412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Иманов » Чистая сила » Текст книги (страница 3)
Чистая сила
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 02:32

Текст книги "Чистая сила"


Автор книги: Михаил Иманов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 30 страниц)

Но Никонов ловко подхватил повиснувшее было слово:

– Для жизни, в первую очередь.

– Так как же тогда? Или он может…

– Может и это.

– То есть – на жизнь, я хотел сказать…

– Да, может покушаться, но, – он остановил меня взмахом руки, – не будем терять времени. Я вижу, что вы решились выслушать меня окончательно. Так?

Я кивнул.

– И прекрасно, – сказал он. – А то я даже засомневался, признаюсь. А мне бы очень хотелось, чтобы вы… Тем более, что вы здесь человек свежий, может быть, быстрее во всем разберетесь. Да. Так. Дело, значит, такое.

Он опять стал усаживаться, и делал это теперь еще более основательно.

– Дело, значит, такое, – повторил он и продолжил: – Я вам уже начал о бриллиантах. Так вот, я говорил не иносказательно – они в самом деле существуют. И на огромную сумму. На преогромную сумму, могу вас уверить. И они мои. То есть, я хотел сказать, что они у меня: будьте внимательны – здесь есть разница. Значит, они сейчас у меня.

При этих словах я невольно оглядел его одежду: рубашка не имела карманов, разве что в карманах брюк?

Никонов улыбнулся моему взгляду, потом легонько хлопнул по бедрам, сложил пальцы в щепоть и – поднял брючины до отказа. Вышло вроде и комично, но мне было не смешно.

– Нет, сейчас не при мне. То есть в данную минуту. Но они у меня… в особом, конечно, месте. Или вы хотите удостовериться?

Я неопределенно повел плечами.

– Тогда пойдем дальше, а то мы с вами, что называется, в преамбуле вязнем. Так вот: ценности эти были моими уже при моем рождении. А родился, как вы можете догадываться, весьма давно. За всю мою жизнь – правда, об их существовании и принадлежности мне я узнал значительно позднее своего рождения, даже очень значительно позднее – за всю мою жизнь они ни разу не побывали в деле. Вы понимаете? Ни разу. То есть, они все время оставались невыявленной силой. И заметьте себе – ни в чем не замешанной: ни в хорошем, ни в плохом. Ни в каком – если так можно выразиться. Я бы даже сказал: существовали в виде чистой силы. Но вот ведь в чем дело – и вы обратите на это особое внимание – сила, даже и невыявленная, все равно силой остается и все равно воздействует. По-особому воздействует, но определенно – воздействует. Это я вам говорю, как испытавший: а у меня было достаточно времени, чтобы к такому заключению прийти.

Он замолчал, опустил голову и некоторое время находился в задумчивости. Казалось, он забыл про меня. Потом он медленно, словно в забытьи, поднял руку и притронулся пальцем к губам.

Прошло, наверное, минут пять или шесть. Я сидел не шелохнувшись. Я и сам не понимал, почему я так сидел, и не понимал, да и сейчас понять не могу, почему я поддался так легко всему этому. Если бы кто слышал наш разговор (ну, хотя бы из-за кустов за скамейкой), то, я думаю, не сумел бы секретно дослушать, выдал бы себя, выдержать бы до конца не смог, смехом бы прервался. Но я-то не за кустами сидел и не со стороны подслушивал!

Когда он поднял голову, то я не узнал его лица. То есть, я хочу сказать, что совсем не ожидал такого его лица: я и описать его не смогу, да и никто бы на моем месте не смог. Мне кажется, что я даже подался всем телом назад, только что руки не поднял для защиты; а ведь мог и руку поднять.

– А вы что думаете?! Вы думаете, мне просто жилось?! Вы думаете, что это так просто, когда под тобой такая сила! – выговорил он медленно и с жесткой отчетливостью. Но здесь ему как бы не хватило воздуху, и он вздохнул прерывисто, прислонив ладонь к груди; пальцы его при этом были далеко расставлены и заметно вздрагивали: – Вы что думаете: мне легко вас всех уговаривать? Думаете, что легко, думаете, что безделка, что слова… думаете.

Он вдруг усмехнулся криво и, с трудом оторвав руку от груди, указал на меня пальцем:

– А вот вы сидите здесь, сидите и слушаете, и, уверен, даже с боязнью. И не потому, что я такие странности говорю, и не потому, что за сумасшедшего меня принимают. Да если и за сумасшедшего принимаете, то ведь не уходите, а слушаете завороженно эти – ха-ха – бредни мои. А почему? А потому, что это опять  о н а. Сила. Она подо мной. Она такая – ей противостоять нельзя. И вы не сможете. Вот вы попробуйте, хоть для примера, встать и отойти. Ну – встаньте! А? Вот и не можете. Это она, все это она.

Я и в самом деле не встал. Даже для примера. Я слушал, ничего не понимал, но уже не мог не слушать.

– А-а-а! – торжествующе протянул он через мгновенье. – Вот теперь-то вы и окончательно попались. Я теперь это свободно могу говорить, прямо в глаза. Теперь вы уж не уйдете, теперь будете служить. А? Так?

Я сглотнул раз, потом еще раз, но все равно ничего выговорить не смог. Я тронул рукой горло, но что-то мешало мне. Он настороженно следил за мной, и только когда рука моя опустилась, вздохнул глубоко и облегченно.

– Теперь продолжаю, – начал он опять. – Теперь станем подходить к самой сути дела. Контурно, конечно, пока только контурно, но чтобы вы самый смысл дела ухватить смогли. Так вот: я с этой силой жил, теперь я ухожу. Не пугайтесь, естественно ухожу, физически, так сказать – функционально. А ее, силу эту, ее так оставлять нельзя: ее  н у ж н о  п е р е д а т ь. И передать тому, кто ее, если не пересилить (как такую пересилишь!), то хотя бы сдерживать мог. И я нашел. Это он: Алексей Михайлович. Ему надо передать.

Он прервался и, вглядываючись в меня, посмотрел:

– Вы про себя, наверное, подумали… Вы подумали: что ж это он, другого человека несчастным сделать хочет? Вы так подумали?

– Ничего я не подумал, – произнес я отрывисто, но он как будто и не слышал моих слов.

– Только что ж, если даже и так? Кому-то ведь надо! Кто-то ведь должен! Вот он, получается, Алексей Михайлович, и должен. Я бы еще поискал – признаюсь вам, – он вздохнул, – но обстоятельства не позволяют: грозные, можно сказать, обстоятельства. Я на нем остановился, и вы мне в этом должны помочь. Да, обязаны помочь, изо всех ваших сил… и даже более.

Тут, при последних словах, у меня промелькнула одна идея, впрочем, законная, и я ее в своем таком состоянии все же сумел ухватить. Должен заметить, однако, что поймал я ее не без лукавства: пусть и самого безобидного, но все же. Выход мне представился простым и полноценным, и, в некоторой степени, даже и благородным.

Я сглотнул и на этот раз удачно прочистил горло, так что вполне мог говорить, хотя и несколько удивился такому своему освобождению.

– Можно и мне? – сказал я довольно свободно, но все-таки громче, чем следовало.

– Говорите, – отвечал он, чуть покривившись одной стороной лица, но не как в гримасе, а словно в судороге. – Говорите, вы теперь, можно сказать, полноценный… партнер.

– Я, конечно, не знаю всего дела, то есть в деталях, – начал я, – но разве не проще и разве не лучше, если вы силу свою, я хочу сказать, ценности эти, если вы их государству сдадите? Это для вас – сила, а для государства, для него это капля, и потом, если правильно представить, ему, государству, нужнее. Или, например, сдать и оговорить, чтобы на эти деньги детские сады построить. Сколько выйдет детских садов? А? Я не знаю, как это делается, но ведь делают. И ваша сила эта, она на доброе пойдет, и вы это точно знать будете. И это, в конце концов, ваш гражданский долг. И потом: государство скорее силу сдержит, чем один человек, и скорее… направит. Я, может быть, не совсем хорошо выразил…

– Нет, нет, – ответил он вяло, – вполне хорошо выразили. Только я вам вот какую сцену представить хочу. Представьте, что я иду возле детского сада, который, как вы выразились, на мою силу будет построен; представьте, что я мимо прохожу, а к заборчику, такому, положим, красивенькому, в голубенькую краску, к этому заборчику подбежит малыш (заметьте это – не взрослый, не подросток, а совсем малыш, несмышленыш), подбегает так легонько и – от нечего делать, или от плохого домашнего воспитания, или просто из шалости, а это одно и то же, – вдруг мне, дяде чужому, язык покажет. А? Каково?

– Ну и что? – сказал я. – Малыш…

– Постойте, – остановил он меня. – Или другое: иду я мимо школы, тоже на мою силу построенную, прохожу, а какой-нибудь озорник или даже малолетний хулиган, и такие в школах учатся, так вот, возьмет такой, скажем, озорник и в меня из рогатки выстрелит. И если не наповал уложит, а при моей хрупкости может и наповал, то травму порядочную… или глаза, к примеру, лишит. Мне хоть и мало осталось, но без глаза все-таки плохо, когда и мало. Да и с шишкой обидно в моем возрасте. А я с шишкой такой, при самом наиблагополучном исходе, домой возвращусь и думать буду, что вот вырастет из такого озорника и малолетнего хулигана вполне взрослый преступник. Вот и получается, что моя чистая сила, как только в размен пойдет, то хоть и на самую малость, а загрязнится. Да и кто поручится, что на самую малость?! Я хоть и в ироническом смысле, как вы, наверное, поняли, пример представил, но – ведь вопрос возникает. И серьезный, между нами говоря. Что же вы думаете, что я такой вариант не предполагал? Предполагал, и не один раз. И многократно. Только сам я этого никогда не сделаю. Вы это позже поймете. Пусть это Алексей Михайлович сделает. Пусть. Я согласен. Только все это совсем не просто, то есть совсем не просто. Это когда еще не владелец… А когда владелец, то все по-другому предполагается и видится все по-другому. Сила, на то она и сила, что с ней так просто не справишься. Ну? Как вам?..

Мне не было легко, хотя я и имел возражения – и несколько. Но все я высказывать не стал, да и продумать их следовало бы. Да, кроме того, подумалось мне (хоть и слегка как-то, туманно), что, может быть, все эти разговоры и доводы одно прикрывают, простое и понятное – корысть? И я сказал самое простое, что на самой поверхности вертелось.

– Я не знаю, – сказал я, – почему вам за одного озорника на всех других обижаться нужно? Но не в этом дело: пусть будет, что вы в ироническом смысле, но… Я хотел сказать, что по-вашему получается, что доброе можно только тогда делать, когда конечный результат известен и когда он, так сказать, абсолютно хороший, абсолютно положительный. И когда он ответное добро приносит, потому что…

– Нет, постойте, не туда вы ушли, – перебил он меня. – Совсем не туда. Так мы не договоримся. Вы сказали: «когда конечный результат известен». Так вы сказали. И ошиблись сразу. Потому что конечный результат никогда не может быть известен – ни-ког-да. Потому что у дела, и доброго тоже, никакого конечного результата быть не может, а только относительный. То есть результат есть, и на каждом этапе свой, а вот конечности никакой нет (кажется, опять каламбур, простите). Я когда про мальчиков вам говорил – образно, разумеется, то имел в виду совсем другое. Совсем, даже совсем обратное. Я хотел сказать, что неизвестно, во что доброе дело со временем, так сказать, трансформироваться может. Хотя, если о поступке говорить, то добро – оно добро и есть: если человека из воды кидаетесь спасать, то здесь о трансформации раздумывать нечего, коль вы порядочный человек. Но деньги… Но ценности – совсем другое. Бриллианты же не умирают – они вечны. Даже если энная сумма по копеечке в разные места разойдется, то и тогда, хоть в копеечном таком варианте, но жить будет. Вот я вам опять пример приведу, для пояснения. Вот представьте себе какого-нибудь бедного гения-самоучку (пусть не в наше время и не у нас), изобретателя, к примеру. И вот я, чтобы его дар втуне не пропал, свои бриллианты ему отдаю. Он их принимает и, как понимаете, не «стенку» бежит покупать, а в опыты всю сумму вкладывает. И – приносит много пользы обществу своевременными открытиями. Ну, доброе я дело сделал? А?

Он подождал, пока я, впрочем с неохотой, подтвердил, что доброе.

– И возражения быть не может – доброе! – воскликнул он, и я почувствовал, что он где-то уже поймал меня. – И прекрасно. Только я вам дальше расскажу, о трансформации дальнейшей. Изобретатель этот вдруг (или не вдруг) умирает. Ну, пусть и по старости – это все равно. А у него сын – балбес. Может быть у гениального человека сын балбес? Еще как! У гениального-то скорее всего, потому что за делом своим он о воспитании думать времени не имел. Так вот: сын этот, получивши после отца наследство, пускается, как вы понимаете, во все тяжкие. И – как результат – связывается с плохой компанией, вы следите, все было  д о б р о, а здесь уже впервые – п л о х о. Итак, связывается со спекулянтами, к примеру. И вот, денежки отца – и мои, трансформированные, учтите – идут на темные делишки антисоциальных, или, я бы даже сказал, преступных, элементов. А они и людей и государство в целом обворовывают без зазрения совести. Так вот посудите сами: где большая польза и где больший вред: в гениальных ли изобретениях отца или в темных махинациях сына с компанией? Вы скажете, что в первом. Но это еще неизвестно, потому что, во-первых, если в денежном выражении сравнивать, то все-таки, видимо, отец перетянет, но если в нравственном (а они в своих сетях спекулянты, многих погубить могут, и только что вступающих в жизнь, в первую очередь), так что если в нравственном, то сын вне сравнений. Вот вам и трансформация. А кто виноват? А тот, кто отцу деньги дал. А то, что он лишь доброе в виду имел, это при общем балансе учитываться не будет. И правильно, скажу вам. Вот так.

Он закинул ногу на ногу с победным видом. Я чувствовал, что где-то в его рассуждениях трещина существует, и если на это место поднажать посильнее, то все содержимое и вытечет быстро. Но где эта трещина, я не знал и вот так сразу сообразить не смог. Так мы сидели некоторое время молча. И тут мне опять одно соображение пришло, и опять не без лукавства. Оно так и бывает, когда рассудительно мыслить не успеваешь, тут лукавство свой ответ и подкидывает: лукавый, он всегда и необычный, и оригинальный, и ловкий, и блестящий может быть, но – всегда пустой по сути. (Я уже было раскрыл рот, чтобы соображение свое старику преподнести, но… Подумал, что это удар ниже пояса. И хотя в спорах это допускается в целях крайней самозащиты, мне бы не хотелось… Но еще раз по собственному соображению невнимательно пробежав, я подумал, что он, может быть, и не такой уж удар ниже пояса, а если… то где-то на грани, во всяком случае. И я решился.)

– Так что же получается, Владимир Федорович, – я старался выражаться осторожнее, – если согласиться с вашим рассуждением. Получается, что никому отдавать нельзя, потому что и у Алексея Михайловича может быть такой сын… или кто другой?

Никонов покачал головой. Лицо его приняло выражение скуки и, одновременно, какой-то усталой обреченности. И я понял, что не нужно мне было ничего такого говорить. И мне стало жаль его. И не потому, что из-за меня… но вне, по-человечески душевно. Мне даже показалось, что я его знаю давно, и что жалею его давно, и я знаю про все это давно – вот только помочь не могу.

– Алексей Михайлович… – тихо и с расстановкой проговорил или прошептал старик. – Все, и он тоже… А он знает больше… Всю мою… он всю подноготную знает. Вот вы мне говорите… И правильно. Но об этом забываете – и всегда забывают, когда правильное говорят – что у меня целая жизнь была. Моя жизнь. Я ведь вот один жил. А о семье думал. И мечтал, признаюсь, о семье. Но не вышло. Не могло. Не смог я. И не почему-нибудь не смог, а опять же от этих… от камушков моих. Вернее, не от них самих, конечно, а от идеи. Довериться не сумел решиться. Думал: женюсь, а как доверюсь? Я ведь всегда скромно жил. А жена – как она поймет, когда на ценностях этих, можно сказать, сидеть будем? В скромности крайней сидеть, между прочим. Ради чего она должна будет понимать? А? Ведь у меня-то и дела главного, чтобы как цель жизни, – дела такого и не было. А это не объяснишь. Как объяснишь, что как рыцарь скупой. Почти что… Только какой я рыцарь! А только… – он усмехнулся. – Я сейчас подумал: у рыцаря пушкинского тоже сын был, и хотя со спекулянтами не связывался, но на турнирах перед дамами поскакивал и к денежкам отцовским подбирался не для идеи великой.

Он повел головой в мою сторону и пожевал губами. Мне опять захотелось протянуть к нему руку и погладить его плечо. Но я не посмел.

Тогда я сказал:

– Ну, если не в них дело, не в деньгах, то есть не в стоимости, и если вы сами с ними жить уже не можете, то не лучше ли… то не лучше ли совсем не передавать их никому, а… уничтожить. Нет, не уничтожить – похоронить.

Он, как вдруг разбуженный, удивленно и непонимающе оборотился ко мне:

– Что? Как уничтожить?

– Не уничтожить, а как бы похоронить, то есть как бы и сохранить.

– Как? Похоронить?

– Да вы не волнуйтесь так, я только хотел предложить, а если вы… то… Я хотел сказать, что и такой выход есть.

– То есть как это: «такой выход»? Что значит – «уничтожить»?

– Да не уничтожить…

– Это все равно.

– Я имел в виду, чтобы спрятать в… море, – постарался быстро проговорить я, чтобы не быть остановленным.

– В море? В каком море?

– Это все равно. Я имел в виду способ.

– Способ?

– Ну да. Можно на лодке, например, подальше отплыть, чтобы вернее было.

– На какой лодке? Где лодка?

– Ну я не знаю, можно в прокате. Я и грести умею.

– Что умеете?

– Грести.

– А-а…

Он повел головой в одну сторону, потом в другую, и если бы не замедленность движения, то жест можно было бы принять за отрицание.

– Душа не принимает, – сказал он странно, а я не посмел переспросить.

– Душа не принимает, – повторил он еще тише. – Душа, она…

Тон его вдруг резко изменился, хотя говорил он так же тихо: последнее он произнес уже машинально. Голова его как-то неестественно втянулась в плечи, и при этом он неотрывно смотрел вдоль аллеи, в самый ее конец. Я проследил за его взглядом: по аллее неторопливо шел человек. Никонов быстро обернулся ко мне и встал.

– Пойду, – сказал он быстро. – Мне сейчас надо… идти. Потом договорим. Вы меня проводите. Нет! Нет, я сам. Потом договорим. Вы меня проводите. Я сейчас пойду, а вы… Я вас очень прошу: вы отсюда не уходите, и если он пойдет за мной, то… вы окликните его. Я… сейчас никого видеть не могу. Я вас очень прошу, вы сделайте, как я прошу. Что хотите, о погоде его можно спросить. И вообще – познакомьтесь. Даже лучше.

Последнее он проговорил уже отойдя несколько шагов. Кажется, он еще что-то говорил, но я уже не расслышал. Я следил несколько мгновений, как он торопливо уходил, коротко взмахивая руками, словно механически, потом повернулся в противоположную сторону.

Человек, что приближался ко мне, шел медленно, даже слишком медленно, медленнее, чем идти самыми прогулочными шагами. И смотрел он перед собой рассеянно, и, по всей видимости, за ушедшим идти не собирался.

Я снова уселся на скамейку и стал ждать.

4

Он подходил. Был он среднего роста, лет, наверное, тридцати пяти – тридцати семи; одет был несколько причудливо: рубашка навыпуск, а на ней четыре больших кармана – два на груди и два внизу; рубашка отдаленно напоминала покроем френч, но с короткими рукавами; спортивные брюки с широкой желтой полосой; на ногах сандалии, кажется, размера на два больше; лицо же при такой причудливости выглядело простовато. Одно только было замечательно – белизна кожи. Нет, не болезненная, а как бы от рождения. И короткие волосы ежиком, и брови, и ресницы – все было уж как-то слишком белым. Еще были усы, но до того редкие, что едва замечались. Но эта принадлежность лица была самой ухоженной: видно, что владелец над ней трудился (встречаются такие любители, что и бороду бы носили, если бы росла, а уж усы обязательно, даже если не растут).

Незнакомец по мере приближения к моей скамейке все убавлял и без того неспешные свои шаги и при этом бесцеремонно меня разглядывал; я тоже его разглядывал, но старался делать это исподволь. Он даже голову отклонял в сторону, чтобы лучше рассмотреть или высмотреть что-то особенное (уж не знаю – что?). Я же, понятно, находился в положении странном: уйти не мог, потому как должен был исполнить просьбу так поспешно удалившегося старика, хотя ничего толком не понял, а сидеть было неприятно под этими не скрывающими свою бесцеремонность взглядами. Но я сказал себе, что незнакомец пока ничего особенно обидного по отношению ко мне не проявил, что же до разглядывания, то я, в конце концов, не девица: хочется – разглядывай. Так я успокаивал себя и сидел почти мумиеобразно. Незнакомец же подходить не торопился.

Наконец он все же подошел и остановился прямо напротив меня, опять-таки в бесцеремонной близости. Подошедши же, он не сразу тоже заговорил, а, отвернувшись, внимательно изучил тот конец аллеи, куда удалился старик, словно тот мог быть еще там или прятался в соседних кустах. В окончание такого своего изучения оставаясь стоять не более чем в полуметре от меня, он еще и ухмыльнулся во все лицо. Это было уже… Но я только покашлял, хотя и выразительно, и закинул ногу за ногу. Сделал я это осторожно, чтобы не задеть ногой брючины незнакомца. Он же, при этих моих действиях, ухмылку перевел в улыбку, и, приподняв высоко белесые свои брови, произнес с полупоклоном:

– Отдыхаешь?

Я про себя решил молчать сколько будет возможно (единственно возможный ответ на все его многочисленные и, понятно, намеренные выверты). Он же невозмутимо, только брови приопустились и чуть заметно сдвинулись, продолжал:

– И не скучно? И не скучно тебе с таким архивным экземпляром столько времени проводить. Я еще в столовой вас вместе приметил. Как он тебя под руку взял, думал: пропал человек. Даже подойти собрался, остеречь. Потом уж подумал, что неудобно с первого раза. А кроме того, думаю, будет наука, сам от него потом бегать будет. Вот и твой сосед бегает, хотя по характеру своему старается достоинство удержать. Он один и удерживает еще, а остальные, так те открыто бегают. И ты побежишь.

Такое начало мне мало могло понравиться. И не потому, что он так в мои дела лез – это на задний план переместилось, хотя и с болезненностью, – а от того, что так в моих делах осведомлен был: с кем вышел, как под руку брал, кто сосед. Но я опять-таки ничего не возразил.

Должен сказать в оправдание своей нерешительности, что существует такой сорт людей, которым почти невозможно возражать и тогда, когда они обижают и раздражают нас своим поведением. Это не просто невоспитанные люди и не просто нахалы – у тех действия не есть полное производное их сути, говорю о внутренней сути. Нахал, к примеру, не всегда же он нахал, не в каждом своем проявлении! С близкими, с любимой, с теми, от кого зависит – он, может быть, и самый разлюбезнейший человек. Но есть такой сорт людей, для которых поведение их – не производное их сути (а производное всегда имеет колебания в ту или иную сторону), а сама суть. Их можно было бы назвать естественными людьми, даже наивными, если бы это была деликатная естественность и кроткая наивность. Некто может считать себя «хозяином жизни» и все время демонстрировать такое свое убеждение. Только демонстрация все равно видна и очевидна, она, как пена, хоть и некоторое время может представляться волной. Но пена, как и волна, не может продолжительное время пребывать в пике – схлынет обязательно. И мы уже видим, что смущались напрасно. У такого «хозяина жизни» (у того, что с «демонстрацией») убеждение  с ч и т а т ь  себя таковым. У другого – нет никакого убеждения, он даже и не знает, что он «хозяин жизни», он и понятия об этом не имеет, но он рождается таким – н е с о м н е н н ы м.

Иное дело, что у таких людей – с несомненностью – разный масштаб и разные, отсюда, возможности. Большинство таких – маленькие «хозяева» – могут и совсем слабо проявляться. Но… не естественно ли предположить, что у какого-нибудь диктатора какой-нибудь маленькой страны в душе все та же самая несомненность. Несомненность не в чем-либо, а вообще, сама по себе – сама из себя. Это похоже на так называемое «искусство для искусства».

Объясняю это не для характеристики заговорившего со мной незнакомца, а в защиту своей нерешительности и – к слову.

Незнакомец нимало не смутился моим молчанием и совсем его, кажется, как вызов, не принимал. Более того, он преспокойно уселся рядом со мной, на том же месте, где только что сидел старик, заложил ногу за ногу и, покачивая тупым носком большой своей сандалии, продолжал:

– Вот ведь люди – в одиночку жить не умеют. А одинокие старики – совсем гибель: ему в богадельню пора, там нянечки привыкшие, а он все норовит, как говорится, к активно живущим пристроиться. Да если бы тихонько пристраивался, мелкими бы шажками, а то – повытянет свои нафталинные понятия и давай их каждому в нос тыкать. Особенно любят новичков на этом ловить: и душу свою страдающую по десять раз вывернут, и заботой своей потрясут, и – все прочее. Видел, как сиганул?! А все от того, что я не попускаю: он мне снизу, а я сверху, он в бок, а я поперек. Так-то. Учить их надо.

Я злился на себя и только тем успокаивался, что из-за старика здесь сижу.

Я сидел, слушал вполуха и подумал, что вот я уже называю Никонова стариком и уже выслушиваю о нем всякое, да и тайна его как-то тоже незаметно воздухом, что ли, наполнилась. И я стал еще и на это злиться на себя и говорить себе: «Да ведь не наивным же дураком я себя держу?! Ведь было же в его словах… Отчего-то же захватило это меня!» Но здесь я подумал, что и этот, рядом, тоже меня «захватил», а вернее – прихватил.

Он все говорил в том же роде, не смущаясь повторами и излишней утомительностью своих речей. Я уже и не слушал. Я все больше и больше раздражался и говорил себе: «Я взорвусь». Я так несколько раз повторил себе, но все никак не мог решиться. Но, наконец, решился.

– А вы-то что? Кто? – воскликнул я явно невпопад, и, наверное, что со стороны это должно было выглядеть комически; но такой уж у меня получился «взрыв», так уж пыхнуло.

– Я? Я Петр Ванокин, – сказал он, совсем не принимая, как видно, мои слова за взрыв и даже не обратив внимания на то, что я перебил его на середине фразы. – Ну, а тебя как?

Я вынужден был назваться, хотя сделал это с подчеркнутой неохотой. К слову скажу, что я это в последний раз здесь неохоту подчеркивал, и больше по инерции, потому что в подчеркиваниях моих никакого смысла уже не было: хоть подчеркивай, хоть двумя разноцветными полосами, хоть совсем зачеркни – ему было все равно. Но опять-таки и уйти я не мог. Больше скажу: как-то так получилось, что я не только не мог, но и не смел уйти.

Дело в том, что человек часто на свою волю полагается больше, чем она, воля, выдержать может. Говоришь себе: «захочу – уйду, захочу – прерву; только сейчас еще не очень хочу, но как очень захочу – сделаю». Но не уходишь, не прерываешь и уже забываешь о волевом своем обете. И даже потом, когда один на один перед самим собой встанешь, то и тогда еще думать будешь, что все-таки  с а м  не захотел волю в дело пустить. Вот это «сам» и есть главное утешение.

Сейчас, отдаленный годами от тех часов моей жизни, понимаю, что воля случаем не управляет: хочешь, не хочешь, а в необходимую для твоей жизни историю все равно попадешь, и никакая воля тебя от этого не убережет. Другое дело, как ты уже внутри истории своей волей распоряжаться станешь (правда, если она сама тобой не распорядится). Что же касается того, кто этой необходимостью случая распоряжается и для тебя его еще до самого твоего рождения, может быть, готовит – нам неведомо. Может быть – судьба? Но расплывчато и малоутешительно.

Впрочем, сейчас не в этом дело.

Как-то само собой получилось, что мы разговорились: вернее, говорил в основном он, а я – только отдельными фразами. Но все же! Он пространно, в лицах, и не без остроумия рассказывал мне о здешних обитателях, а я слушал и все никак не мог уяснить себе: есть ли цель у него особая? Не просто же поболтать он ко мне вышел! И не просто же в сторону ушедшего старика заглядывал! И не просто же так старик меня предупреждал! И я чувствовал, что она была, цель, хотя, конечно же, не мог понять – в чем? Порою я подмечал на себе (и это вдруг среди самого, можно сказать, смеха) его изучающе-холодный взгляд. Наверное, и болтовня тоже была приспособлена для дела и служила…

Прервавшись на полуслове, он вдруг спросил меня: чем я занимаюсь? И спросил-то холодно. Я сказал, что работаю на заводе. Он спросил: кем? Я сказал, что бетонщиком.

– Так-то уж и бетонщиком?

– Именно так.

– Что-то мало верится, – сказал он и тут же внезапно потянулся к моим рукам, ухватил за запястья и развернул ладонями вверх. Я отдернул руки. А он нехорошо улыбнулся и сказал:

– Ну а вообще-то, как говорится, в свободное время – пишешь небось? А?

Я промолчал.

– Дело, – сказал он одобрительно, будто получил положительный ответ, и опять улыбнулся. Улыбка его была характерной: он высоко поднимал углы рта так, что усы вытягивались в стрелку. Они так ровно вытягивались, что мне подумалось: не репетирует ли он такую свою улыбку перед зеркалом?

– А впрочем, – сказал он, помолчав и еще раз повторив «а впрочем», выговорил твердо: – А я – артист.

Я с недоумением на него посмотрел. Но он не шутил.

– Да, артист, – продолжал он, – но не в том, пошло-сценическом смысле: я не на театре играю, я – артист жизни.

При последнем восклицании он взглянул на меня чуть ли не высокомерно. Но, как видно, следы недоуменности еще оставались на моем лице, потому что высокомерие его взгляда возвысилось и еще.

– Для непонимающих – могу объяснить, – он сделал плавный круговой жест на себя, как бы отделяя часть пространства от всего остального. – Я сказал: «артист жизни», но не хочу, чтобы это воспринималось в пошлом смысле – мол, все мы в этой жизни актеры, каждый играет свою роль и так далее. Так, кажется, любят у нас выражаться. Я, разумеется, совсем не в этом смысле. Я уже сказал о сцене, потому и не принимаю жизнь, как сцену. У меня другое. Представь себе, я долго искал, что называется, себя – очень, очень долго. И ничего не отыскал. Да и отыскать не мог. Я по рождению другой, я артист по рождению. Казалось бы, чего проще – раз артист, то иди на сцену. Только ведь сцена – это заведомое ограничение, а главное – жизнь по-писаному. А я не хочу жить по написанному, хоть бы и самый великий писатель написал. Я – импровизатор. Может быть, и великий импровизатор. Во всяком случае, я знаю одно: что ничего не хочу и ни к чему не стремлюсь. Ничего не хочу – о п р е д е л е н н о г о. Я доверяю жизни. Пусть она вместо писателя меня ведет. Я не хочу в ней определенной роли, я хочу множества ролей. Вот как получается, ты только подумай: на сцене положено играть много ролей, за это и звания дают и награды, а в жизни – в жизни положено одну роль всего сыграть, то есть цельность человеку положена. На сцене как: он сегодня Гамлета играет, а завтра – последнего злодея и негодяя. И если он великий артист, то должен за эти два дня и настоящим благородным представляться, и – законченным подлецом. И – хочешь не хочешь – и тем и этим побывать… А в жизни это считается, так сказать, безнравственным: не станешь же ты с утра о великом размышлять, а в обед, в магазине, у старушки копеечный кошелек срежешь или еще какую пакость совершишь. Значит, на сцене можно и положено быть всяким, а в жизни – только хорошим. Но не думаешь ли ты (а если не думаешь, то подумай), что тот, кто гениально на сцене негодяя представлял и в него перевоплотился – все равно, но хоть часть черного в свою душу принял. А?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю