Текст книги "Бахмутский шлях"
Автор книги: Михаил Колосов
Жанр:
Детские приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 30 страниц)
Глава четвертая
СУРОВОЕ ВРЕМЯ
1
Приближалась весна. В полдень с крыш начинала падать звонкая капель, ноздреватый снег обрушивался и оседал с тихим шорохом. Важные вороны бродили по дороге и при приближении человека лениво перелетали на другое место или, схватив стебель прошлогоднего бурьяна либо сухую ветку, взлетали на дерево; они уже начинали вить гнезда.
Скоро снег возьмется водой, на дорогах появятся лужи, и побегут, зашумят ручьи. Сколько радости, приятных хлопот всегда приносила весна! А сейчас у нас одна забота: как бы не умереть с голоду.
Я шел по полю, удрученный неудачей: ни одной свеклины не нашел. Надо будет наведываться почаще, чтобы, как только сойдет снег, успеть собрать ее.
Сбивая палкой макушки бурьяна, я опять думал о том, как хорошо, если бы вдруг приземлился самолет и взял бы меня к нашим. Маму, правда, жалко оставлять…
Я замахнулся на репейник и уже хотел так ударить по нему, чтобы все головки отскочили, но вдруг увидел зацепившуюся за него розовую бумажку. Я решил проткнуть ее палкой, словно пикой. Но раздумал, взял в руки и машинально прочитал: «От Советского информбюро…» Что-то волнующее, родное тронуло меня. Я читал дальше. На глазах выступили слезы. Я не мог читать. «Ведь это наша листовка! – чуть не закричал я. – Немцев разгромили под Москвой!»
Я несколько раз пытался прочитать листовку до конца, но не мог, слезы застилали глаза. Какая радость! Ничто еще в жизни меня так не взволновало, как эта листовка. Наша!
Забыв о всякой предосторожности, я побежал к поселку, размахивая бумажкой. Но домой не зашел, помчался прямо к Митьке, сунул ему листовку.
– На, читай!
Митька взял розовую бумажку, скептически сморщил рот:
– Что, листовка?
– Да ты читай, заладил: листовка, листовка, – рассердился я.
Митька стал небрежно читать и вдруг схватился обеими руками за листовку, с жадностью впился в нее глазами, пробегая одну за другой строчки. Он волновался, несколько раз вытирал слезы, а дочитав, хлопнул себя по коленке рукой, закричал:
– О, дают наши! Бабушка, послушайте.
Бабушка стояла у печки, прижав указательный палец правой руки к щеке, внимательно слушала, что-то шепча губами, наверное молитву. Когда кончили читать, она смахнула слезу, перекрестилась и проговорила:
– Помоги, господи…
Митька хмыкнул:
– Поможет!
– Не твое дело, – отмахнулась бабушка. – Ты будто и не видел бы, а у меня рука не отсохнет. Может, и помогает, кто знает… – Она повернулась к плите, продолжая разговаривать сама с собой: – А то ишь ты, думал, так тут и останется.
– Мить, пойдем собирать листовки, – осторожно предложил я. – Соберем и незаметно разбросаем по поселку: пусть все читают!
Против моего ожидания Митька с радостью согласился, и мы подались в поле. Листовок особенно много оказалось в кустах терновика в овраге. Мы аккуратно счищали с них рукавом налипший снег, прятали в карманы.
Когда уже возвращались домой, я нашел новую листовку, голубую, и стал читать, В ней описывались разные зверства немцев на нашей земле.
– Эту тоже можно взять, – сказал Митька.
Я перевернул листовку и стал читать дальше.
«Но не думайте, что большевики избавят вас…» – было написано на обороте.
Митька не поверил, взял, прочитал сам, недоуменно проговорил:
– Интересно. С одной стороны наша листовка, а с другой – как немецкая. Такую, пожалуй, не надо брать.
– Ее можно на заборе прилепить, и будут читать только с одной стороны.
Митька ничего не сказал, возвратил мне странную листовку. Я решил все-таки взять ее с собой, но положил в другой карман, отдельно от остальных.
– Хорошо бы разбросать листовки где-нибудь в людном месте, – сказал Митька. – А то ведь так ветер опять унесет их в поле.
– Где ж ты найдешь людное место? Базаров нет…
– Обязательно базары! – буркнул Митька и тут же просиял: – А вон! – Он указал рукой в ту сторону, откуда доносились удары о буфер, который заменял колокол.
– В церкви?
– А что?
– Стоит старухам…
– Старухам! – перебил меня Митька. – Они домой принесут, там и другие почитают. Пошли.
Не очень веря в полезность Митькиной затеи, я все же пошел с ним.
В церковь превратили недостроенную баню. На самом коньке крыши был укреплен деревянный крест, а у входа стоял столб с перекладиной, похожий на виселицу, и на ней привязанный проволокой висел большущий буфер от пульмановского вагона. Какой-то старикашка без шапки бил железиной о буфер с таким видом, словно совершал великое дело, о котором знают не только на земле, но и на небе. Он положил железину на буфер, быстро перекрестился и, дуя на пальцы, юркнул в церковь. Мы вошли за ним.
В церкви был затхлый, перемешанный с ладаном запах. Откуда-то издали доносился густой бас. Старушки стояли, набожно сложив руки, крестились. Лица их были какие-то угрюмые, глаза смотрели прямо перед собой, но, кажется, они ничего не видели. Наверное, каждая из них думала о чем-то своем, горестном. Святые на иконах тоже были грустные.
Митька сдернул с головы шапку, остановился у порога.
Оглянувшись по сторонам, он подошел к одной старухе и опустил листовку в оттопыренный карман ее пальто.
У меня от радости запрыгало сердце. А Митька уже придвинулся к другой и уронил на пол шапку. Он спокойно нагнулся за шапкой и по пути сунул листовку в широкий валенок другой старухи.
Так он прошел почти до алтаря. Когда он возвращался, я решил тоже попробовать и показать ему, что могу не хуже его рассовывать листовки. Я достал одну и сунул ее в карман рядом стоявшей старухе, а чтобы листовка не потерялась, стал запихивать ее пальцами поглубже. Старуха почувствовала возню в своем кармане, схватила меня за руку.
– Ах ты, разбойник, ворюга! – зашептала она, не выпуская мою руку.
Я смотрел на нее и моргал глазами, не в силах ничего выговорить. Не знаю, чем бы все это кончилось, если бы не Митька. Он подскочил, ударил старуху по руке и дернул меня за собой. В церкви началась суетня, но мы уже выскочили на улицу и свернули в первый переулок.
Убедившись, что за нами никто не гонится, остановились. Митька посмотрел на меня, но ничего не сказал, а только махнул рукой.
– Ну чего ты машешь? Что я, виноват?
– Николай-угодник виноват! – засмеялся Митька. – Он все время на тебя смотрел и шепнул старухе…
– Да ладно… Ты тоже придумал: старух просвещать.
До самого дома шли молча. И только дома заговорили. Решили собирать листовки, но в карманы старухам не совать, слишком рискованно.
– Хорошо бы еще ребят уговорить, – сказал я. – Знаешь, сколько собрали бы!..
Митька, сверкнув на меня злым глазом, спросил:
– Кого?
– Ну хотя бы Ваську…
– Федю Дундука? – продолжал он мне в тон. – Васька твой – трус и болтун, понял? А потом клятву помнишь?
– Помню.
– Ну и все.
Я не стал больше заговаривать о других ребятах, вдвоем мы собирали в степи листовки и разбрасывали по улицам.
2
Весна наступала быстро, решительно. День и ночь журчали ручьи, даже утренних заморозков не было. Плотный туман в течение нескольких дней съел весь снег, сполз с холмов в овраги и там еще некоторое время клубился белым паром по утрам, доедая остатки снега. А потом и совсем исчез.
Мы с Митькой взяли по ведру и пошли в поле ловить сусликов. Раньше мы их уничтожали, чтобы они посевы не губили, теперь хотели поймать на мясо. «Ничего в этом дурного нет, – решили мы. – Питается суслик почти тем же, чем кролик и заяц. Ест он траву, зерно. И мясо у него должно быть съедобное. Поймаем – попробуем. Бабушка и мама рассказывали, что в голодовку ели не только сусликов, но даже собак. А сейчас разве не голод? Сколько людей умирает от голода. Чем умирать, лучше сусликами питаться». Но в этот день мы ни одного не поймали: было рано, в норах еще не растаял лед, и суслики пока не просыпались. Листовок тоже не набрали: последние дни были туманные, и наши самолеты не прилетали.
Усталые, голодные, мы еле плелись по полю, с трудом вытаскивая ноги из раскисшего жирного чернозема. Мы даже не разговаривали, каждый думал о своем.
– Говорят, итальянцы кошек и лягушек едят, – проговорил Митька, не поднимая головы.
– Не слышал, – сказал я.
– А что? Может быть…
– У нас даже конину не едят.
– А татары едят и не умирают.
– А есть, что и свинину не едят.
– А у нас едят. А что, свинья чище лошади? Свинья что попало жрет. – Митька помолчал. – Я думаю, что можно все есть.
– Ну не все, есть ядовитое мясо.
– Ядовитое – конечно. А вот кошка, собака?
– Их сейчас и не осталось.
– Кормить-то нечем.
– У Гришаки и кобель, и кот жирный, ходит медленно, прямо переваливается с боку на бок.
Митька посмотрел на меня, глаза его засветились радостью.
– Давай поймаем?
Я не успел ответить: раздался выстрел. Мы подняли головы и увидели на шоссе большую колонну людей. Они шли очень медленно, над ними возвышалось несколько всадников, которые ехали то сзади колонны, то обгоняли ее, то снова возвращались в хвост колонны.
– Немцы, – сказал Митька.
– Почему они так медленно идут?
– Грязь, устали, наверное…
– На шоссе грязи нет.
Митька ничего не ответил.
Колонна спустилась вниз и вскоре скрылась в лощине.
Мы вышли на шоссе, очистили ноги от налипшей грязи и зашагали быстрее. Но не прошли и ста метров, как увидели лежащего в кювете вниз лицом человека. Пола грязной истрепанной серой шинели завернулась ему на спину и обнажила дырявые шаровары защитного цвета. Ноги были обуты в простые рабочие ботинки, одна обмотка размотана. В стороне валялась измятая, засаленная солдатская пилотка.
– Наш! – прошептал Митька, весь побледнев. – Это, наверное, пленные.
Я как остановился, так и не мог сдвинуться с места.
Митька бросил ведро, присел на корточки и поднял красноармейцу голову. Тот тихо, еле слышно, застонал.
– Живой! – закричал Митька. – Давай повернем его вверх головой.
Я подскочил к Митьке, и мы стали поворачивать бойца. Он даже не стонал. Мы положили его поудобнее и стали ждать, пока он откроет глаза. Но он так и не открыл их, а губы стали быстро синеть, и мы поняли, что он умер. Мы долго еще не хотели произнести вслух это слово, думали, что боец очнется. Наконец Митька встал и, глядя на убитого, спросил:
– Что будем делать? – И тут же ответил: – Надо схоронить.
Он обшарил карманы красноармейца, но никаких документов не нашел.
– И неизвестно, кто он и откуда… – проговорил Митька и вылез из кювета. – Была бы лопата, могилу б выкопали.
– А вот готовые могилы, – указал я на ямы, которые были выкопаны еще до войны для столбов новой телеграфной линии. Митька побежал туда, но вернулся мрачный.
– Вода на дне, – объяснил он, – нехорошо. – И, подумав, предложил: – Давай пока спрячем его в кустах, а потом придем и сделаем все как надо.
Мы оттащили тело в кусты желтой акации, которая росла вдоль дороги, и направились домой.
Между тем колонна пленных остановилась на привал внизу лощины. Боясь немцев, мы хотели обойти их стороной, но любопытство взяло верх, и мы пошли прямо по шоссе.
Грязные, измученные, оборванные пленные сидели и лежали на дороге. Пешие немцы стояли, облокотившись на винтовки, скучающе смотрели поверх голов пленных, будто перед ними были не люди, а стадо овец.
Всадники двигались взад-вперед по шоссе, с трудом сдерживая сытых коней.
Мы шли по краю противоположной обочины и смотрели на пленных. Черные, словно обугленные, изможденные лица, глаза ввалившиеся, тусклые. Никто из них даже не поднял головы. Только один, подпоясанный веревкой, с поднятым вверх воротником шинели, с опущенными на уши отворотами пилотки смотрел на нас. Он приподнялся на одно колено и нетерпеливо ждал, когда мы поравняемся с ним.
– Назаров! Петя! – вдруг закричал он.
Я остановился. Митька сзади наткнулся на меня, тоже удивленно стал глядеть на пленного.
– Это я, – продолжал пленный, – Николай Сапогов… Гришакин брат…
– Николай! – радостно воскликнул я.
– Да! Передай нашим, если живы, пусть выручают. Нас гонят в совхоз работать. Живы-то наши?
В это время к нему подскочил немец на лошади, приподнялся в стременах и несколько раз ударил толстой плетью. Сидящие рядом втянули головы в плечи.
– Живы! – закричал я что есть силы и не успел еще сомкнуть рот, как подбежавший немец, словно лопатой, двинул меня прикладом. Гремя пустым ведром, я кубарем полетел вниз с высокой насыпи.
Митька не стал дожидаться, пока его подтолкнут, сам прыгнул вслед за мной.
На другой день рано утром мы взяли с Митькой лопаты и пошли хоронить убитого красноармейца. Я не стал скрывать от мамы, куда мы идем, и рассказал ей все подробно. Она сначала испугалась, но потом успокоилась и дала мне чистую простыню.
– Возьми, покроете сверху. – Она не выдержала, заплакала, вспомнила Лешку, спросила: – Так и неизвестно, чей он?
– Нет.
Она покачала головой, проговорила:
– Идите, да сделайте все как следует. Тихонечко опустите в яму, положите на спину головой к восходу солнца и аккуратно накройте простыней.
Митька стоял у порога, переминался с ноги на ногу, молчал.
– Так надо, – мама посмотрела на Митьку. – Поняли?
Он кивнул.
– Что ж, у тебя глаз так и не будет видеть?
Митька радостно ответил:
– Нет, уже видит. Скоро совсем развяжу его.
– Бедный мальчик, – сказала мама и посмотрела на меня. – Вот видишь, а ты тоже всегда с керосином лез в печь.
Я промолчал.
– Ну идите, да осторожней, чтобы поменьше в глаза людям бросались.
Мы пошли. Я спросил Митьку:
– Как по-твоему, выручит Гришака Николая?
– А думаешь, нет? Ого! Видел вчера, как забегали, когда мы им сказали. Бабка достала золотой перстень, и Гришака понесся с ним к коменданту. Выкупят. У них, брат, золота до черта!
– Откуда ты знаешь?
– Хм, откуда! Один ты только, наверное, и не знаешь. На хлеб, на масло меняют. Думаешь, правда, что это бабкин перстень? – Митька свистнул и убежденно сказал: – Если надо, она еще десять штук откопает, у нее там и серьги и брошки.
– И брильянты есть?
– Какие?
– Ну эти, драгоценные разные камни.
– Может, и есть. У них все есть. Недаром бабушка говорит: «Кому война, а кому мать родна». И правда. Вот теперь и этот пришел, все дома, живы и здоровы.
– Может, его еще и не отпустят, – усомнился я.
Могилу красноармейцу копать не пришлось, вода во вчерашней яме ушла в землю, и мы решили похоронить в ней бойца.
Я очень боялся покойников, но тут скрепя сердце взял за ноги мертвеца и подтащил вместе с Митькой к яме. С трудом мы опустили тело в могилу и накрыли простыней.
Мы стали на краю могилы и сняли шапки. Только теперь словно что-то прорвалось, в груди у меня заклокотало, и я заплакал. У Митьки тоже навернулись слезы.
«Прощай, дорогой товарищ…» – мысленно проговорил я.
Осторожно, словно боясь причинить покойнику боль, мы стали засыпать могилу. Насыпав холмик, обложили ее дерном, а потом в ближайшей лесопосадке выкопали два деревца – белую акацию и клен – и посадили их у изголовья могилы. Только после этого мы отправились домой.
Мамы дома не оказалось, и я забеспокоился: наверное, случилось что-то невероятное, если она, больная, решилась уйти из дому.
Я пошел к Митьке и на улице встретил Ваську, который шел с матерью.
– Эй, Петька, видел? – крикнул он мне.
– Что?
– Николая Гришакина привели из плена. Пойдем посмотрим. Говорят, худющий – кожа да кости, а черный как земля.
Я догадался, что мама у бабки Марины, но решил сбегать сначала к Митьке и вместе с ним идти смотреть на Николая. Митька сидел на завалинке, скучал: дверь была на замке.
– Наверное, все у Гришакиных, – предположил я. – Васька говорил: Николая привели, они пошли смотреть на него.
– Уже дома? – удивился Митька, хотя утром сам убеждал меня, что Николая обязательно выкупят. Подумав, он добавил: – Ну, видишь, а ты не верил?
– Пойдем туда?
Митька отмахнулся:
– Что там делать?
– Пойдем, может, он про фронт что расскажет.
– Расскажет, – пробормотал Митька, но поднялся с завалинки, и мы пошли к Гришакиным.
Здесь было столько народу, что многим не хватало стульев, и они стояли у порога. Бабка Марина в белом платочке и чистом передничке хлопотала у печки, не доверяя невестке. Ее голос звенел молодо и весело. На вопросы к Николаю больше отвечала бабка, будто это она только что пришла из плена. Ваня ходил важный, еще больше выпятив грудь, с серьезным видом вмешивался в разговор, философствовал, вставлял поговорки.
– Да, жизнь прожить – не поле перейти, – сказал он, когда кто-то, вздохнув, заметил, как сильно изменился Николай.
Федя крутился колесом, он был очень рад не столько тому, что вернулся «дядя Коля», сколько всеобщему интересу к этому событию.
Николай сидел в «святом» углу в Гришакиных черных штанах и белой косоворотке. Лицо было побрито, на голове волосы торчали ежиком. Щеки впалые, скулы сильно выпирали, глаза тусклые, ничего не выражающие. На лбу много морщинок. Слабый свет лампады, которую бабка Марина зажгла в благодарность богу за возвращение сына, падал сверху на лицо Николая и еще резче подчеркивал тени под глазами, суровые складки вокруг рта, впадины на щеках и на тонкой шее. На фоне белоснежной рубахи его худое черное лицо было страшно. Говорил он тихо и нехотя. На вопрос, что делается на фронте, сказал:
– Известно что – людей убивают.
– Ну, а как там наши?
– А что наши? – недовольно спросил он. – Отступают.
– Слухи ходят, что уже не отступают.
Николай промолчал.
– Рассказал бы, как в плен попал, где, кто с тобой был? – спросила Васькина мать. Она, как и многие, не знала, где находится ее муж – Васькин отец. Он работал главным кондуктором, перед вступлением немцев повел поезд на восток и не вернулся. – Может, наших кого видел?
Николай снисходительно, одним ртом улыбнулся: мол, какая наивная женщина.
– Никого не видел, – сказал он.
– И-и, – запела бабка Марина, – разве ж там увидишь? Дорог много… – Она заметила нас с Митькой и начала уже в который раз рассказывать, что она пережила, когда мы ей сказали про Николая. Она растрогалась, схватила с противня четыре белых румяных пирожка, сунула нам. – Ешьте, детки, да богу молитесь, он милостив.
Васька глядел на нас с завистью и глотал слюнки. Но бабка так раздобрилась, что дала и ему пирожок.
Я хотел тут же есть, но, заметив, что Митька засунул пирожки в карман, последовал его примеру.
– Слава богу, отпустили… – заметила Митькина бабушка.
– И-и, девка, деньги не бог, а милуют, – быстро ответила бабка Марина. – Полетели венчальные серьги, кольцо. Сколько лет лежали, пригодились…
Люди больше ни о чем не спрашивали Николая, они молча глядели на него как-то мрачно, без радости. Он этим не смущался, сидел, положив руки на колени, и, казалось, был не рад, что видит знакомых, которых, наверное, хотел и не надеялся увидеть. По крайней мере он никакого восторга не выражал. От прежнего Николая почти ничего не осталось. Раньше он был веселым, подшучивал в присутствии товарищей над братом, называл его «наш завхоз», теперь смотрел на этого «завхоза» равнодушно, будто не замечал его. Казалось, Николай смотрел перед собой и ничего не видел, его занимало что-то совсем другое.
Мрачное молчание затягивалось. Горбун подошел к Николаю развязной походкой, похлопал его по плечу, сказал:
– Ничего, братуха, не горюй! Руки, ноги целы, голова на плечах есть, а остальное все чепуха, осталось позади. Отдыхай, поправляйся, будем жить. А жить можно, кто умеет. – И, повернувшись к собравшимся, добавил: – Ну, граждане, по-моему, пора уже по домам, пущай отдохнет. Впереди дней много, еще наговоритесь.
Люди молча стали расходиться. На улице Митька достал пирожок, сказал:
– Дешево, однако, бабка заплатила за Николая – всего пять пирожков. Бросить бы ей их обратно, да есть охота. – И он откусил пирожок, захрустев вкусной поджаренной корочкой.
Я не стал есть на улице, понес пирожки домой, чтобы угостить маму.
3
Километрах в пяти от Андреевки на территории третьего участка совхоза «Комсомолец» разместился огромный лагерь военнопленных. Бывшие конюшни и большую площадь вокруг них немцы огородили двумя рядами колючей проволоки, туда были загнаны тысячи людей. Глубокий овраг за лагерем превратился в кладбище – сюда ежедневно сваливали десятки трупов умерших и расстрелянных немцами пленных красноармейцев.
Пленных гоняли на работу – ремонтировали железную дорогу. Работали с утра до вечера, а кормили их один раз в день болтушкой из гнилых отрубей.
Из самых далеких сел и городов к лагерю приходили женщины, бродили вокруг лагеря, вглядывались в почерневшие лица пленных, спрашивали, не знает ли кто случайно о таком-то. Убедившись, что никого из родственников нет, женщины бросали через проволоку хлеб пленным, уходили домой.
Немцы не препятствовали женщинам, они только не подпускали их близко к проволоке. Сначала меня удивляло такое снисхождение, но потом я узнал, что это выгодно коменданту лагеря. Случалось, что женщины находили своих мужей или сыновей, и комендант лагеря за определенным выкуп отпускал пленного домой.
Все это и пример с Николаем Сапоговым не давали покоя маме. Она день и ночь бредила Лешкой. Несколько раз мы ходили к лагерю, но мама не успокаивалась, говорила, что она очень несчастная.
– Почему несчастная, мама? – старался я разубедить ее. – Еще ничего неизвестно, где он. Может, наш Лешка воюет против немцев! А разве то счастье, как у Николая? Ему и радуется-то одна бабка Марина…
Мама прижимала мою голову к своей груди, говорила сквозь слезы:
– А если он так же, как тот, которого вы похоронили?..
Мама не в состоянии была ходить часто к лагерю и поэтому почти через день посылала меня одного. Со мной ходил и Митька высматривать отца. Иногда за нами увязывался и Васька.
Мы подолгу слонялись вокруг лагеря и к вечеру возвращались домой. По дороге Митька мечтал вслух:
– Народу сколько! Достать бы наган, ночью часовых пострелять и всех бы выпустить! Представляешь себе, целая армия в тылу! Вот дали б немцам жару!
– А винтовки?
– Хм, чудак! У немцев отняли б, часть у часовых, а часть вон у тех, которые сидят в казармах. А потом в бараки к итальянцам – и все, хватило бы оружия! Только заранее предупредить их, бросить записку: «Товарищи, будьте наготове, сегодня ночью вы будете свободны», – или еще там что-нибудь.
Митькин план мне нравился, я его горячо поддерживал. Васька либо молчал, либо высказывал осторожные сомнения, но Митька тут же на него набрасывался, и тот умолкал.
Однажды мы пошли к лагерю без Васьки: в карманах у нас были свежие листовки.
– Вот обрадуются! – говорил я. – Ведь они ничего не знают, что там делается, правда?
– Еще бы! – поддержал меня Митька. – Когда ты принес мне первую листовку, я даже не помнил себя от радости. А почему так – и сам не знаю.
– Потому что наша листовка, оттуда. Здесь говорят, что всему уже конец, а оно, брат, нет!
– Конец будет, только кому – вот вопрос! – Митька хитро улыбнулся, довольный, что сумел так хорошо сказать.
Я его понял и ответил:
– Конечно, фашистам!
– Вот именно!
Изможденные пленные стояли внутри лагеря вдоль проволоки. Им иногда бросали через заграждение кусок хлеба, бурак, початок кукурузы. Бросать, конечно, не разрешалось. Если замечал патруль, он подбегал к толпе и прикладом отгонял подальше от проволоки, грозя застрелить.
Митька выбрал момент и швырнул через проволоку завернутый в листовку камень. Чтобы никто не заметил, мы даже не смотрели, куда упала листовка.
У нас было всего три листовки. Благополучно перебросив их через проволоку, мы отошли в сторонку, сели на траве. Митька снял кепку, вытер на лбу пот.
– Жарко… А смотри, как рука дрожит, – сказал он.
Его рука лежала на коленке и тряслась, словно была под током.
– Почему? – удивился я.
– Не знаю. Это вот когда последнюю хотел бросить, а часовой оглянулся. Я еле сдержал руку, а по всему телу как электричество прошло, и рука, видишь, дрожит, успокоиться не может.
Митька лег навзничь, проговорил:
– Как будто сто пудов на себе нес – уморился.
– Я не бросал, и то как в лихорадке, все-таки опасно…
По пути домой мы решили зайти на могилу и посмотреть, принялись ли деревца. К нашей радости, принялись. Клен уже вовсю распустил свои широкие узорчатые листья, а акация еще только-только прорывала черную кожицу между парными колючками, и оттуда показывались зеленые листочки.
Земля на могиле осела и плитки дерна покривились. Мы подправили их, постояли немного и ушли.
Направлялись домой прямо через поле и луг, мимо прудов, которые к концу лета обычно совсем пересыхали. Сейчас они были заполнены водой до краев. Молодой камыш, трава купались в воде, сплошь покрытой зеленой крупной лягушачьей икрой. Лягушек было тьма. Они ползали в теплой болотной воде и при приближении к ним подпрыгивали, словно их кто выбрасывал, и шлепались в воду подальше от берега. Здесь был настоящий лягушачий базар, они кричали на разные голоса. Одни урчали, словно от удовольствия, другие важно квакали, а третьи просто надрывались, стараясь перекричать всех остальных. У них даже по бокам головы надувались большие белые пузыри от натуги.
Еще издали мы услышали стрельбу возле ставков. Когда подошли ближе, нам встретились два итальянца с карабинами за плечами. Один из них нес, держа за задние лапки, две большие лягушки. Увидев своими глазами то, о чем мы знали только понаслышке и чему не очень верили, мы остановились и, раскрыв рты от удивления, смотрели на итальянцев.
– Камрад, манжярить? – не выдержав, спросил Митька, указывая на лягушек.
Итальянцы перебросились словами, засмеялись.
Митька не отставал:
– Хочешь, я тебе поймаю сто лягушек, а ты мне банку консервов или пачку галет?
Солдаты остановились, и Митька принялся размахивать руками. Он показывал то на лягушек, то на ставок, стараясь вдолбить им свою мысль. Но итальянцы так и не поняли его. Один забормотал что-то, и они пошли.
– Тоже мне охотники! – обиделся Митька и, помолчав, добавил: – Наверное, они лягушек все-таки не очень любят… А вообще можно попробовать наловить и понести в бараки, может, и променяют на галеты.
…Солнце скрылось за терриконами, и края громадных конусообразных куч породы, казалось, горели ярко-желтым огнем. Заводская труба стояла на возвышенности, вся – снизу доверху – была на фоне багрово-красного неба и поэтому казалась очень высокой. В низине потянуло прохладой, отчетливее запахло травой, цветами. Дневная жара спала, стало легче дышать, и мы, не спеша, сбивая головки одуванчиков, приближались к поселку.
Подходя к садам, мы заметили у одной изгороди, в кукурузе людей. Сначала я подумал, что это хозяева пололи на своем огороде и теперь собираются домой. Но, подойдя ближе, я узнал Ваську и его мать, с ними сидел какой-то мужчина в красноармейской гимнастерке. Пораженный увиденным, я остановился, дернул Митьку за рубаху.
– Смотри, Асеевы отца нашли!
Мы подошли ближе и увидели, что это был не Васькин отец. Молча мы смотрели на пленного. Васькина мать сидела к нам спиной, не оборачиваясь, словно хотела остаться неузнанной. Васька растерянно посматривал то на нас, то на мать, не решаясь что-либо сказать. Видно было, что мы явились очень некстати, никто из них не хотел, чтобы их видели.
Наконец Васька не выдержал, нетерпеливо выпалил:
– Да присядьте вы, стоите как свечки, – и обратился к матери: – Мам, не бойся, они никому не скажут.
Мы сели на землю. Васькина мать повернулась к нам.
– А я что, разве не знаю, что они никому не скажут? Только вы, ребятки, и дома не говорите, чтоб никто-никто не знал.
Пленный улыбнулся, сказал:
– Ребята, видать, надежные. Такие немцам не продаются, верно?
Вместо ответа Митька спросил:
– Вы убежали из лагеря?
– Нет, – сказал красноармеец, – вот они освободили.
– Освободили? Теть Настя, как? – загорелся Митька.
Васькина мать молчала, колебалась: говорить или нет. Наконец ответила:
– Сказала, что это наш отец…
– И отпустили?
– Не сразу. Отнесла коменданту отрез на костюм – отпустил.
– Что-то не верится, – усомнился Митька. – Что ж они такие жалостливые?
– Не жалостливые, – сказал пленный, – жадные. Да и держать меня им нет расчету: больной я. Таких все равно расстреливают. Так уж лучше продать. Вот они и торгуют…
– И что ж вы будете делать теперь? – спросил Митька у пленного.
Ответила Васькина мать:
– Подкрепится малость, наберется сил и пойдет к своим.
– Через фронт? – удивился Митька.
Красноармеец решительно кивнул:
– Да, через фронт, к нашим.
– Вот это здорово! – заерзал Митька, сидя на траве.
Он хотел еще что-то сказать, но Васькина мать перебила его:
– Только вы никому, а то это не шуточки… Если узнают в комендатуре или в полиции – не поздоровится.
– Да что вы, теть Настя! – возмутился Митька.
– Ну то-то ж! А сейчас идите домой. Мы пойдем, как стемнеет, чтоб никто не видел.
Дорогой мы делились впечатлениями.
Из головы не выходили Васька и его мать. Как могло случиться, что тетка Настя, робкая, трусливая, которая лишний раз боится за ворота выйти, и такой же трусишка ее сын Васька вдруг решились и выручили из плена красноармейца! А мы с мамой до этого даже и не додумались…
4
В тот же день я пристал к матери с просьбой пойти в лагерь и выручить какого-нибудь пленного. Она и слушать не хотела.
– И что это ты выдумал? – говорила она. – Как это так прийти и сказать: «Вот мой сын, отпустите?» Немцы, думаешь, дураки, что ли? Рассуди сам. А потом что, если узнают? Расстреляют – и все, церемониться не будут, сам знаешь. Ты это что-то придумал несуразное.
– Несуразное, – переговорил я маму. – Тебе все несуразное. Просто ты, мама, трусиха большая. А если и наш Лешка где-нибудь умирает в лагере?..
У мамы на глазах навернулись слезы, она проговорила:
– Бессовестный ты, так прямо по больному месту бить. Разве ж я не хочу? Нельзя этого сделать, понимаешь?
– Почему нельзя? Можно!
– Да с чего ты взял это?
И я выпалил:
– Васькина мать, на что уж несмелая, а вот выручила красноармейца, а ты боишься. Пришла к коменданту, сказала, что это Васькин отец, и все.
– И все?
– Да. А что ж еще?
– Выкуп надо?
– Конечно! А то разве они просто так отпускают, что ли? Лешкину рубашку шелковую можно отдать, или еще что. – Я знал, что мама строго бережет все Лешкины вещи, будто от этого зависит его жизнь, и поэтому добавил: – Лешка вернется, узнает, так еще радоваться будет.
Мама ничего не сказала, но на другой день взяла какой-то отрез, и мы пошли в лагерь.
Когда мы подошли к проволоке, несколько пленных стали просить маму, чтобы она помогла спасти одного «парня».
– Погибнет парень. Он раненый, на работу ходить не может. Мы, как могли, укрывали его, а теперь почти невозможно. Немцы могут пристрелить его… Скажите, что он ваш сын. Вот он, смотрите.
Раненый красноармеец сидел на земле у самой проволоки и за все время не проронил ни слова. Когда двое других подхватили его под руки и приподняли, чтобы показать маме, он застенчиво опустил голову, а потом поднял ее и еле слышно проговорил: