412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Иманов » Чистая сила » Текст книги (страница 20)
Чистая сила
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 02:32

Текст книги "Чистая сила"


Автор книги: Михаил Иманов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 30 страниц)

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

ГЛАВА ПЕРВАЯ
1

Ни тогда, ни долго потом я не мог понять той жгучести, с которой происходила борьба: именно жгучести я не мог понять, а не самой борьбы. Что, почему и зачем свело всех этих людей, неплохих в общем и уж совсем не отъявленных злодеев, в одну комнату, заставило бросаться словами и вырывать слова, с такой неистовостью биться за ценности, а попросту – за деньги, которых к тому же никто, как кажется, и не видел воочию. Не одно же желание личного благополучия всему виной?!

Я думал об этом, но как ни подставлял логику каждого и как ни сталкивал ее с логикой другого и других – ничего не выходило; то есть логически все как будто объяснялось, но суть, что-то самое главное и отправное – суть была темна.

И стал мне все мерещиться образ: смутно еще, без очертаний; он не проявлялся, но и не уходил. Я долго не мог разглядеть его. Только одно в нем было ясно: что-то отделенное покачивалось. И позднее только я поймал его: это был плот, большой, в размер комнаты Никонова, а может, и больше; он покачивался на мерных волнах океанского штиля, а вокруг не было никого – пустая поверхность воды. Да, это был плот, и на нем люди, и люди эти не находились еще в последней степени отчаянья, но возле того уже, во всяком случае, надежду они, кажется, потеряли. Но и потеря надежды была не самой главной потерей, они потеряли большее: ощущение принадлежности своей к земле, к берегу. И как только они потеряли это – все распалось и все стало… возможно. То есть, конечно, возможности их на этом плоту посреди бескрайней воды были невелики, можно сказать, что и совсем почти не осталось никаких возможностей, но в тех, что остались – никаких границ и ограничений. Как бескрайно-бессмысленно расстилалась вокруг вода, также и бессмысленными представлялись нормы и законы береговой, земной, земельной жизни, того берега и той суши, которая, может быть, и была еще где-то (а скорее, что и совсем куда-то исчезла), но которой уже не будет для них так, словно и совсем никогда не было.

Вот такой мне привиделся образ. И я понял, что эти люди на плоту, потеряв землю – потеряли все. Как будто все человеческое в них осталось, но одновременно, – ничего уже не было. А не было потому, что не на чем это свое человеческое было проявлять, да и (как им казалось при взгляде на простирающуюся на четыре стороны чуждую бескрайность) незачем.

Где, когда и почему была утеряна земля? Я не знаю, но была утеряна. И они жили в своей необратимости и не замечали ничего вокруг.

В тот вечер я к Алексею Михайловичу не зашел, хотя, проходя мимо его окна, видел в нем свет; я даже замедлил шаги и осторожно прошел к своей двери. И свет не включал: прошел к кровати, быстро разделся и лег. Мне не хотелось ни о чем думать. Я не мог уснуть, но я заставлял себя ни о чем не думать.

Так я пролежал всю ночь как в тумане, а когда открыл глаза, то увидел свет; свет мне показался почему-то очень ярким.

Я сел на кровати, глядя на окно, и сказал себе: «Отчего бы это сегодня такой яркий свет?» Я сидел и перебирал в уме незначащее: о свете, о погоде, о близкой осени, и опять – о свете, о погоде… Все это я перебирал, перекладывал, подгоняя одно к другому, для того только (и это понятно), чтобы не думать: что предстоит сделать в сегодняшний, да и в последующие дни. Я ничего не знал определенного и не мог бы выразить – в чем, собственно, должны будут заключаться предстоящие дела, но одно знал точно – они предстоят, и мне от них никуда не деться. Разве только сбежать. Но эта мысль лишь скользнула и исчезла, и ловить я ее не стал, потому что понимал ее заведомую неосуществимость: пробовал уже. «Нет, – думал я, – придется теперь, что называется, испить до конца. И никуда мне не деться. Настолько никуда не деться, что даже если бы мне предложили бы вот сейчас, в единый миг, вдруг исчезнуть, то я бы и сам не захотел».

Так просидел я достаточно долго, может быть, целый час, и уже собрался встать, как в это самое время в дверь коротко стукнули два раза. Я машинально лег на подушку и потянул к себе одеяло. В дверь стукнули еще раз, и… она раскрылась. Я не заперся с вечера, и кажется, уже не в первый раз. На пороге показался Коробкин, и я вздохнул почти с облегчением – не то чтобы я хотел его видеть, но лучше уж его, чем кого-нибудь другого.

На этот раз он был в черной рубашке и коричневых брюках; без шляпы. Он вошел, как бы не обращая внимания на меня, деловито, хотя и осторожно, прикрыл дверь и повернул ключ в замке, потом прошел к столу, сел, вытянул ноги, облокотился одной рукой о стол, а другую закинул за спинку стула. И только усевшись так (вел он себя, надо признать, развязно и неожиданно для меня), повернулся ко мне и, коротко хмыкнув, произнес: «Спишь?!»

Я не ответил, хотя и пересел на кровати в более независимую позу. Лежащий перед сидящим почему-то всегда ощущает зависимость, такую же, как стоящий перед сидящим.

Коробкин поднял бровь и, длинным взглядом посмотрев на меня, повторил (но теперь утвердительно):

– Спишь.

– Как видишь, – отвечал я с некоторым вызовом и выразительно посмотрел на его вытянутые ноги.

Но мой взгляд его не смутил. То есть настолько не смутил, что он не убрал ног, а еще и закинул одну за другую.

– Сидишь, значит, – сказал он. – Спишь. А жизнь, между прочим, идет, продолжается.

– Ну, если между прочим… – улыбнулся я, хотя и через силу.

– И между прочим – тоже, – отвечал он в прежнем тоне и добавил после некоторого молчания: – Я тут ходил с утра… и видел.

– Что ты видел?

– Так. Купаться ходил с утра. Ты же знаешь мои привычки. Ну вот: пошел купаться и всех сразу увидел.

– Кого всех?

– Ну всех. Всех, кроме этого, дяди. Ну, лысого этого.

– И что?

– Так, ничего, – он пожал плечами. – Гуляют.

– Как гуляют?

– Ну как – просто гуляют, – проговорил он и остановился; но так как я выжидательно и твердо смотрел на него, он продолжил: – Сначала старика увидел. Я в воде был, а они у скал прошли. Старик шел ничего себе, только слабый, а женщина его под руку придерживала. Там еще камень такой есть у скал, плоский. Они на этот камень сели. Женщина еще платок с собой несла, чтобы постелить. Я потом загорал, сам знаешь мои привычки, а они все сидели; долго. Потом женщина ушла. Как она ушла, старик с камня спустился, вдоль берега стал ходить. Ходит и голыши собирает – мелочь. Набрал полные карманы, я специально внимательно наблюдал, потом опять на камень залез, все камешки выложил перед собой, на платок аккуратненько сложил. И что думаешь, делать стал? Не поверишь: берет по одному камешку из горки и в воду бросает. Бросит и смотрит, как круги расходятся. А сегодня волн почти совсем не было, тихо. Вот он бросит, дождется, пока круги разойдутся, и новый берет. Женщина эта еще раз приходила: поесть ему принесла, и даже термос. Но совсем не сидела – оставила и ушла. А он, поверишь ли, поел и опять за камушки. Горка-то у него не очень большая, но если в таком темпе развлекаться, то до вечера хватит. Только мне до вечера ждать было нечего, я свое отлежал и ушел.

Он помолчал и добавил:

– А женщина эта, между прочим, с той же самой сумкой была. Улавливаешь?

Я «улавливал», но этого поворота темы опять не поддержал.

– И Марту тоже видел? – сказал я.

– Видел, – он вздохнул. – На набережной. С этим, что с палкой. Только он теперь без палки был.

– И что?

– А ничего. Стоят и на море смотрят.

– Просто стоят?

– Ну да, стоят и смотрят. А как же им еще стоять?

– И не разговаривали?

– Сколько я стоял, не говорили.

