412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Иманов » Чистая сила » Текст книги (страница 29)
Чистая сила
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 02:32

Текст книги "Чистая сила"


Автор книги: Михаил Иманов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 29 (всего у книги 30 страниц)

При последнем слове он опять обернулся ко мне, и я опять торопливо кивнул.

– Покойный был в определенном смысле, – капитан взял коробочку со стола, поднял крышку и, взмахнув ею, договорил: – В определенном смысле оригинал. Понятно, – добавил он, кладя крышку на стол и отодвигая ее указательным пальцем, – старики, они, как…

Он не договорил и опрокинул коробочку на ладонь.

Я с трудом сглотнул, и мне показалось, что звук вышел таким громким, что капитан, вследствие произведенного мной звука, поднял глаза.

Он отнял коробочку и протянул ко мне ладонь: горсть мелких разноцветных морских камешков лежала на ней.

– Посмотрите, – сказал он, – такие?

– Морские, – то ли вопросительно, то ли утвердительно, то ли совсем без всякого выражения проговорил Коробкин.

– Именно, – подтвердил капитан, – мелкая морская галька. Правда, красивая и со вкусом, так сказать, подобранная. Это что ж – хобби?

– Ага, – коротко кивнул Коробкин.

– Так, – сказал капитан. – Еще один вопрос по поводу… Как бы это мягче… Я хочу сказать: покойный был в своем уме?

Коробкин взглянул на меня, и капитан обернулся ко мне.

– Что? – сказал я.

– Я спрашиваю, – капитан чуть нахмурил брови, – не было ли у покойного каких-нибудь отклонений в психике?

– У старика? – проговорил я, но тут же поправился: – У Владимира Федоровича. Нет… не знаю.

– А вы? – сказал капитан Коробкину.

– Тоже, – отвечал Коробкин. – А что?

– В общем-то, – со вздохом произнес капитан, – ничего особенного. Вопрос, как говорится, для порядка. Видите ли, эта коробка, она лежала в диване, на самом дне. Как бы это лучше сказать: вроде как в тайнике. Понятно, каждому дозволяется прятать все, что он хочет, но… Вот здесь, – капитан взял со стола крышку и резинку и, наложив резинку, показал – где. – Вот здесь, под резинкой, была… – капитан повернулся к пишущему за столом. – Где записка?

Тот, не поднимая головы, указал на рядом лежавшую папку. Капитан раскрыл ее и, перекинув несколько страниц, достал клочок бумаги, примерно в шестую часть листа (бумага была неровно оборвана с одного края).

– Вот здесь, под резинкой, находилась, – он постучал по крышке, – эта записка. Вы узнаете почерк?

Он протянул мне записку. Ровными четкими буквами было выведено:

«Я не виноват ни в чьих будущих несчастьях, я сделал все, что мог. Хранитель».

– Ну, – сказал капитан, – узнаете?

Я молча передал записку Коробкину. Он стал читать ее, шевеля губами, словно бы по слогам, потом перевернул записку обратной стороной, внимательно осмотрел пустое пространство и протянул записку капитану. Капитан, в свою очередь, перевернул листок и тоже внимательно осмотрел тыльную сторону.

– Итак, – проговорил он, вкладывая листок в папку.

– Это он, – сказал Коробкин и пожал плечами. – Не знаю…

– А вы? – спросил меня капитан, чуть переждав.

– Я? Что я?

– Что вы скажете? – спокойно проговорил он.

– А что я должен сказать?! – почти вызывающе воскликнул я, и хотя был и в самом деле раздражен, внутри уже чувствовал, что играю раздражением.

– Вы не волнуйтесь, – успокаивающе сказал капитан. – Я просто хочу узнать ваше мнение: это, – он указал на папку, – так сказать… причуда или… или что-нибудь другое?

– Разве и так не понятно, что не другое? – отрывисто отвечал я, глядя в упор на капитана и стараясь так удерживать взгляд, чтобы и краем глаза не замечать стоявшего рядом Коробкина.

– Понятно, – проговорил капитан, и опять вздохнул, и устало добавил, переводя глаза на Коробкина: – А вы что скажете?

– О записке? – тихо выговорил тот. – Я не знаю почерка этого человека, никогда не видел.

– А камешки? – быстро спросил капитан.

– Видел… это, – покашляв, сказал Коробкин.

– Где?

– На море. То есть на пляже. Раза два. Он их собирал. По берегу.

– И что?

– Не знаю, – Коробкин шумно вздохнул, – в море бросил.

– Куда – в море?

– В воду. Соберет по берегу, а потом садится на камень (я могу показать) и в воду. По одному.

– Значит – так, – сказал капитан, сделав круговое движение рукой, – собирал морскую гальку, а потом бросал в воду. Так?

– Да, – подтвердил Коробкин и кивнул так, словно не сумел удержать голову в вертикальном положении.

– Да, – в свою очередь сказал капитан, – странное занятие. Впрочем – он ведь был одинок?

– Да, – опять сказал Коробкин, но в этот раз без наклонения головы, и добавил: – Кажется.

– Хорошо, – капитан развел руки в стороны, – вы свободны.

Мы стали свободны, повернулись, кажется, разом и, позабывши проститься с капитаном, вышли.

На веранде, облокотясь о перила, стоял Алексей Михайлович. Вышедший вслед за нами милиционер пригласил его в комнату. Алексей Михайлович посмотрел внимательно, чуть задержавшись в шаге, в мои глаза, вздохнул, ничего не произнес, а только едва заметно покачал головой.

– И что теперь? – осторожно сказал Коробкин, не глядя на меня.

– Что теперь?

– Я не знаю, – он дернул плечами. – Так. Спросил.

– И я не знаю, – сказал я.

– А про это ты что думаешь? А? – помолчав, проговорил он, полуобернувшись ко мне, но не доведя взгляда до моих глаз.

– А про это, – сказал я, с усилием нажимая на последнее слово, – давай с тобой не говорить никогда. Совсем.

– Так, – произнес он тоном и голосом капитана. – Понятно.

Мы холодно распрощались, едва кивнув друг другу, и я быстро зашагал вдоль улицы. Чувства мои были сумбурны, да я и не хотел в них разбираться; но только одно я ощущал с определенностью – острую неприязнь к Коробкину.

Я направился к дому Ирины Аркадьевны и минут через пятнадцать быстрой ходьбы был уже у калитки. Но дом был пуст. Это я почему-то понял еще до первого стука в дверь. Понял, но постучался, потом еще и еще, с каждым разом все настойчивее. Я стучал до тех пор, пока из соседнего дома не вышла женщина и, постояв некоторое время на крыльце, наблюдая за мной, не окликнула меня.

– А ее нет, – отвечая на мой вопрос, сказала она громко. – Сколько? Да минут, наверное, двадцать, как ушла. Не может быть? Ну, уж не знаю, время не засекала.

Но когда я уже вышел из калитки, она опять появилась на крыльце:

– Постойте. За ней здесь мужчина какой-то заходил. Зашел и вышел, а минуты через три и она. Какой мужчина? Ну, какой – обыкновенный, в шляпе.

На первом же перекрестке я заметил мужчину в шляпе: это был, конечно, Думчев. Он стоял под фонарным столбом, смотрел на меня, словно поджидая. Я направился прямо к нему.

– Это вы сообщили Ирине Аркадьевне? – резко спросил я.

– Кто же еще, молодой человек, конечно же я.

– И куда вы ее… отвели?

Он не удивился нелепому вопросу, но спокойно пояснил:

– Никуда я ее не отводил. Я – направил.

– А сами вы откуда… – продолжал я допрос, – вам откуда известно?

– Эх, энергичный молодой человек, – он развел руками, – земля, так сказать, слухами… Слухами, так сказать…

– Вы… это… оставьте свое, – не зная о чем спрашивать еще, сказал я, – тон этот свой.

– Можно и оставить, – согласился он покорно, – вы уж извините.

– При чем здесь «извините»! – не унимался я, зная, что нужно уходить, но как бы не имея сил оторваться от этого человека. – Такое время, а вы так… несерьезно.

– Это вы напрасно, я очень серьезно, – покачал он головой. – Смерть – событие наисерьезнейшее. И, так сказать, единственное. В своем роде.

Я махнул рукой, развернулся и быстро зашагал прочь, но вдруг остановился, словно что-то сзади зацепило меня железной рукой. Думчев стоял на прежнем месте, под фонарем, и смотрел на меня. Я вернулся.

– А что вы думаете об этом… о коробочке? – глядя за его плечо, сказал я.

– Все и обо всем, – странно проговорил он. – И обо всем – все.

– А о камнях? – сказал я, словно бы он ответил на первый вопрос исчерпывающе вразумительно.

– О камнях? – повторил он и поднял глаза к небу. – Морская разноцветная галька бесценный, можно сказать, дар восьмого континента.

– Какого? – переспросил я. – Седьмого?

– Восьмого, – отвечал он со вздохом, опустил глаза, сунул руку в карман брюк, достал и развернул во всю ширину белый, тонкой материи, с черной или очень темно-синей каймой по краю, носовой платок, аккуратно наложил его на раскрытую ладонь, поднес ладонь к носу и сильно, с трубным звуком, дунул.

2

Ирину Аркадьевну я не пошел разыскивать. Я вернулся к себе, в свою комнату, и просидел там до вечера: то сидя на кровати, то сидя за столом, то лежа, то слоняясь из угла в угол. Я убивал время и ждал только того часа, когда сумел бы уснуть. Мне трудно было одному, но я никого не хотел видеть. Впрочем, дверь я не запер, ходил по комнате твердо ступая, прислушиваясь к возможным шагам на веранде и голосам в аллее, но – никто не пришел ко мне. Когда стемнело, я не выдержал и хотел было уже выйти, но удержал себя, а подумав о возможных разговорах и встречах, совсем расхотел выходить. Потом я лег, заставил себя лежать без движения и с закрытыми глазами и уже не помню – как заснул.

А утром ко мне постучал Алексей Михайлович. Вид у него был усталый, а кожа лица тронута желтизной. Я пригласил его сесть, но он остался у двери, и первое, что сказал мне, было:

– Давай договоримся, что не будем об  э т о м  деле. Теперь, во всяком случае.

Потом он сказал, что милиция, скорее всего, уже сегодня закончит все формальности, и что, так как старик был одинок (здесь он сделал паузу и взглянул на меня; я промолчал, но глаз не опустил), то хоронить его будут здесь, и что он уже переговорил, с кем нужно, и, наверное, это произойдет завтра: часов в одиннадцать нужно будет поехать, чтобы забрать тело.

Уходя, держась уже за ручку двери, он повернулся ко мне:

– Да, забыл сказать: я завтра тоже уезжаю. Вечером, в семнадцать сорок пять.

– Я провожу вас.

Алексей Михайлович открыл дверь, шагнул за порог, чуть помедлил и, не поворачивая головы, тихо проговорил:

– Хорошо, посмотрим.

…Мы стояли на кладбище, у свежезасыпанной могилы: Ирина Аркадьевна, Алексей Михайлович, Коробкин и я. Несколько человек из отдыхающих и персонала санатория тоже провожали старика, но теперь мы стояли одни – вчетвером. Не сказано было никаких прощальных слов, и мне казалось даже, что все мы отчего-то испытываем неловкость. Я смотрел на воткнутую с краю могилы металлическую табличку с именем и годами жизни, и мне было и грустно, и неловко. Мы так стояли, и каждый как будто ждал, что другой что-нибудь скажет, но никто ничего не говорил; только Ирина Аркадьевна чуть слышно вздыхала.

Да и что можно было сказать! Сказать, что вот жил, жил человек, хранил какие-то ценности, долго жил и всю долгую жизнь хранил их неизвестно для кого и чего, а вот умер и – ни родных у могилы, ни ценностей. Ему, положим, теперь все равно, но ведь всякая жизнь недаром (и та, что имела человеческий активный смысл, и та, что в глазах людей не имела такого смысла), а значит, оставшимся жить не может быть все равно при чужой смерти; вот нам, четверым, чужим и посторонним, не может быть все равно. Что ж получается: жил, идею имел, а вот умер, и только могильный холм, и четверо людей у холма, и все молчат, и каждый ждет, что кто-нибудь другой что-то скажет, потому что каждому, в общем-то, и нечего сказать.

Ирина Аркадьевна еще раз вздохнула и сказала:

– Вот и муж мой здесь, недалеко.

Никто ничего не ответил. Помолчали еще. Долго.

– Что ж, – проговорил наконец Алексей Михайлович, – пора.

Он шагнул вперед, осторожно расправил ленту единственного венка, выпрямился, медленно повернулся и, оглядев всех, повторил:

– Пора.

Все мы как-то суетливо зашевелились, оглядываясь и переминаясь с ноги на ногу, но никто не уходил. Тогда Ирина Аркадьевна сказала:

– Может, ко мне? Вы как, Алексей Михайлович? Посидим, помянем.

– Да, – отвечал Алексей Михайлович, – надо бы. Но – не могу, поезд у меня, ехать нужно.

– А ты? – повернулась она ко мне.

– Я? – глядя ей под ноги, проговорил я. – Мне… я проводить вот должен, потом… Я лучше потом.

Ирина Аркадьевна покачала головой.

– А вы не идете провожать? – обратилась она к Коробкину.

Коробкин вздрогнул (то ли от неожиданности, то ли от чего-то другого) и быстро сказал:

– Что я? Я – как все.

– Ну, тогда прощайте, – проговорила Ирина Аркадьевна. – Будете еще… в наших местах – заходите. Как-никак, а вроде бы и не чужие мы теперь. То есть не совсем чужие.

– Не совсем, – как бы про себя выговорил Алексей Михайлович.

Выйдя из ворот кладбища, мы тут же разошлись в разные стороны: Ирина Аркадьевна свернула направо. Коробкин, помявшись и пройдя с нами лишних двадцать шагов, пошел налево, а мы с Алексеем Михайловичем – прямо по дорожке: он чуть впереди, на полшага, а я сзади – не отставая, но и не нагоняя его.

Не более часа спустя мы были уже на вокзале. До отхода поезда оставалось еще достаточно времени. Сборы были скорыми, да, собственно, никаких особых сборов и не было: Алексей Михайлович пошел в свою комнату, а я в свою; минут через сорок он постучал ко мне, я вышел, взял его чемодан, и мы пошли. Теперь вот оставалось более получаса, состав еще не был подан, мы стояли на платформе, Алексей Михайлович поминутно оборачивался то в одну, то в другую сторону, явно с нетерпением ожидая поезда; я наблюдал за ним, придерживая ногой заваливающийся набок чемодан.

– Да, – сказал Алексей Михайлович, – что-то запаздывает.

– Придет, – ответил я.

– Придет, – подтвердил Алексей Михайлович.

Мы помолчали: Алексей Михайлович перестал оглядываться и теперь смотрел прямо перед собой. На соседней платформе стоял состав, и на вагоне, прямо напротив нас, на белой с черными буквами табличке значилось: «Москва – Анапа». Мне вспомнилось, и я пропел про себя:

 
Поеду я в Анапу,
Куплю большую шляпу…
 

Я пропел стишок опять, на этот раз вслух.

– А-а, – протянул Алексей Михайлович, повернувшись ко мне и слабо улыбаясь, – «большую шляпу», да, да…

– Так вы теперь насовсем? – сказал я, ободренный его улыбкой, чтобы только не молчать, но произнеся, тут же понял, что спросил нелепость.

– Наверное, – отвечал он рассеянно и добавил: – Конечно, как же еще.

– А Марта уехала, – вдруг сказал я, – и ничего не знает.

– Марта? – он покачал головой. – Да, не знает. Может, оно и лучше.

– А ее не могут вызвать?

– Кто?

– Ну, органы, следствие.

– Нет. Кроме того, никто же не знает. Да и не нужно никому знать. Ничего это не разъяснит, а путаницы и так хватает, – он вяло махнул рукой. – Кроме того, может, это все и не так.

– Но совпало же: ее мать и он…. и письма.

– Мало ли что может совпасть. И – что теперь говорить: ни она не признала, ни он. А теперь его нет, и ее, собственно, тоже нет. Так что…

– А ценности? – быстро проговорил я.

– Что ценности?

– Пропали?

– Пропали, – медленно выговорил он. – И хорошо.

– А куда пропали?

Алексей Михайлович усмехнулся, потрогал ворот рубашки, пошевелил пальцами в воздухе и сказал:

– А никуда они не пропали. Их, что называется, ржа разъела.

– Как ржа? Какая?

– Все тебе нужно знать, – он прищурился и внимательно посмотрел на меня. – Какая? Почти что обычная. Хотя не совсем, конечно. Знаешь, время, оно…

Он как будто запнулся, и я сказал:

– А разве их не украли?

– Нет. Уверен, не украли. Видишь ли, «сила», как он любил называть, она в свою противоположность… Нет, не так, – он потер лоб ладонью. – Не крал никто, а сила растворилась, потому что все дошло до предела, до критической точки. Знаешь, как при химической реакции: перенасыщенный раствор. Бриллианты растворились, а в осадок галька выпала. То есть «сила» эта теперь в виде гальки и существует.

– Но это мистика какая-то, – сказал я. – Ведь были же камни?

– Ну, а если и мистика, – поднял брови Алексей Михайлович, – что же тут такого?! Ты вникни: эта его идея – хранить, – она ведь безвыходная или, лучше сказать, безысходная, бесконечная, что ли. А бесконечность – это только формула, она чувству человеческому непредставима. Вспомни: знак бесконечности – восьмерка, то есть все замкнуто, безвыходно. А он этой формулой и жил. Но жить так, как сам понимаешь, невозможно: и собственный его конец – он оказался и концом его «силы», и концом идеи. Соответственно.

– Но это же… – начал было я, но он не дал мне договорить.

– Опять скажешь: мистика. Впрочем, не в этом дело. По сути-то получается, что я прав. А главное здесь – по сути.

Но здесь странная мысль пришла мне: она как бы встала передо мной, сначала странная, но потом как бы все больше и больше теряла странность и – словно вспышкой взорвалась, и сделалась простой, примитивной даже, но почти неопровержимо вероятной.

– Я понял, – выговорил я осторожно, одними только губами, как бы боясь, что звук голоса спугнет стоящее передо мной.

– Что ты понял? – выражение лица Алексея Михайловича сделалось мягким, почти что нежным. – С мистикой согласился?

– Нет, – я сглотнул с трудом и поднял на него глаза. – Я понял, куда они девались.

– Куда же?

– Он их в море побросал. Понимаете? Я понял, он их побросал в море.

– В море?

– Ну да. Он собирал гальку и бросал по камешку. И бриллианты он так же по камешку выбросил. Я понял: он увидел, что все равно, понимаете, что все равно – что галька, что бриллиант. Все равно, понимаете – что на дне, что в коробочке! И потом, он, наверное, уже чувствовал, что…

– Может быть, – проговорил Алексей Михайлович и, помолчав несколько секунд, повторил: – Может быть.

– Вот видите! – воскликнул я возбужденно.

– Что ж – возможно, – он опять повертел пальцами перед собой. – Во всяком случае, не лишено…

– Да нет же, по-другому и быть не может! – я, забывшись, ухватил его за рукав и дернул.

– Да, – коротко вздохнул он и повернулся на звук подходившего к платформе состава; но вдруг быстро обернулся ко мне и, в свою очередь ухватив рукав моей рубашки, прошептал: – Вот тебе и «Анапа». Собственной персоной.

Я посмотрел вдоль платформы. К нам, на этот раз снова в летнего фасона широкополой шляпе, лихо сдвинутой на затылок, держа под мышкой обернутый в газету ящичек средних размеров, торопливо, почти семеня, приближался Думчев.

– А! Андрей Ильич! – окликнул его Алексей Михайлович.

– Ну, слава богу, успел, – воскликнул Думчев подходя и притронулся свободной рукой к полям шляпы. – Не хотел, ох, не хотел, бесценный Алексей Михайлович, так с вами расстаться, без последнего, так сказать, «прости». Тем более, как замечал неоднократно в последнее время, перестали вы меня жаловать. А?

– Да нет, что там… – пробормотал Алексей Михайлович.

– Нет, перестали, перестали, Алексей Михайлович, – Думчев глянул на меня, – но принимаю, что по причинам уважительным. Да.

Он подождал, глядя то на Алексея Михайловича, то на меня, но мы молчали: Алексей Михайлович достал билет и принялся тщательно его изучать, а я все никак не мог установить чемодан, все время норовивший завалиться набок.

– Значит, отбываете, – не теряя приподнятости тона, проговорил Думчев. – Ну что ж, скатертью, так сказать… то есть в том смысле, что – доброго пути. А я вот, – он вытянул из-под мышки ящичек и стал разворачивать газету, – подарочек вам принес, – он раскрыл, наконец, ящичек – это были шахматы – и постучал костяшками кулака по крышке, как бы демонстрируя добротность материала, – в память о сражениях. Да, да – бойцы, так сказать, вспоминают минувшие дни, – он протянул шахматы Алексею Михайловичу. – Примите и не сочтите…

Алексей Михайлович «принял» шахматы, подержал их в руках, словно не зная, как быть с подарком, хотел было поставить на чемодан, но передумал и взял под мышку.

– Спасибо, – сказал он со вздохом и покашлял. – Не ожидал.

– Так оно и лучше, – подхватил Думчев. – Можно сказать – нечаянная радость.

– Пожалуй, – отозвался Алексей Михайлович и оглянулся озабоченно в сторону стоявшего уже у платформы состава. – Ну что, – сказал он, – к вагону, я думаю.

– Ага, – кивнул я и поднял чемодан.

Алексей Михайлович направился к вагону, я за ним, а Думчев сбоку, меж нами.

– Лучше, лучше, – говорил он, более как бы торопясь, чем это требовалось ходом движения, – всегда лучше заранее, как говорится, соломки подстелить. Даже если и не упадешь, то лучше подстелить: соломка что? – материя, а духом рисковать, это, я вам скажу… Оно, может быть, и бессмертна душа, но – как шмякнешься, простите за выражение, то и зашибить можно. А о душе думать нужно, чтобы вовремя ее спасти, уберечь, что называется. И когда душа болит, ее трудно лечить, и лучше принять надлежащие профилактические меры. Она хоть и превыше всего, душа, но – дура.

– Что? – резко остановился Алексей Михайлович, и я чуть было не ткнулся в его спину.

– Я говорю, – пояснил Думчев, – «дура лекс, сэд лекс – закон суров, но это закон».

– А-а, – протянул Алексей Михайлович, внимательно, снизу вверх и обратно, оглядев Думчева.

Тот развел руками и – вдруг ткнул пальцем за плечо Алексея Михайловича:

– Вот!

– Что? – Алексей Михайлович оглянулся через плечо.

– Вагон, говорю, ваш. Восьмой номер.

Алексей Михайлович развернул билет, посмотрел в него, потом на Думчева:

– А вы… – он запнулся. – А вам откуда известно?

– Мне? Мне неизвестно, – с извинительной улыбкой отвечал Думчев. – Просто число хорошее, – он опять развел руки и поднял глаза к небу.

Алексей Михайлович не стал более ничего выяснять, сделал мне знак кивком головы и вошел в вагон. Уложив чемодан в купе, Алексей Михайлович повернулся ко мне, сложил руки на груди и произнес: «Ну вот».

– Да, – сказал я.

– Давай выйдем, а то неудобно. Он там… все-таки.

Мы вышли. Думчев стоял у двери вагона.

– Вот и хорошо, – сказал он и добавил: – Так сказать…

– Хорошо, – согласился Алексей Михайлович рассеянно, заглядывая в сторону головы поезда.

– Ну, дурак! – вдруг воскликнул Думчев и звонко хлопнул себя ладонью по лбу, мне показалось, что шляпа еще дальше сдвинулась на затылок и непонятно каким образом еще удерживалась на голове; ладонь же он не отвел, а потер вращательно лоб, словно давил насекомое. – Совсем, понимаете, забыл, – он оторвал, наконец, ладонь и свел ее с другой ладонью. – Совсем забыл, – повторил он. – Принес подарок, а он, к сожалению, с ущербом. Там, видите ли, среди фигур ферзь отсутствует.

– Какой ферзь? – словно не расслышав, нагнулся к нему Алексей Михайлович.

– Белый, – горестно отвечал Думчев и приложил пальцы сомкнутых ладоней ко лбу. – Взяли его.

– Кто взял?

– Не могу в точности сказать, – со вздохом проговорил Думчев. – Может, слон, а может, и ладья, а может – ведь случается, – что и пешка. Но скорее всего – тоже ферзь. Собрат, так сказать.

– Вы шутите, – пожал плечами Алексей Михайлович.

– Какие уж там шутки, – покачал головой Думчев. – И что это за игра теперь будет без ферзя, да еще и белого.

– Что ж… – начал было Алексей Михайлович, но Думчев его перебил:

– Вы уж прощайте, прощайте, – он снял шляпу и, подняв ее над головой, энергично помахал: но не Алексею Михайловичу и не в ту сторону, куда должен был отправиться поезд, а совсем в противоположную. – И не обессудьте, – добавил он, перехватил шляпу и другой рукой, рывком, натянул ее почти на самые уши и, ничего более не добавив, широко шагая и держа спину отчетливо прямо, пошел по платформе.

Мы глядели ему вслед, пока фигура его не скрылась в людском потоке. Но как только мы обернулись друг к другу, проводница объявила, что посадка закончилась.

– Что ж… – начал опять Алексей Михайлович, но опять не сумел договорить; на этот раз его перебила проводница, строго воскликнув, что больше никого пускать не будет.

Алексей Михайлович тронул мое плечо, круто развернулся и быстро поднялся в вагон.

И здесь поезд тронулся. Я сделал шаг к вагону и – остановился: Алексей Михайлович смотрел на меня из-за плеча проводницы, слабо и, мне показалось, виновато улыбаясь.

Я стоял до тех пор, пока, мягко прошумев, последний вагон минул меня и, все отдаляясь и отдаляясь, скрылся наконец за поворотом.

Я медленно пошел по платформе, чувствуя тяжесть в ногах и непереносимую сухость в горле. Пройдя здание вокзала, я свернул к ряду выстроившихся во всю длину стены автоматов газированной воды и – увидел… Думчева.

Он стоял спиной ко мне, в одной руке держал на три четверти наполненный стакан, а кулаком другой, не сильно, но четко, с равными промежутками, стукал по панели автомата.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю