кажется неестественно белым – как бы посыпанным мукой.
– Отойди от окна, – тихо просит меня мама.
– А я знаю, на кого он похож, – говорит брат за моей спиной. – Он похож на капитана Немо.
Мама с коптилкой уходит в коридор, плотно закрыв за собой дверь. А брат шепчет:
– Сейчас она заплачет.
Тихо… Все тихо… Слышен только шелест бумаг. Но вот – эти знакомые звуки. Я с замиранием сердца снова слышу, как плачет моя мама. И тут раздается громкий стук в дверь. Так стучит только почтальон.
– Я знаю! – кричит брат. – Я знаю, это письмо от дяди Васи! – Он уже бежит к дверям. – Так стучат только когда письмо! Это – не похоронка!
И я чувствую, что все мое горе, все мои страдания сейчас отходят назад. Милый, дорогой дядя Вася! Наш защитник!
Мама, бледная, заплаканная, входит с уже распечатанным письмом и сразу начинает читать:
– «До… дорогая Маруся и дети! Я жив!»
Лицо ее вздрагивает, а мою душу наполняет волна радости и счастья. И мы все плачем, потому что после первых слов, которые она прочитала, мама больше читать не могла…
XIII
Я схожу с крыльца, и меня ослепляет чистый белый снег. В моей сумке – заяц Большетелову. Его уши торчат из нее – такие они большие. Одно – белое, другое – зеленое.
Минуя улицу Льва Толстого, я оказываюсь в Божениновском переулке и попадаю в скопище маленьких деревянных и каменных домиков, беспорядочно разбросанных в громадных дворах, испещренных тропинками, которые расходятся во все стороны от куч мусора и нечистот. Ветер гонит по снегу обрывки бумаг. Обхожу старый дом с отбитой штукатуркой и оторванными дверями, вижу криво висящую вывеску «Детская читальня» и, огибая заброшенную котельную с выбитыми стеклами, вхожу в маленький дворик. Ампирный дом с колоннами из белого камня и портиком, украшенным дворянским гербом и рядом узких высоких окон, занимает весь двор. В нем – госпиталь. Закутанные в ватные халаты до пят, с бледными лицами, на скамейках сидят раненые. Я обхожу госпиталь и попадаю во второй двор.
Прямо передо мной – вход в подвал. Я ищу звонок, но там только дыра и торчащие провода. В это время дверь отворяется, и старуха, закутанная в платки так, что торчит только нос, с ведром, полным помоев, поверх которых плавает разломанная детская кукла, появляется на пороге. Шамкая провалившимся ртом, она спрашивает:
– Веркин, что ли, племянник будешь?
Я отрицательно качаю головой.
– …Сашки Громова нету дома!
Я шагаю в темную дыру подвала, стараясь не дышать запахом помоев и ощущая на спине ее сверлящий взгляд, ощупью спускаюсь по лестнице и попадаю в громадный полукруглый подвал, освещенный свисающей со сводчатого потолка маленькой электрической лампочкой. Иду к дверям, на которых поверх ободранной клеенки надпись: «ком. № 1» – и стучу.
– Кто там? – слышу я женский голос. Потянув на себя тяжелую дверь, входу в низкую комнату, наполненную мыльным паром.
Над корытом, нагнувшись, стоит женщина и, отводя влажной рукой тощие пряди волос, тревожно и быстро говорит мне:
– Из тимуровцев? Так вот! Не пущу я Ванечку! Вчера был, вернулся поздно, рукавицы порваны, валенки испачканы! «Где был?» – спрашиваю, – быстро продолжает она, не давая мне вымолвить ни слова, – тало…лом собирали этот… Не пущу, так и скажите Марье Степановне!
– Я не из тимуровцев, я…
И в это время из-за высокой японской ширмы появляется Большетелов.
– Вот, – подаю я ему сумку, – вот тот заяц.
Я вынимаю его: щетинистые усы, расправившись, торчат перед круглой, с блестящими стеклянными глазами, мордой.
– На! – И я вручаю ему зайца.
Большетелов берет его и прижимает к себе, не говоря ни слова.
– Да ты кто? – Все так же согнувшись, у корыта стоит его мать.
– Я… Я из школы. Мы вместе учимся.
– Зачем же ты? – И в голосе ее я чувствую раздражение. – Мы и купить можем!
Большетелов испуганно смотрит на мать. Поджав губы, она продолжает стирать.
– Угощать теперь нечем, – бурчит она, не предлагая мне садиться. Я чувствую себя неловко, и сейчас мой поступок кажется мне странным.
– Я пошел, – объявляю я.
– А ты где живешь? – очевидно проявляя вежливость, спрашивает она. Я отвечаю. – Что же! Садись, раз пришел! Посмотри, как живем…
Я сажусь на табурет и, держа сумку на коленях, осматриваюсь.
Тесная комната с кирпичным сводчатым потолком освещена отблеском последних лучей заходящего солнца, проникающих из ямы подвального окна, засыпанного снегом. Дощатый пол грязен и затоптан. Посредине комнаты стоит детская кровать, завешанная с боков тряпками. В углу – широкая постель покрыта лоскутным одеялом. Над ней висит икона в киоте под стеклом. На стене – «ковер» из клеенки с замком и плавающими в озере перед ним лебедями. Рядом в черной рамке висит фотография, на которой я вижу две головы в овалах из облаков: мужчина с усами в косоворотке и женщина с завивкой в бусах. Мне кажется, я где-то видел эти лица.
Напротив кровати – диван с продавленным сиденьем и полочкой с семью мраморными слониками. В углу безобразная чугунная раковина, под ней – помойное ведро. Другой угол отгорожен прекрасными ширмами.
– Мама! – просит Большетелов. – Можно я покажу ему мои рисунки?
– За хлебом пора! – раздраженно отвечает она. – Жрать нечего, а он рисует. Ну, чистый отец!
Большетелов вздыхает и тихо говорит мне:
– За зайца спасибо!
Он одевается, а в это время из детской кроватки раздаются сопящие звуки, и над ее краями показываются две маленькие ручки, вцепившиеся в сетку. Медленно раскачиваясь, появляется большая голова, вся в болячках, смазанных зеленкой.
– Сестра, – объясняет Большетелов.
А я спрашиваю у его мамы:
– Скажите пожалуйста, а откуда у вас эти ширмы? – И с интересом рассматриваю дивных птиц, инкрустированных перламутром по черному лаку.
– Не украдены! – буркает она, меряя меня презрительным взглядом.
– Я… я не хотел…
– Откуда?! От господ, известно… Кому такое нужно? Жили тут до госпиталя… Слава богу, выселили их, старух этих! Ванька и книг набрал, – замечает она злобно, – да я велела выкинуть. Не по-нашему, да и все голые бабы… Что стоишь, чучело? – накидывается она вдруг на Большетелова. – Ждешь, пока палатку закроють?
– До свидания, – обращаюсь я к ней, надеясь услышать в ответ хоть какое-то бурчание, но слышу только хлюпанье белья в корыте.
Мы выходим с Большетеловым из подвала, и я с наслаждением вдыхаю чистый воздух.
– А я журналы не выкинул, – говорит он мне, – я их спрятал! В котельной. Вы никому не скажете?
– Нет.
– А… а вам хочется рисовать?
– Да, иногда.
– А мне – все время! Я уже знаю – не буду продавцом. Обязательно буду художником! А если мамка будет мешать – убегу! Если рисовать всю жизнь, – мечтательно продолжает он, – можно много сделать картин. Я бы все время рисовал… и не учился бы нисколечко… Вот только красок много надо! – Он озабоченно вздыхает. – А после войны будут продавать дешевые краски?
– Обязательно.
Я протягиваю ему руку, он серьезно смотрит на меня и спрашивает:
– Скажите… а можно сделать фонтан?
– Из чего?
– Из шоколадной бумаги? И чтобы вода из него била?
– Нет. А зачем тебе?
– Для сказки, – застенчиво отвечает он. И мы расходимся.
Я иду по заледеневшему тротуару и все пытаюсь вспомнить, где я видел те лица на фотографии в облаках зеленоватого цвета. И когда дохожу до нашего проходного двора у церкви, то разом вспоминаю тот солнечный довоенный день.
Я вспоминаю: мы с мамой, радостные и счастливые, стояли среди шумной толпы на Сельскохозяйственной выставке, куда мы приехали из нашего Пуговичного переулка, где все знали о нашем несчастье, где не любили нас. Счастливы мы были и от солнца, и от того, что нас никто не знает здесь, что мы – как все, такие же люди, с руками и ногами, так же одеты, как все, и можем, как все, радоваться и смеяться, а не страдать и плакать, как там, на Пуговичном. И все было хорошо, но потом мы потеряли брата. Все время он был с нами, а тут исчез, будто испарился. Мама просто застыла на месте; мы оба смотрели во все глаза и вдали увидели толпу, собравшуюся в кружок, а посредине этой толпы была видна белая – по случаю выходного дня – фуражка милиционера.
– Он там! – сказал я. И, действительно, когда мы подошли, то увидели вспотевшего милиционера, озабоченно смотревшего на маленького брата, который именно в эту минуту обращался к нему:
– Я полагаю, преступлений больше не будет!
– Еврейчик, – сказали в толпе.
– Не похож.
– Еврейчик, говорю вам! Только они все знают!
– Карлик! Карлик! Из цирка!
После этих слов мама подошла к брату и взяла его за руку.
– Это мой сын, – сказала она.
– Слава богу! – выдавил из себя милиционер.
И тут я заметил, что мама вся посерела. Какой-то аккуратно одетый седой человек в золотых очках со странной усмешкой смотрел на нас. И я понял, что мама его знает, и мне почему-то стало не по себе.
– Идемте, – сказала мама и, повернувшись к милиционеру, поблагодарила его.
И мы быстро-быстро пошли, как будто убегали от кого-то. Чувствуя у себя на спине и пот, и холод, я не решался раскрыть рот. Так, почти бегом, мы дошли до фонтана; мама, оглянувшись, как будто успокоилась, а брат заявил:
– Я не могу ходить так быстро, у меня маленькие ноги.
А я все старался понять, что же произошло, и оглядывался. Мама стояла рядом, глядя на фонтан. И вот тогда-то и подошла эта пара: он с усами, в косоворотке, а она с завивкой «перманент-Европа» с маленьким ребеночком на руках, которого и видеть-то было нельзя, потому что весь он был погружен в кружевной сверток, перевязанный красной шелковой лентой с бантом. А я смотрел на этого мужчину с усами и сразу почувствовал, что вот такой и должен быть хороший человек: и спокойный, и красивый, и опрятный, и сильный, и какой-то надежный!
Я повернулся к маме, я хотел ей сказать, но сразу понял: сейчас произойдет что-то ужасное! Совершенно белая, она старалась заслонить нас с братом от того седого, в золотых очках, что шел прямо к ней.
– Здравствуйте! – громко сказал он, бросив на нас с братом мимолетный взгляд.
Мама наклонила голову.
– Вы еще здесь?! Что же вы молчите? Не узнаете?
– Я узнала вас. – Я едва мог расслышать мамин голос.
– Весьма польщен и прошу ответить на мой вопрос!
– Я слушаю…
– Как вы смеете?! – Он широким жестом показал на людей кругом и более всего сделал этот жест в сторону пары с ребенком. – Как вы смеете показываться среди людей, среди порядочных советских людей?!
И тут мама, а потом, конечно, и я, а через секунду и брат – все мы заплакали; и уже сквозь слезы я увидел, как человек в косоворотке быстро подошел к седому и коротко спросил его:
– Она что, украла?
– Нет, но…
– Убила?
– Нет…
– Так что же?
– Ее муж…
– А-а-а! – И очень спокойно человек в косоворотке правой рукой взял седого за левый лацкан пиджака и привлек к себе, отчего седой стал меньше ростом прямо на глазах.
– Я – профессор! – очень быстро проговорил он.
– Говно ты, а не профессор!
– Я в милицию…
– А вот и она!
И правда, мы увидели того самого милиционера.
– Что тут у вас, товарищи?
– Ничего! – еще быстрее ответил седой.
И какое-то время мы все так стояли: мама доставала платок из сумки, мы с братом вытирали глаза кулаками, седой поправлял свой пиджак, а человек в косоворотке, отпустив его, достал свой портсигар и предложил закурить милиционеру.
– Спасибо вам! – сказала мама человеку в косоворотке, и мы пошли, почти побежали, но я еще успел обернуться и увидел, как он что-то объяснял милиционеру, а седого уже не было, как будто его утопили в этом прекрасном фонтане!
– Мама, кто он? – спросил я.
– Он исключал меня из института, – коротко ответила мама.
А брат о чем-то думал, и когда мы уже ушли с выставки и стояли в очередь на трамвай, он обратился к нам:
– Вот видите! Человек ругается таким нехорошим словом, а сам он – хороший! Почему?
На что мама ответила ему:
– Вырастешь – поймешь!
Вот что я вспомнил. Вот кто заступился тогда за нас беззащитных… За все эти годы один-единственный раз! Отец Большетелова! Неужели его больше нет на этом свете? Кто же отлил ту пулю, что настигла его? Кто сделал оружие, из которого она вылетела? Такой же, как отец Большетелова? А может, как говно-профессор? Кто ответит нам на это? И ответит ли когда-нибудь? И откуда берется эта сила, что заставляет людей убивать и преследовать друг друга?