– А старик… – я запнулся. – Я хочу сказать: далеко это от того места, где ты купался?

– Я же сказал – на набережной. А место мое тебе известно. И известно, что я не меняю… Вот и вычисли. Далеко.

– Понятно, – сказал я, хотя мне и не было ничего понятно.

Еще каких-нибудь полчаса назад мне казалось, что я прочно стою на своем усталом равнодушии и что сдвинуть меня может разве что какое-нибудь из ряда вон выходящее событие, в возможность которого я уже не верил, полагая, что самое из ряда вон… уже произошло. Но вот маленький толчок все изменил. Я почувствовал, что только теряю время и, может быть, уже упустил что-то из главного. Что это такое «из главного», я бы и себе объяснить не смог. Впрочем, и не пытался объяснять.

Я знал, что мне надо идти, встал и быстро оделся.

– А ты куда? – нерешительно и чуть с просительной ноткой сказал Коробкин вставая.

– К Ирине Аркадьевне, – отвечал я деловито, хотя еще и за мгновение до ответа не знал, что иду к ней.

– А меня… – тихо проговорил Коробкин. – Я тоже бы с тобой…

– Ты? – я внимательно его оглядел, опустил глаза, и сдвинул брови, и выговорил медленно, и как бы раздумывая еще: – Хорошо.

– А я, понимаешь, иду сюда, а сам думаю – могу и не застать. Я, видишь ли, наблюдал, и они меня не видели. И эта женщина, когда уходила, то по сторонам внимательно смотрела, и в мою. Я отвернулся и притворился… – говорил Коробкин торопливо и пятясь к двери.

Но я не дал ему досказать, каким образом он притворился. Он говорил все громче, как бы пытаясь достучаться до меня; а я уже не слушал; заперев дверь, я вспомнил об Алексее Михайловиче и почти грубо, хотя и шепотом, резко сказал: «Тихо!»

Коробкин замер на полуслове, потом медленно повернул голову и посмотрел вдоль веранды с таким выражением на лице, как будто там, близко или в самом конце, могло находиться что-то пугающее. Он трудно сглотнул, дернув головой, и выговорил тихо: «Понимаю». Это его последнее движение чуть не рассмешило меня, но я сдержался, ободряюще тронул его плечо и быстрыми шагами направился вдоль веранды. Проходя мимо окна комнаты Алексея Михайловича, я отвернул лицо и убыстрил шаги.

Ирины Аркадьевны мы дома не застали. Я постучал несколько раз и наклонился к двери, прислушиваясь, хотя и понял уже, что в доме никого нет. Но я осмотрел дверь и заглянул даже за угол дома. Что искал я? Ничего не искал. Но мне казалось, что в доме должно же было (после вчерашнего) что-то измениться. Не знаю, для чего мне так хотелось увидеть эти изменения, но хотелось определенно. И хотя я раньше не очень-то примечал обстановку двора, мне казалось, что если хоть маленькие изменения были бы, я не мог бы их не заметить. Но все оставалось по-прежнему. Коробкин внимательно наблюдал за мной, но за все время, пока мы были во дворе, не сказал ни единого слова. Только когда мы вышли и я притворил калитку, он осторожно спросил:

– Нету?

Я ничего не ответил и не взглянул на него.

Мы шли и молчали. Я – чуть впереди, Коробкин – на полшага сзади. Мне отчего-то стало грустно, шаги мои невольно замедлились, и утренняя моя усталость снова стала ко мне подступать, и в тот самый момент, когда я хотел уже обернуться, Коробкин сам легонько толкнул меня в бок и одновременно, ухватив сзади за рубашку, потянул останавливая. Я резко обернулся: лица наши сблизились, но его было спокойно, и, не выпуская из пальцев край моей рубашки, он выразительно указал глазами в сторону; а так как я все продолжал глядеть на него, то он опять указал глазами в сторону, на этот раз высоко подняв брови.

2

Я проследил за его взглядом и увидел Думчева. Он стоял на противоположной стороне улицы и внимательно разглядывал нас.

Я, не двигаясь с места, тоже стал смотреть на него (я бы сказал – в упор, если бы улица не разделяла нас). Казалось бы, чего проще, повернуться, и пойти своей дорогой, и выдержать, и ни разу не оглянуться. Но это только может показаться, что просто, на самом же деле это, пожалуй, было бы сделать труднее всего. И ничего в нем такого не было, чтобы… и все он говорил, как-то коверкая смысл, и даже когда серьезно, то все равно всегда за выражением его лица стояла неизменная ухмылка. Вот эта-то невидная, но всегда где-то рядом присутствующая ухмылка действовала больше всего. В ней тоже была своя тайна. И тайна была в вопросе, который всегда являлся ко мне, когда я видел этого человека: что ему нужно?

В самом деле, даже самый последний дурак совершает тот или иной поступок, согласуясь со своим, пусть и дурацким, разумением. Кажущаяся же бессмысленность поступков происходит от того, что мы не хотим вникнуть в чужую логику, а все меряем своей: если логика чужая примитивнее нашей, то мы называем ее бессмыслицей, а если выше, то называем заумностью. В том или ином случае это говорит только о нашем нежелании понять другого, и, пусть и невольном, самодовольстве, и вере в то, что правда где-то посередине, во всяком случае, близка к тому, что мы называем собственным взглядом на жизнь.

Конечно же, Думчев делал из себя шута. Но ведь не просто же из любви к шутовству! Был же в этом для него свой смысл и была же причина такого его поведения? Вообще, шутовство всегда представляется чем-то низким (и справедливо), и мы всегда усматриваем за ним слабость: неуверенность в себе и желание прикрыть шутовством эту неуверенность. И хотя знаем, что в шутовство облачается и сильный, мы почти никогда этого не признаем, до тех пор, впрочем, пока эта сила не обнаружится явно.

И еще в подтверждение моего чувства: от Думчева совсем нелегко было отмахнуться, то есть совсем и невозможно было отмахнуться, и во всякой его шутовской реплике всегда хотелось вольно или невольно обнаружить настоящий смысл, который всегда был и который потом всегда проявлялся в действии. Иногда же мне казалось, что если бы не Думчев, то вообще ничего бы не было (я разумею известные события), а если бы и было, то происходило бы все совсем по-другому, и уж точно, что не было бы в событиях этой болезненной жгучести. И участие-то его было как бы со стороны, но я уверен, что это он смотрел со стороны – и не как зритель, и даже не как случайный участник, а как… творитель, а вернее, сотворитель.

Порой я ловил себя на том, что мне хочется заплакать в его присутствии: заплакать, и чуть ли не встать на колени, и слезно просить, чтобы он не делал чего-то, чтобы он сказал хоть одно человеческое слово, просить его признать, что никакой он не шут, и чтобы он снизошел, вошел в положение тех, кто слабы и не сознают своих слабостей и которые не ведают, что творят.

Но это мое чувство слишком уж субъективное, а потому – из деликатности – не буду далее на эту тему распространяться.

Думчев смотрел на нас, но не делал попытки подойти или заговорить; мы тоже молча смотрели на него, но я знал, что и минуты еще выдержать не смогу, подойду.

Так и случилось (и минуты я не выдержал) – я коротко оглянулся на Коробкина и пошел через улицу. Но здесь Думчев повел себя странно: как только я сделал шаг в его сторону, он повернулся и пошел вдоль тротуара не то чтобы очень быстро, но достаточно скоро, так, что мне пришлось его догонять. Здесь я опять упустил возможность пойти своей дорогой, хотя Думчев впервые так явно мне ее предоставлял. Но, во-первых, я и не знал, куда ведет эта  с в о я  дорога (то есть не знал, куда мне нужно идти и к кому должно), а во-вторых… во-вторых, я просто шел за ним, как привязанный, и даже не решался окликнуть его. Коробкин, как и прежде, шел чуть сзади меня и тоже молчал, хотя теперь я отчетливо и не прислушиваясь слышал его сопение.

Думчев убыстрил шаг и свернул в первый переулок. Когда свернули и мы, то я увидел, что переулок совсем короткий, а шагов через двадцать дома кончались, и справа открывалась негустая придорожная посадка. Думчев опять свернул и направился к посадке. Зайдя недалеко вглубь, он остановился, в первый раз за все время пути оглянулся на нас и вдруг… исчез.

Я остановился, и не ожидавший этого Коробкин довольно сильно ткнулся в мою спину.

– Ушел?! – сказал он у самого моего уха.

– Здесь, – нерешительно, почти шепотом, проговорил я и осторожно двинулся вперед; ступал я мягко, всякий раз глядя, куда ставлю ногу, и такое у меня было чувство, словно продвигаемся мы в сгустившихся сумерках в дремучем и отдаленном от жилья лесу, хотя сквозь просвет деревьев был виден уже и конец посадки, в ширину имеющей не более тридцати метров; но разве я смотрел в просвет?! Нет, я внимательно смотрел в то место, куда ставил ногу, и только чуть перед собой.

Пройдя таким образом шагов десять (думаю, это заняло у нас не меньше пяти минут), мы были остановлены почти в упор раздавшимся голосом Думчева:

– Осторожнее! Свалитесь!

Голос прозвучал вовремя – земля перед нами резко обрывалась в овраг. Овраг этот был не то чтобы уж настоящий овраг, а скорее подобие такового – углубление, похожее на яму, только естественную. Прямо перед нами, у самого края оврага, росли три березы: две срослись корнями, а одна – рядом, причудливо изогнув стволы вниз, почти параллельно земле. У этих деревьев, на поваленном толстом, не менее, чем в полтора обхвата, стволе сидел, сложив руки на груди и закинув ногу за ногу – Думчев. Он сидел и с каким-то заинтересованным выражением на лице наблюдал за нами. Только сейчас, рассмотрев его, я увидел некоторое явное изменение в его внешнем виде – на голове его была другая шляпа. Черная, абсолютно черная, какого-то чуть бархатистого дорогого материала; а атласная черная ленточка отливала синевой. Я удивился тому, что не заметил это сразу, тем более что Думчев был из тех людей, каковых головной убор меняет не только внешне, но и что-то словно изменяет внутри.

– А! Это вы? – несколько позднее, чем следовало, а также и невпопад, откликнулся я.

– Как видите, – сказал он, – так сказать, собственной персоной. А это, – он прищурился (но более, как я понял, со значением, чем для лучшего рассмотрения), – кто с вами? Не имею чести…

– Как это не имеете, дядя? – тут же отозвался Коробкин. – Вчера имели, а сегодня уже и не имеете…

– Да-а, – протянул Думчев, обращаясь только ко мне, – признаться, не ожидал вас встретить в этом… составе.

– Мы тоже… – начал было Коробкин, но я строго на него взглянул, и он оборвался.

– Гуляете, значит? – сказал я, осторожно спускаясь к Думчеву.

– В некотором смысле, – ответил он, только на мгновение растянув губы подобием улыбки и тут же сведя их.

Хотя овраг и не был глубоким, спускался я медленно, все время придерживаясь за березовый ствол; Коробкин ни за что не придерживался, а, размахивая руками, свободно сбежал вниз, чуть не наткнувшись на Думчева, который проворно отодвинулся на стволе в безопасную сторону.

– Я бы попросил… – неприязненно глядя на Коробкина, начал Думчев, но я перебил его и вежливо, сам не зная для чего, попросил извинения за наше, как я выразился, «невольное вторжение». Извинение мое было принято, кажется, с благосклонностью, во всяком случае, невольно потревоженный на стволе Думчев вновь принял прежнюю удобную позу.

– И вы, – сказал он, – на прогулке? Да, надо, надо: последние, можно сказать, деньки догуливаем. Полезное дело, – добавил он, помолчав.

– Почему последние? – спросил я. – У меня еще…

– Да вот так, – развел он руками. – Да вот так, – повторил он, но как бы уже про себя, и замолчал.

Потом поднял голову и даже несколько мечтательно, чуть слышно посвистел.

– Осень, осень, – проговорил он, оглядывая верхи деревьев. – Дело идет к концу. А потому нелишне приготовиться… к умиранию…

Он не досказал и посвистел опять.

– К какому умиранию? – угрюмо сказал Коробкин.

Думчев ответил не сразу, а высвистел уже что-то похожее на классический мотив.

– К природному. К природному, – наконец ответил он и, сделав чуть грустные глаза, добавил: – Но не только.

– Что значит «не только»? – сказал Коробкин.

Думчев длинно улыбнулся одними губами.

– Грубость, молодой человек, – произнес он наставительно, – не только не украшает, что само собой, но и бесполезна. Позвольте дать вам один совет…

– Обойдусь.

– Без совета? Может быть, и обойдетесь, но – как знать. Хотя могли бы и из вежливости выслушать.

– Что мне слушать! – Коробкин наклонил голову и глядел на Думчева исподлобья. – Вы лучше дело говорите, а то опять – вокруг да около.

– Вот тебе на! – Думчев повернулся ко мне и высоко поднял брови. – А я, между прочим, сам по себе прогуливался – больше для здоровья – и не только ни в какие разговоры был не намерен вступать, но, как могли сами наблюдать – избегал и встреч. Если же сейчас проявляю понятную терпимость и поддерживаю беседу, то только, так сказать… И прошу оградить меня…

Последнее он произнес с четким наклонением головы.

В другое время я попытался бы его, что называется, «сбить фразой», но сейчас я не только не пытался этого делать, но и боялся, что моя извинительная фраза будет недостаточно извинительной. Я несколько раз начинал, но все обрывался в самом начале, от того что заранее не знал – что хочу сказать. Но эти мои «обрывы» красноречиво свидетельствовали о моем состоянии, во всяком случае, Думчев слушал мои заикания, одобрительно покачивая головой.

Что такое со мной происходило и почему я так «рассыпался» перед недавним моим противником, я объяснить не мог бы. А не мог бы я объяснить потому, что никакого конкретного намерения (и неконкретного тоже) я не имел. Не могу также сказать, зачем мне был нужен Думчев. Но то, что был нужен, это несомненно, хотя я и не знал, что хочу у него выяснить и нужно ли вообще что-либо выяснять? Но самая главная (чувственная, а не логическая) правда была в том, что я не мог от него уйти, пока (и это тоже правда) он сам не захотел бы меня прогнать. Еще раз повторяю, что ничего связно объяснять не берусь, но за чувственную сторону отвечаю вполне.

Не знаю, понял ли такое мое состояние Думчев, но он вдруг спросил без обычной своей хитринки, и даже как будто с участием:

– Вы что-то хотели выяснить у меня?

Я только пожал плечами.

Тогда он опять сказал, не меняя тона, а только поменяв положение той ноги, которой покачивал, то есть спустил ее на землю:

– Вы что-то хотели выяснить у меня?

Я опять пожал плечами и отвечал, что не знаю. Отвечая, я случайно встретился с взглядом Коробкина; взгляд выражал активное удивление.

– Видимо, – продолжал Думчев, чуть улыбнувшись, – это касается вчерашнего дела и моей, так сказать, в нем роли? Не так ли?

Сначала (машинально) я утвердительно кивнул головой, а уж потом попытался возразить (делая это неловко) в том смысле, что это не совсем так и что если я и хотел, то это, скорее, касается… Я так и не договорил, что чего касается, потому что Думчев жестом руки остановил меня и сказал:

– Значит, я не ошибся, что – должен вам все-таки заметить – и не являлось большой загадкой. Ну что же, готов вам ответить, как говорится, по всем пунктам. Во-первых, скажу, что я об этом деле ничего заранее не знал, хотя и предчувствовал, что что-то такое здесь обязательно должно выйти. Когда же увидел вашего старика, то понял наверное – б у д е т. В скобках замечу – и чтобы предотвратить излишние вопросы, – что любопытствовать относительно моих способностей к предчувствиям не имеет смысла, потому что все равно не отвечу. Договорились?

Я кивнул, а Думчев повернулся к Коробкину и выжидательно на него смотрел до тех пор, пока тот не кивнул тоже.

– Вот и хорошо, что вы согласились. Любопытство вещь хорошая только тогда, когда узнаёшь, а не подглядываешь, – заметил он удовлетворенно. – Так вот, про первое я сказал, теперь скажу про второе. Второе, собственно, и есть моя роль, то есть то самое, что вам от меня полезно услышать (и скорее, для науки, чем с видами на будущее). Я сразу понял, как только увидел Никонова, что ценности есть, и что предстоит борьба, и что она незамедлительно вспыхнет. Я только не знал, что ценности выражаются, как говорит Ванокин, в «камушках»; а я скорее мог предположить иконы или древние какие-нибудь манускрипты. Но дело не в этом – это, собственно, форма – а в том, что я понял о борьбе. Значит, второе: на чью сторону – временно, конечно – мне надо было стать, чтобы события развивались бы побыстрее и поактивнее. Сейчас все поясню, – предупредил он мой вопрос, – наберитесь терпения. Так вот: вы хотели спросить, почему мне нужно было вставать на чью-то сторону и какое мне было до всего этого дело. Отвечу, что, в отличие от вас, который попал в это дело случайно, и от вас, – он повел рукой в сторону Коробкина, – который замешался сюда из дружеской солидарности и, простите, скуки, я вмешался сознательно. Для чего же мне это, спрашивается, нужно? Отвечаю: не могу быть сторонним наблюдателем. И кроме того – что это такое: сторонний наблюдатель? Не то ли, в сущности, самое, что и участник? Ведь если знаешь о том, что происходит некое событие, и не хочешь (потому что боишься, например; причин такого порядка множество) его предотвратить, или направить в благоприятное русло, или сообщить о нем тем, кто имеет законную силу направить и исправить, то – ты уже и есть участник, да еще и из самых лукавых. Так что неучастие при знании один только самообман, и не в моих привычках обманывать, а тем более – самообманываться. Так что вопрос о неучастии, таким образом, отпадает сам собой. Теперь о стороне: куда встать – к нападающим или к защитникам? Сначала, то есть в начальной стадии, естественно, к нападающим.

– Почему же естественно? – спросил я.

– Как? – удивился он. – И это еще нужно пояснять?

– Ну да, – сказал я осторожно. – Ведь неясно, кто прав – нападающий или защитник – и нужно выяснить.

– Выяснить? – он перевел взгляд от меня к Коробкину и обратно. – А разве можно выяснить? Вы-то сами хоть попробовали?

– Мы пробовали, – внушительно вставил Коробкин.

– Да? Ну и как? Конечно же – безрезультатно?

– Почему же… – начал Коробкин рассудительно, но я его остановил.

– Погоди, – сказал я и обратился к Думчеву. – А как же без этого? Получается: куда хочу, куда потянет, туда и примкну. Или – где выгодно?

– Нет, не получается, – чуть помолчав, как бы раздумывая, отвечал Думчев. – И выгода тут ни при чем; то есть личная. Но, так сказать, общая, или, лучше, общественная выгода – налицо.

– Как же?

– А так. Когда грабитель грабит жертву, то мы, разумеется, на стороне жертвы – тут и думать нечего. Хотя… может так получиться, что жертва – еще больший злодей, чем грабитель, и столько зла принес окружающим и обществу в целом, что грабитель, хотя бы и тем, что напугал его, уже совершает – принимаю, что неосознанно – благой поступок; можно даже сказать – общественно полезный. Другое дело, что грабитель ни о каком благе не помышляет: ему все равно – злодея ли он грабит или праведника. По этому своему незнанию он и наказания достоин. А так, можно сказать, он орудие… свыше. Я на этом остановился только для примера, что даже и в самом, казалось бы, явном случае ничего толком выяснить невозможно, тем более, если углубляться станешь. Но разве кто углубляется? Нет. Люди ведь как знают: это белое, а это черное (про всякие оттенки, больше разговоров). Так и действуют. А если углубляться, то белое так зачернится, что чернее всякого черного будет. Ну, это только к слову, здесь выяснять нечего. Так что будем по-простому: черное – белое.

– Как это «черное – белое»? – сказал Коробкин.

– Очень просто: если пустил, положим, странника ночевать, то ты – хороший человек (не поступок хороший, а человек ты хороший), хоть бы ты до того сто человек под собственными окнами в лютую стужу заморозил. Или если подал воды больному – тоже хороший, хоть бы ты до того двадцать колодцев мусором забросал. А если не пустил кто путника переночевать (потому что, положим, с женой поскандалил или у него неприятности на службе и ему жизнь теперь вообще не мила), тот – плохой, хоть бы он до того всякого встречного-поперечного без разговоров пускал. Вот вам и черное – белое.

– Э-э, – протянул Коробкин, – так можно знаете до чего дойти?!

– Уверяю вас, – быстро ответил Думчев, – что и в этом случае далеко не уйдете. Но здесь хотя бы рамки есть, чтобы поменьше путаться. Кстати, знаете историю про Савла-Павла? Этот самый Савл активный гонитель тогдашней новой религии был (еще, кажется, в первом веке). Да еще какой гонитель! стольких людей казни предал! И так далее. И вот он однажды ехал куда-то по своим надобностям, и было ему вроде видения (положим, что это в пустынях вообще часто случается): спускается к нему с неба живой бог и говорит: «Что ж это ты такой злобный? Что ж это ты стольких людей сгубил? А за что?» И всякое такое ему говорит. Ну, Савл, понятно, испугался, на колени встал и так поразился, что пообещал клятвенно больше никого не гнать и не убивать, а наоборот, перейти на их – то есть бывших своих жертв – сторону. И, представьте себе, перешел. Сделался из Савла Павлом и как бы главным радетелем за новую религию сделался. Положим, сказка, потому что с чего это он так вдруг перелицевался откровенно и, так сказать, убеждениям изменил. Но дело не в том, что сказка, а вот в чем: все ревнители новой веры его святым почитают. И никто-то не вспоминает о загубленных множествах братьев своих, но напротив – черное его прошлое в свете новой его деятельности чуть ли не в заслугу ставят. Вот и получается: белое – черное. Хоть всю жизнь свободно злодействуй и удовольствия от злодейств получай, а потом вдруг опомнись, хоть и в последнюю неделю перед концом своим, наделай хороших дел – вот и станешь до скончания века хорошим. Так?

– Ну, если так рассуждать… – нерешительно сказал Коробкин. – А если представить… И все равно – это какая-то ветхая история.

– Не в истории дело, – проговорил Думчев, – а в том, что ничего выяснить невозможно – кто есть кто. А можно только по последним (или последнему) поступкам судить. Так уж принято – во избежание путаницы.

Коробкин еще что-то хотел возразить и уже набрал воздуху, но Думчев не дал себя перебить:

– Оставим это, – сказал он, – так мы ни до чего не договоримся. Я начал о своем участии и хочу продолжить. Итак, когда я встал на сторону Ванокина, то действовал как врач, хирург, например, который, чтобы человека от нарыва избавить, смело вскрывает гнойник (говоря «гнойник», не имею в виду что-то плохое, я только для примера).

– Так вы смотрите на это дело с ценностями только как на «гнойник»? – не удержался я.

– Во-первых, не только, – досадливо отвечал Думчев. – А во-вторых, я же сразу пояснил, что только для примера. Впрочем, – добавил он, немного подождав ответа или возражения, – если вам уж так хочется знать, то мое сравнение (не хочу называть вслух это дурно пахнущее слово) имеет свой смысл. А вы разве считаете, что все там чисто?

– Я не знаю.

– Вот видите – вы не знаете. То есть определенного мнения на этот счет у вас нет. А у меня есть. А раз вы пришли его узнать, то слушайте.

– Да мы слушаем, слушаем, вы не тяните, – сказал Коробкин, энергично помогая себе взмахом руки.

Думчев недовольно покашлял и глубоко, с задержкой воздуха, вздохнул:

– Хорошо, оставим сравнения. Перейдем к следующему пункту, к месту, так сказать, действия. Вам никогда не приходило в голову, почему это все произошло именно здесь: не раньше, не позже и не в другом месте? Значит, не приходило? А место действия, скажу вам, в этом деле, может быть, и наиглавнейшая сторона. Поясняю. Вначале задаю вопрос: что такое курорт?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю